- Эй, Платоныч, свези-ка меня к матушке! – прокричал малец по имени Гришутка.
Платонычем он своего отца дразнит. Все его так зовут: и на селе, и дядьки, что с ним в хате гуляют – водку пьют, и маманька.
Та любит соседке нахваливаться: «Вчерась Платоныч до чего миловал, хожу врастопырку – всё промеж ног поистёр, потливый конь!». И хохочет. А соседка на нее с завистью смотрит. Своего-то дядю Власа почём зря коромыслом гоняет. Гоняет да приговаривает: «Что за несчастье такое! ЛюдЯм – всё, а мне – ничего, даже мужик – и тот протухший!»
Но Гришутка, как ни принюхивался, ничего такого за дядей Власом не замечал. От него пахло мотоциклом. «А! – думал Гришутка, - любит Любка приврать. За ней это водится».
Платоныч не торопился. Брякал там чем-то, поругивался матерно. Гришутке слова матерные слух не резали. Он с ними вырос, они были также неотделимы от мира, как дождь, как бочка, насмерть зажатая рыжими от ржавчины обручами, в которую с крыши по желобку стекала вода; как коровья лепешка, наступив в которую нечаянно, Гришутку не воротило, а доставляло удовольствие подольше походить с налипшим на сандаль навозом, пока тот сам собой не изотрется, не отвалится.
Гришутка тоже иногда выругается, не подозревая, что сказал плохое слово. Упадёт, блаженно раскинув руки, на свежее, накошенное на дальнем туманном лугу, разнотравье, которое через несколько дней, основательно прожарившись на солнышке, превратится в сено, и щербатым своим ртом, задыхаясь, произнесет: «Ёб твою, хорошо-то как!».
Гришутка жил с отцом-матерью с рождения, уже седьмой год. Жизнь их была размеренной, как тиканье...