Сильвестр, новый год? Но она не помнила ни фейерверков, ни елки, а только краешек виниловой скатерти, шоколадные эклеры — очень вкусные, у Эльки до сих пор при одной мысли об этих крошечных продолговатых пирожных слюна делалась тягучей — мороженое на блюдечках и апельсиновый сок в бокалах. Да еще — табуретка, на которую зачем-то влезали дети, читая стихотворение или рассказывая сказку. А некоторые просто стояли, улыбаясь, или корчили рожи, или вымучивали из себя какую-нибудь ерунду. Это называлось «импровизировать». Отец Мили садился на корточки и держал табуретку за ножки, чтобы не раскачивалась и ребенок не упал.
Стишки обычные, детсадовские.
-Скажите, девочки, мальчики,
Любят ли львы одуванчики?
И дети, смеясь, в ответ
Звенящими голосами:
- Да, любят! А может, нет..
Их много нынешним летом...
Вы льва спросите об этом,
Но только спросите — сами! *
И все в таком духе.
Сказки Элька, конечно, забыла — кроме той, про лесных русалок, которую сочинила, «импровизируя», Мишель Кляйн или маленькая Мишель. Так дразнили — по фамилии — самую высокую девочку в группе.
«Много дорог ведет в лес, а обратно — ни одной. Бывают леса березовые, прозрачные, как в озерах вода. Ими захлебнешься и сам не заметишь как. Бывают — еловые, темные. Если ты потерялся в чаще, значит, потерял себя. Кто заблудился, будет блуждать, пока не превратится в русалку...»
Не сказка, а бред, вдобавок, бред неприятный, жутковатый. Взрослые недоуменно переглянулись, а у Мили глаза стали, как вишенки на мороженом. Лицо белое и рыхлое, а зрачки огромные — во всю радужку. Эмиль всегда был немного странным, хотя — с другой стороны - что могла дошкольница понимать в странных людях? Ничего. Одевался, как взрослый, из тех, что работают в банках. Костюмчик, галстучек, рубашка с воротничком-стойкой... Но едва ли мальчишка сам выбирал себе одежду. Говорил монотонно и словно по-книжному. Фрау Качински то и дело хвасталась, как много читает ее сын. Он все время таскал с собой то одну, то другую книгу и не никак мог с ними расстаться. Но некоторые малыши любят носить что-нибудь в руках, обычно какую-либо вещь из дома — так им спокойнее. А еще под носом у Мили как будто все время сидел жук, но Элькина мама говорила, что это родимое пятно. В общем, странный или нет, но слушая «импровизацию» Мишель, он сделался сам не свой. Не просто напугался — помертвел.
Эльке хотелось знать, на кого похожи лесные русалки. С хвостами они или без, роют норы, как барсуки, или сидят на деревьях, как еноты? Она только открыла рот, чтобы спросить, как фрау Качински хлопнула в ладоши:
- Вот спасибо, умница! Очень хорошо. Правда, интересная сказка, ребята?
Дети смотрели на нее, точно завороженные.
- А теперь ты, Миля, - в голосе матери звучала гордость. - Давай, Эмиль. Удиви друзей, - пропела сладко-сладко, словно меду в горсть налила.
«Неужели она ничего не видит?» - недоумевала Элька.
Миля неловко вскарабкался на табурет. Встал шатко — покачиваясь, словно дерево в бурю, опустив голову и глядя в пол.
- Ну? Сынок?
Миля молчал. Его губы казались нарисованными тонкой кисточкой. Кому как, а Эльке одной минуты хватило, чтобы понять: «импровизировать» этот мальчик не будет.
Ему начали задавать вопросы. Сперва отец:
- Как сыграют «Магдебург» с «Шальке»?
Возможно, он назвал другие команды. В детстве Элька не интересовалась футболом, так что могла перепутать. Однако, чудно, когда о таком спрашивают шестилетнего мальца. Разве Миля умел предсказывать будущее? Да, вспомнила она, фрау Качински говорила что-то подобное. Она считала сына если не гением, то во всяком случае — особенным, не четой другим, и постоянно приписывала ему необычные способности. Выдумывала, скорее всего — все матери немного фантазируют о своих детях — а фрау Качински не было в этом равных.
Миля не проронил ни звука, только крепче стиснул зубы.
- Что будет с Альфом? - выкрикнул кто-то из детей, имея в виду одноименный сериал.
Тишина поплыла возней и шепотками, а мальчик на табуретке еще больше побледнел.
- Погодите, погодите, - фрау Качински подняла руку, и перешептывание смолкло. - Не так быстро, он не успевает. Все у нас получится, если не будете на него давить. Миля, - обратилась она к сыну, и щеки ее покрылись фиолетовыми пятнами, - какие животные будут выступать в цирке у Кроне? Ну?
Подтолкнула — бровями, густыми у переносицы - и острым, точно карандаш, пальцем ткнула мальчику в бок.
- Слоны, - сказал Миля и съежился, как от холодного ветра.
«Боится слонов, - подумала Элька. - Глупый. Они же не кусаются. Они, вообще, добрые».
- А вот это мы проверим в субботу! - воскликнула фрау Качински. - Все вместе!
Она взмахнула пальцем-карандашем, будто волшебной палочкой, и тотчас в руках у нее появилась пачка разноцветных бумажек. Билеты на субботнее представление цирка Кроне. Каждому ребенку — по три, для него и для родителей.
- Это вам подарок за то, что так замечательно рассказывали.
Дети обрадованно вцепились в заветные листочки. Да и какой малыш не мечтает посмотреть цирк?
Слонов, как выяснилось, у Кроне не было, так что Эмиль зря испугался. Зато на огороженной временной сеткой арене выступали львы, косматые и злые, которые наверняка не любили одуванчики. Дрессировщик кидал им на помост сырое мясо и тыкал их — Элька надеялась, что не больно — длинной крючковатой палкой.
Вот и все, что осталось у нее в памяти от той вечеринки. Пара живых картинок. С тех пор у Качински она не бывала, да и самого Эмиля видела мельком, хоть и часто — как-никак, почти соседи. Говорили, он чем-то болел. Учиться пошел на год позже сверстников, поэтому с Элькой в один класс не попал. В средней школе отпустил волосы и завязывал их сзади в лохматый черный хвост. Вытянулся — но как-то болезненно, не раздаваясь в плечах... Диковатым стал — опять же, так выглядело со стороны — всегда и везде ходил один. Не сказать, что Элька им сильно интересовалась. Да и не всплыл бы в памяти эпизод с домашней «импровизацией», если бы не поезд Саарбрюккен-Хомбург, не «велосипедный» вагон с откидными сиденьями, не парень в короткой спортивной куртке, в каких обычно щеголяют подростки, стоящий в проходе спиной к Эльке. Длинные пряди черных волос, точно мокрые или намазанные гелем, а может, просто давно не мытые. Узкие плечи. Прямой и тощий. Со спины — вылитый Эмиль Качински. Сейчас ему, как и Эльке, должно быть двадцать два.
- Эй, - окликнула она осторожно. - Миля, ты?
Парень обернулся. Тонкий нос, как у мамаши Качински, родинка над верхней губой. Элька сглотнула. Ей пришел на ум литературный штамп: «на лице жили одни глаза». Так вот, на лице Эмиля именно глаза и не жили. Тусклые, серые, будто присыпанные землей, они смотрели куда-то в иное измерение и если замечали людей вокруг, то лишь в виде очертаний - смутных, пустых силуэтов.
- Я Элька Тинтенбах, - она прокашлялась. В гортани словно застряла яблочная кожица - не душит, но раздражает. - Мы с тобой вместе в детский сад ходили, потом учились в одной школе.
- А...
- Садись, поболтаем, - она похлопала ладонью по сидению рядом с собой. - До Киркеля еще долго. У родителей квартируешься?
Миля кивнул, но как-то неопределенно. Однако Эльку он узнал. Поддернул куртку и опустился на сидение, но не на предложенное, а через одно.
- Ну, и я... Надоело уже. Вот, комнату в Саарбрюккене ищу.
Вагон тряхнуло на стрелке, так, что Элькин велосипед, который она придерживала за руль, чуть не вырвался из рук и не завалился на бок.
- Успешно? - спросил Миля без всякого интереса.
Говорить было особенно не о чем, и оба это понимали.
- Пока только две посмотрела... Найду, куда я денусь? - засмеялась Элька. - Я вот на фармацевтический поступила в этом году. Хотела на медицинский, в Хомбург, но не прошла по конкурсу. У меня средний балл - два и ноль, а там только до одного с половиной берут.
- Ясно.
- А ты чем занимаешься?
- Я? - Миля впервые взглянул на нее в упор. Неприятное ощущение — точно уколол чем-то острым. Зрачки как гвозди, маленькие, с металлическим блеском. - Ничем.
- Как, совсем ничем? - растерялась Элька. - Не работаешь, не учишься?
- Нет.
Она вспомнила о его болезни — и окончательно смутилась. Что у него тогда нашли? Депрессию? Шизофрению? Аутизм? Может, у парня инвалидность, а она его о работе-учебе пытает? Отчасти для того, чтобы скрасить неловкость, отчасти - из любопытства, Элька спросила:
- А ты, правда, в детстве слонов боялся?
- Слонов? Я?
- Ну, помнишь, - она хихикнула, - как тебя мама загнала на табуретку и заставила «импровизировать» про цирковых животных у Кроне? Нам лет по шесть было.
Эмиль помрачнел. Словно туча над ним проползла, низко-низко, над самой макушкой, затемнила лоб и туго сдвинутые брови, отразилась в глазах и раскрасила их в живые цвета грозового неба.
- Помню.
- А отец еще про «Шальке» интересовался, кто победит, они или «Магдебург»?
- Не в «Шальке» дело, - сказал Миля хмуро, - и не в слонах. Я собственную смерть увидел. Вот так близко, - он выставил вперед локоть и скосил на него взгляд. На локте красовалась кожаная заплата. - Ты можешь себе представить, как это страшно?
Вагон опять качнуло, а Элька подумала, что, как закатное солнце, скрываясь за горизонтом, продолжает гореть одинокими искрами на вершинах деревьев, так однажды испытанный страх надолго — иногда на много лет - застывает в сердце человека.
- Да, - не дожидаясь ответа, снова заговорил Эмиль, - там девчонка... как ее, забыл... рыжая... как раз про души утопленников сочиняла, а меня будто молния ударила. Резко и больно.
- Про что — про что сочиняла? - удивилась Элька.
Миля усмехнулся.
- О русалках в березовых и хвойных лесах. «Утопленники» - это в переносном смысле. Она рассказывала, а мне такая четкая картинка в голову бросилась, что-то вроде сна наяву или мгновенного обморока...
- Или эпилептического припадка? - зачем-то уточнила Элька. Начиталась, называется, медицинской литературы, диагнозы непрошенные раздает. - Мишель, вот как ту девочку звали. Мишель Кляйн, маленькая Мишель. Она, Эмиль, сама потом в хвойном лесу заблудилась. После того, как потеряла ребенка, на антидепрессантах сидит — два года уже. Так что сказки сказками, а...
- … а мне с тех пор каждую ночь снятся кошмары, - сказал Миля, - как в песне, «вся жизнь, словно сказка с березами»... - он тихо, немузыкально напел, точнее — намурлыкал на непонятном Эльке славянском языке. - Да ты ее не знаешь, конечно. Моя маман — она ведь из России, эмигрантка, и отец — эмигрант второго поколения. Получается, и я на три четверти — русский. Родился здесь, под Хомбургом, в федеральной земле Саарланд, а корни - за три границы. Я вырос на русском шансоне, этой вязкой депрессивной музыке. Подозреваю, что он и виноват в моей беде, шансон этот, бациллы грусти, которые как вторгнутся в тело, так ничем их оттуда не выкурить. И в какой-то момент происходит что-то вроде химической реакции — как в любой болезни рано или поздно наступает кризис, после чего или выздоровление, или смерть...
Он говорил быстро, тиская одну руку в другой и не глядя на Эльку. Скорее для себя говорил, чем для нее. Есть люди, которым не нужны слушатели — потому что они всю жизнь слышат только свои собственные мысли.
- … и пока рыжая девочка рассказывала... Мишель? Да, Мишель... неважно... я увидел, как иду среди берез, под ногами мох — мягкий, как вата, я его ступнями чувствовал, точно босиком шел, а вокруг — гладкие белые стволы. Не то раннее утро, не то вечер, потому что солнце — низкое, с оранжевым отливом. И вот, один ствол наклоняется, будто на ветру, хотя ветра нет, и начинает падать — совершенно беззвучно, прямо на меня, а я не могу сдвинуться с места, точно прирос... и свет вспыхивает сквозь ветви... удар, такой сильный, что голова раскалывается надвое, боль — и темнота. Нет, не правильно — не темнота, а слепота, еще несколько секунд я лежу, слепой, и умираю.
- Миля, погоди... - прервала его ошарашенная Элька. - Ведь не бывает же такого. Чтобы деревья ни с того, ни с сего падали. А если и да — ты сам сказал, «сон наяву», видение... Это совсем не обязательно должно случиться.
- Должно.
- Ну, пусть, - презрение почудилось ей в его ответе. Презрение к девчонке, у которой никогда не бывает видений, для которой кроме французского шансона никакого другого не существует, и поэтому не понять ей тягостной, горькой, как водка, тоски. - Мы все когда-нибудь умрем. А сейчас ты — жив. Да мало ли, что померещится в детстве? Ты вырос, у тебя все впереди.
- Это случится, - упрямо повторил Эмиль, - или уже случилось. Я не знаю. А раз так, то и смысла нет добиваться чего-то, поступать в университет, делать карьеру... Я и школу-то закончил еле-еле, и то лишь потому, что маман заставляла. Нет у меня впереди ни-че-го. Только подумаю: «вот, надо бы», и тут же вслед: «а зачем?» Весь мир вокруг — картонный, хрупкий, будто коробка от обуви. Хлоп — и нет ее, сложилась... что на таком фундаменте построишь?
- Ох, Миля...
Элька отчаянно подбирала слова, и ей почему-то казалось очень важным найти их — правильные, чтобы не просто сотрясти воздух, а помочь, убедить. Как будто мало он слышал до нее правильных слов. Как будто именно здесь и сейчас — можно что-то вычеркнуть, изменить, повернуть время вспять. Она хотела рассказать ему, как прошлым летом работала в хосписе, больнице для обреченных, где люди страдают, борются, любят, надеются на чудо... и глаза у них не мертвые. А у него, у Мили, все обязательно будет хорошо, главное — не умирать прежде смерти...
Проехали Рентриш, и в окнах замелькали березы — солнечным светлым частоколом.
«Станция — Биркенвальд», - объявил записанный на пленку голос, и поезд замедлил ход.
Элька вздрогнула. Она словно окунулась в один из Милиных кошмарных снов. Следующая остановка после Рентриша — Киркель. Нет между ними никакого Биркенвальда!
- Ладно, пока, - Миля начал вставать, но Элька ухватила его за рукав.
- Не выходи здесь! Тебе нужно в Киркель! Это не твоя станция.
- Нет, моя, - он стряхнул ее пальцы, - это моя станция. Здесь я живу.
На яркой бересте, затененной тонкими горизонтальными штрихами, блестело оранжевое солнце. Лучился у корней изумрудный мох. В окно отходящего вагона Элька беспомощно наблюдала, как Эмиль спустился с платформы и затерялся среди гладких стволов.
* «Liebt der Löwe Löwenzahn...» - перевод с немецкого Марины Генчикмахер