.
Валерий Сухарев
Одесса, Украина
.
***
Это почти что глубокая ночь, и острый плавник
месяца уходит в свою вышину, как лемех вглубь
упрямого чернозёма; затем, на востоке возник
лик какой-то звезды, – возьми и зрачком её приголубь.
А до этого, в сумерки, словно тайный волк, из кустов
на вас выскакивал страх с фарфоровыми глазами,
незаметно и странно вибрируя, точно где-то за сто
километров взорвался реактор, и округа слезами
облилась и покрылась испариной… А вы продолжаете путь,
переступая через тени кустов, схожие в неверном свете
с растопыренными пятернями, не помышляя – куда бы свернуть,
потому что незачем и некуда, по крайней мере на этом
клочке ночного пространства; и в голове от звёзд в небеси
словно бы умножаются сумасшедшие числа, давая не менее
ошеломительные и никчемные результаты: себя спроси –
к чему это? – и нет ответа; облака как клёцки или пельмени.
Куда забредает подчас душа и ты вослед за ней?
Неужто это дорога к тебе? А хотя бы и так, и тогда
не мысли влекут, но ноги ведут, и в воздухе уже о весне
мелькают оповещения, мягче мох под стопой, оживает вода,
как в луночках акварель, облизана влажной кистью; грач
и скворец разглагольствуют на древесном своём языке,
и за кустами, в чаще радеют стволы, и невыносимый срач,
словно лесной царь отпировал и съехал, зайца зажав в кулаке.
И это глубокая ночь, и это выселки и кулички души,
не так чтобы перепуганной переменами, растерянной – да.
И небо колышется и вздымается, точно только что сшитый
на скорую нитку навес, а думалось, что – навсегда.
.
***
Куда нам податься, когда ничего не готово к движению, и вялый рюкзак
привалился на бок в прихожей, собранный кое как; в дому бардак; дурак-
торшер шершавит линолеум, всё как после погрома и ничего не найти
полезного, что смогло бы хоть как-то пригодиться в пути… Без двадцати
Вечность, кукушкой из форточки, но заело её, и сама спросила – который
век, год, час… ответить нечего, скоро, всё слишком скоро, а «литерный» оро-
шает уже пути циклоповым оком страшным; и рельсные стыки, с лёгонькой кривизной,
манят, как молоко котят, и семафоры подмигивают; и от локомотива перегар и зной.
За мной – ноево, но не ковчегово, былых разлук и неразборчивая чепуха
невнятных слов и объятий – долой это всё теперь: Господи, до греха
не доводи слабого, я и так, всё, что помнил и знал про это, забыл давно, и не надо
от прошлого мне ни куска простыни теперь, ни песка страсти в горсти, ни рая, ни ада.
Наяда не скажет – «да» или «нет» – она природой своей иная, сродни твоей;
хорошо, что не ундина или дриада: одна утопит, другая туда совлечёт, где пой или пей –
ничего не поможет уже, да и так выходит, почитай, что мне и не разобрать, как это
совместимо со мною; и хорошо, что так, пусть и останется в наших душах лепестком света.
В твоём далеке, на озере или на реке, где густые леса стоят, точно рота,
затаившись, как перед атакой, ты можешь мечтать о судьбе, рыбу удить, но кто-то
иной (он не зверь лесной), с рыжеволосой белочкой на седоватом темени,
будет всегда словно бы стоять за кустом брусники, и думать, как категория времени
не переходит в геометрические расчёты пространства, – напротив, их отменяет;
я слышу, как юркнул енот, стрекоза прошелестела, «ахнул» крылом скворец, или стая
аистов, пространство глотая, потянулась к родным гнездовьям, на гвозди столбов; я
слышу твой звукомир, твой круг любовных примет, и вижу, как ленивое поголовье
туч тянется в сторону польской границы, пролёт без виз; пространство зевает, раскрыв
над страною все небеса, что там скопились; меня там нет, но – есть я, точно некий нарыв
на этой, однажды увиденной – вместе с тобою – и общим взором, местности… И не надо ума
изощрённого или иного какого, чтобы понять, о чём я говорю… Иначе будет просто тюрьма
всему; поодиночке выжить, глядя на тот же закат и рассвет, на котов и собак, на нежных старух,
сидящих под солнышком где-нибудь в скверике, на ценники в магазине, на всё – так перехватит дух, –
не получится так, мир будет линять, как гуашь или старая акварель, терять тональность и звук…
Я пишу эти строки тебе, километры мне нипочём, мы никогда с тобою не разнимали рук.
.
INSOMNIA
Сердце колотится узником, требуя света,
в каменном цирке ночном с беломраморным дном…
Это – твой спившийся Рим, сбившийся ритм, и это –
агатовый, адовый и кольцевой, многоярусный дом.
На! – неразменные звёзды, что режут под веками.
На! – воздух в кавернах, которым дышать нельзя.
Но забери, ради Бога, от меня того человека,
чьи глаза, как быстрые липкие руки, по мне скользят,
чьи речи исполнены мне не нужных упрёков
и чьё любомудрие пахнет свальной дырой.
Я столько уже не усвоил верных, но праздных уроков,
что и от этого лучше поглуше меня прикрой
чем умеешь: молчаньем за чашкой чаю,
анекдотом за рюмкой, шквальным ветром в порту
или тенью в портике старом; нету тех, без кого я скучаю
по эту, но чую, что заскучаю по ним по ту.
Душа понимает быстрее, чем этот, змеиный
по гибкости и неожиданности язык,
то, о чём говорит; и если в лицо надвигаются спины,
значит, ты резво идёшь и к такому темпу привык.
И, как ангину, усталость с собою перемещая
повсюду, – замечаешь её, только осев в темноте
дома, угла, тени под липой, не трепеща и
не сетуя; некому сетовать; и давно не те
слова, что готовил, ты скажешь, смущаясь
собственной речью, и заметишь, что нет
слушателя, а есть нефтяного чаю с
волнистым бликом луны стакан и горсть липких конфет.
Есть бутылка – прозрачней кривого намёка,
ядерный арсенал черешни, что-то ещё,
неразделимое, как: катулл-лукреций-данте-пушкин-набоков,
сплошное, как убористый ресторанный счёт.
И впереди ещё жизнь – никто не скажет, какая,
но какая бы ни была, – из принципа дотяну,
чтобы посмотреть, чем всё кончится, сморкаясь, икая
и рыдая во всю длину души и во всю её ширину.
.