Поселок наш так и зовется Egares, что в переводе с французского означает «забытый». Только не спрашивайте меня, при чем тут французы. Франция отсюда настолько далека, что ни один из моих земляков не представляет себе толком, что она такое. Зато земля у нас тучная, будто рождественский гусь, и плодородная настолько, что всякая вкопанная в саду палка через пару дней покрывается листвой, яблони крепкие, а соседи и собаки незлые, и любые споры решаются за кружкой пива, в маленькой кнайпе через дорогу от моего дома. Egares — приветливый, тихий и благополучный поселок, во всяком случае таким он был до того памятного утра, второго октября **** года, когда в нем впервые появилась фрау Цотт.
Она приехала из города на грузовом фургоне, вместе с убогим своим скарбом и сынишкой — длинноруким пацаненком лет семи, худым и апатичным, как зимняя рыба — и стояла у калитки под моросящим дождем, среди баулов и коробок. Ей никто не помогал. Одинокая растерянная женщина в поношенном старомодном пальто и резиновых ботах, не просто тусклая, а бесцветная, точно не раскрашенная картинка, она показалась мне сорокалетней. Только потом я понял, что ошибся лет на десять.
Кирпичный дом по соседству от нас с Хельгой пустовал не первый год, а участок перед ним по колено зарос крапивой и лебедой. Трава пробралась даже на крыльцо — сочные, высокие одуванчики, которые каждое лето забрасывали чужие грядки летучими семенами. Из-за каких-то неведомых подземных процессов фундамент просел и перекосился. Оконные рамы рассохлись, а дверь плохо закрывалась, болталась, словно наспех пришитый рукав. Летними грозовыми ночами она стонала и хлопала на ветру, и нам со старухой чудилось, что это чья-то неприкаянная душа мечется и грустит.
Вот в такой дом вселялась теперь городская фрау с ребенком, но и мне и в голову не приходило ее жалеть. Новоселье — не повод для жалости. Я подошел и предложил донести вещи. Фрау бледно улыбнулась, взглянув на меня прозрачными глазами цвета испитого чая, и кивнула. В гулких комнатах пахло сыростью, повсюду валялись перья и голубиный помет. Зато сохранилась кое-какая мебель: резной черного дерева буфет, такие же кровать, тумбочка и платяной шкаф. Все дымчатое, мохнатое от пыли. На кухне - электрическая плитка и разделочный стол.
- Купили? - спросил я и, помедлив, представился. - Хольгер Шмитт.
Она протянула мне влажную ладонь.
- Лаура Цотт. А это — Янек. Сынок, не трогай, пожалуйста, грязь, - возвысила голос, - тут кругом инфекция. У тебя давно не болел живот? Хочешь в больницу? - мальчик полулежал на тумбочке, опираясь на нее обоими локтями, и выводил пальцем дрожащие буквы — свое имя. От окрика матери он вздрогнул и нервно заморгал. - Нет, герр Шмитт, снимаем, покупка нам не по карману. Я вдова, живу на пособие, - добавила она не то с горечью, не то с гордостью, и, будто подтверждая свои слова, поставила на буфет черно-белую фотографию в деревянной рамке. - Эрик...
Сквозь мутное стекло на меня вопросительно смотрел лысоватый молодой человек.
- Не ценила я, тебя, Эрик, а сейчас — поздно. Если бы все сначала... но нет, не бывает так. Отчего, герр Шмитт, с любимыми тесно, а без них — такая пустота?
- Мне очень жаль, фрау Цотт, - сказал я, а она тем временем, вынимала из сумочки коробочки и пузырьки, вытряхивая в горсть таблетки, запивала их из бутылки минеральной водой. Наскоро смахнув пыль, выставляла рядом с фотографией длинную шеренгу склянок — так, чтобы Эрик мог видеть, каково ей приходится одной.
- Сердце, герр Шмитт. На лекарствах только и держусь. Но надо, надо терпеть... Страшно подумать, что станет без меня с Янеком.
Она покачала головой.
Перед сном мы со старухой посудачили о новой соседке. Не то что мы какие-нибудь сплетники, но, видите ли, поселок наш невелик и тем для разговоров немного.
-Она выглядела такой несчастной, - рассказывал я. - Мужа поминала, покойного...
- Бедняжка, - отозвалась Хельга. - Надо ее проведать.
В Egares редко кто умирал, разве что совсем дряхлые, и так почти неживые. Те, в ком силы выгорели до последней капли, гасли мирно и безболезненно, как пустые керосинки. Одни уезжали, другие рождались, дети оперялись и покидали родные гнезда, переселяясь в город. Привычный и естественный круговорот, в котором не было места ранней смерти. Поэтому образ фрау Цотт сразу предстал перед нами подернутым легким флером трагизма.
Я долго ворочался на неудобной кровати. Кололо в левом боку, вдобавок одеяло — плотное и квадратное - постоянно соскальзывало на пол. Как ни повернешься — все тяжко, холодно, больно. Никогда не задумывался о старческой немощи, а тут словно что-то чужое и гадкое навалилось. Рядом безмятежно, как дитя в колыбели, сопела моя старуха. Она приоткрыла рот, в котором поблескивали смоченные слюной остатки зубов, и, откатившись на мою сторону постели, выставила острый локоть. «Шутка ли, - сердился я, мучась бессонницей, - почти семьдесят лет вместе, а все равно не притерлись до конца, остались угловатыми друг для друга».
На следующее утро я несколько часов провозился в саду — готовил к холодам розы, обрезал, укутывал обрывками холстины, сгребал листья с газона, перепахивал клумбы — а Хельга заглянула на пару минут к фрау Цотт, да и задержалась у той до обеда. Вернулась домой печальная.
- Ну, что там у них? - полюбопытствовал я.
- Плохо, - бросила мне в ответ Хельга и, слегка приволакивая левую ногу, принялась накрывать на стол.
- Никак охромела, мать? - удивился я.
- Представляешь, они уже пятый раз переезжают, - отозвалась моя старуха. Руки ее тряслись, и тарелки жалобно позвякивали. - То хозяин выставит вон, то соседи житья не дают. Масло льют под дверь, чтобы она поскользнулась, спички суют в замочную скважину, кляузы пишут... Мальчишку в школе бьют, обижают по-всякому.
- Ну, у нас-то им будет хорошо, - сказал я уверенно. - Люди тут не злые, и ребятишки славные. Уж если кто нуждается в доме — настоящем, а не просто в четырех стенах, то лучшего не сыскать.
- Ты прав, ты прав, - мелко закивала Хельга, и суп выплеснулся из половника на белую скатерть. - Вот ведь несчастье.
Весь вечер моя старуха пекла пирожки с луком и капустой, а перед ужином опять забежала к соседям — угостить. Забежала — я сказал? Нет, доплелась кое-как.
Утром я проснулся от ее причитаний, перемежаемых проклятиями. Симпатия к разнесчастной фрау Цотт за одну ночь испарилась без следа, как роса под полуденным солнцем.
- Ведьма, - бормотала Хельга, - вот, ведьма, как есть... глазливая. Посмотри, что натворила, а? То-то нога у меня вчера разболелась, прям разламывалась.
- Что? Кто? Чья нога?
Я ничего не понимал спросонья.
- А вот, полюбуйся, - она откинула одеяло, обнажив сухую, жилистую ступню, отчего-то покрасневшую и странно деформированную. - Видишь шишку?
- Ну, мать, чего ты хочешь? Старые мы с тобой.
Я никак не мог взять в толк, почему жена так разволновалась. Молодой человек может захворать, а старый — должен. Тут, как говорится, ничего не попишешь.
- Мне эта Цотт, чтоб ее, ведьма эта, вчера такую же показала, на своей ноге. Мол, сил нет, ходить мешает. Я посмотрела и сама захромала. А сегодня проснулась — и точь в точь, на том же самом месте... вскочила!
- Хельга... - я аж засмеялся. - Вот, не думал, мать, что ты у меня настолько суеверная.
- Они, колдуньи, всегда так делают. Покажут, да и переведут на человека свои болячки! Чернокнижница, чтоб ее! Небось сама теперь скачет, как конь, а я тут...
Еле успокоил жену. Одумалась, поняла, что соседка в ее беде неповинна, только, видно, какой-то червячок в сердце завелся. Косилась на нее с тех пор, а на шею, под ворот, повесила амулет — открытая ладонь на серебряной цепочке, и мутный зеленый камешек по середке. От дурного глаза, сказала. Бабские глупости, в общем, ладно бы, крестик...
Насчет ребятишек я ошибся, невзлюбили они Янека. Хоть и не испорченные, и не жестокие вроде, да из хороших семей, но дети есть дети. Не ангелы. А маленький Янек — по всему выходит — идеальная жертва: вялый, пугливый, в глаза не взглянет. Руки, словно вороватые мыши — все время что-то прячут и прячутся. Едва ли не каждый день мальчишка приходил домой в слезах и в синяках.
Я сам видел, как он корчился и ныл, сидя на крыльце, и как фрау Цотт, подскочив, с размаху дала ему пощечину.
- Ну, хватит! Я устала. Господи, кто бы знал, как я устала! Сколько можно ото всех убегать? Давай уже, наконец, ладить с людьми... Янек, сынок... ну, сколько можно? Бедный ты мой... - отшвырнув помятый в схватках ранец, она душила мальчика в объятиях.
Хорошо ли, плохо ли, но Цотты понемногу обживались. Прикупили кое-какую мебель: старый диванчик в гостиную, подростковую кровать, письменный стол для Янека. Ну, и мелочи всякие, из которых складывается домашний уют. Полки, вешалки, скатерти, вазочки... Простые вещи, старые, завсегдатаи блошиных рынков, а все-таки без них — дом не дом.
Иногда я заходил к соседям на чашечку кофе. Старуха моя Цоттов с той поры избегала, а мне нравились тесная кухонька, льющийся сквозь тюль серый свет, деревянные лавки в потеках смолы, запах тмина и корицы. Нравился расплывчатый, как будто вылепленный из теплого воска профиль хозяйки. Пальцы — тонкие, костлявые, с единственным кольцом — обручальным, которое она продолжала носить в память об Эрике. Фрау Цотт говорила то медленно, растягивая фразы, как жвачку, то быстро, точно боялась не успеть. Боялась, что у нее отнимут это право — говорить. Сминала, комкала, бросалась словами, как школяры бумажными шариками.
- Ненавижу ноябрь, - сетовала Лаура Цотт. - Слякоть, грипп. У Янека опять насморк. Что ни зима — то у него насморк, и дай Бог, чтобы не гайморит. У меня была красная лампа, но разбилась при переезде... только прогревания ему и помогали. А скоро настоящие морозы, и тут уж одним насморком не отделаться. Прошлой зимой, герр Шмитт, я целый месяц пролежала с простудами... нет, полтора месяца. До сих пор кости ломит, как вспомню... Так то я. А Янек... уж как болел! Я тревожусь о нем, герр Шмитт, все время тревожусь... Никого у меня не осталось кроме него.
- Да будет вам, Лаура, - усмехался я, с удовольствием окуная усы в горячую кофейную гущу. - Мы со старухой двоих вырастили. Две дочки — выросли да упорхнули. Все дети так — чуть занемогут, и глядишь, опять здоровы, носятся так, что ни одному взрослому не угнаться. Так что, не берите близко к сердцу.
- Ах, Янек такой болезненный мальчик. Он ведь, герр Шмитт недоношенным родился, кило семьсот всего. В январе, в самую стужу. Зимние дети — они всегда хилые, - фрау Цотт вздохнула. - Им особый уход нужен. Чует душа, простудимся мы с ним, обязательно простудимся...
И точно. Не прошло трех дней, как ударили холода и болезненный Янек слег с воспалением легких, а меня скрутил радикулит — так что ни сесть, ни разогнуться. Зато Хельга понемногу избавилась от шишки — уж не знаю, какими травами она ее отпаривала — но к концу месяца нога стала как новенькая. По первому декабрьскому ледку собралась моя старуха к сестре, в город.
- Ну, куда ты, мать, - отговаривал я, не иначе как заразился от фрау Цотт ее страхами, - скользко, упадешь где-нибудь. Обожди немного, поправлюсь, вместе поедем.
- С чего это я упаду? - возражала Хельга. - Когда это я падала, дед, спятил что ли? Кларе исполняется сто лет! Как я могу ее не проведать?
- Твоей сестре уже пятый год, как исполняется сто лет. Хватит меня дурачить.
Конечно, женщину не переспорить. Сделала, как хотела. Встала в семь утра, собрала в сумку ароматические подушечки, пакетики с травяными чаями, какие-то салфетки — подарки для сестры, одинокой и столетней, и, клюнув меня сухонькими губами в середину лба, поспешила к автобусной остановке.
Я стоял у окна в одной пижаме и смотрел, как моя старуха семенит вниз по улице, придерживая рукой полы драпового пальто, и старается ступать шире, чтобы сохранить равновесие, но сапоги скользят, выворачиваясь мысками вовнутрь. «Хоть бы с палочкой ходила, - думал. - Ведь не будет. Гордая, слабость свою не желает признавать. Неправильная это гордость». Потом Хельга завернула за угол и скрылась из виду, только заиндевелая мостовая поблескивала, как осыпанный сахаром крендель.
К вечеру пошел снег. Превратил звонкое и блестящее в мягкое и пухлое, кусты - в сугробы, а подъезды — в лисьи норы. Дороги исчезли. Время перепуталось, так что не разберешь, день на дворе или ночь, за стеклами — белая слепота. До чего же странно и глухо прозвучал стук в дверь, я сразу понял, что это не Хельга. Отворил — в щелку сверкнули глаза из-под большой снежной шапки.
- Можно к вам на минутку, герр Шмитт? Янек спит — крепко уснул, до утра — а мне так жутко и тоскливо одной. Ведь сегодня... знаете, какое сегодня число?
- Пятое декабря, - ответил я машинально. - Проходите, Лаура. Обмахните только ноги — вот веничек. Хозяйка моя в городе, а мы с вами сейчас кофейку...
Вкрадчиво бормотал на кухне закипающий кофейник, выводя через нос длинные, тощие рулады. Фрау Цотт сидела напротив меня и таяла: волосы, брови, ресницы — из белых становились темными и мокрыми. Казалось, что она плачет.
- Четыре года назад, герр Шмитт, в такую же морозную ночь, пропал Эрик.
- Как пропал? - удивился я.
- Нет, не такую же... сейчас теплее, а тогда на улице было минус двадцать. А? Вот так — ушел за сигаретами и не вернулся. Ведь как чувствовала, не хотела его пускать — но разве он меня когда-нибудь слушал? До ночного ларька пятнадцать минут хода — и два поворота, даже ребенок способен пройти и не заблудиться. Но метель. Вот как сейчас, только еще гуще. Темнота, такая, что руку протяни — не увидишь. Я ждала и ждала. Вы знаете, герр Шмитт, этот ни с чем не сравнимый страх, который захлестывает тебя, когда тот, кого ждешь, не приходит. Надеешься, что вот сейчас откроется дверь, и на пороге - он. Стоит, улыбается, и снежинки гаснут у него на воротнике. Вот-вот... но все точно застыло, и время пересыпается в песочных часах, и чем больше его утекло, тем тоньше и призрачнее надежды... Благодарю, герр Шмитт.
Фрау Цотт взяла из моих рук чашку кофе, отхлебнула — и ее щеки слегка порозовели. Губы кривились, то вытягиваясь в дрожащую улыбку, то складываясь в обиженную гримасу.
- Поздние звонки: в больницы, в полицию... Никто не принимал всерьез. Чтобы объявить человека в розыск, должны пройти по меньшей мере сутки. Янек в кроватке — чем он может помочь? Эрика нашли утром, за два квартала от нас, окоченелого и твердого, как бревно. Удивительно, как смерть меняет человека... И вот я одна, с малышом на руках. Трясусь над ним, герр Шмитт, боюсь на шаг отпустить, как бы ничего не случилось. Нервная стала, кричу на него — а все от заботы. Вот что жизнь с нами делает... - она встала, неловко, бочком, едва не опрокинув стул. Миниатюрная и одновременно странно-грузная. Беспокойно оглянулась, словно ожидая увидеть кого-то за своим плечом. - Трусливое сердце, все время боится плохого. Пойду, посмотрю, как спит мой мальчик. Спасибо, что поговорили со мной, герр Шмитт, мне стало легче, правда. А что хозяйка ваша, в снегопад — и не дома? Не годится это, в такую ночь быть где-то, а не с теми, кто тебя любит.
«Да все в порядке, Лаура, не беспокойтесь. Старуха моя заночевала у сестры, вернется утром, как распогодится», - хотел я сказать, но осекся. За окнами белая, злая пустота.
Фрау Цотт ушла, но остались ее слова, а с ними — непонятная тревога. Я точно знал, что Хельга у Клары, она и не собиралась возвращаться сегодня — тяжело, ноги-то немолодые — а сейчас, должно быть, и загородные автобусы не ходят. И все-таки свербило в груди - будто мошка, залетевшая под абажур, маялась и жужжала. Мне чудилось, что Хельга, бесплотная, как дух, крадется по заснеженному лесу, не увязая в сугробах, и сквозь туго застегнутое пальто что-то светится красным. Она держала руку за пазухой, словно прятала там маленького зверька.
На следующее утро позвонила Клара и сказала, что Хельга умерла. «Завидую, - сказала. - Легкая смерть. Просто уснула и не проснулась. Вероятно, инфаркт».
Потом была суета, похороны, объявление в газете, то да се, и я, как оглушенный. Приезжала Лора, наша младшая — хотела забрать меня в город, но я отказался. Старшая, Мартина, приехать не смогла, прислала открытку. Не скоро я вспомнил о Лауре Цотт, а как увидел случайно — идущей через улицу - и сердце зашлось. Нет, я не винил ее. Она не перевела на меня свою беду — и горе ее не стало слаще оттого, что моя старуха упокоилась в земле, но слова Хельги о «дурном глазе» вдруг обрели новое, грозное значение.
Не помню, кому обмолвился о ночном разговоре, но дурная слава — легче тополиного пуха. Через пару недель о злосчастной Лауре вовсю толковали в кнайпе, и тут уж извлекли на свет божий все ее грехи. Маляр Ханс рассказал, как фрау Цотт наслала слепоту на его тещу. Мол, терла нижние веки — будто слезы отирала — а та, Хансова теща, то есть — ей посочувствовала. На другой день встала — в глазах темно. Врачи говорят: «глаукома», но мы-то знаем... У Фостеров сарай сгорел, а у Якоба Миллера, мусорщика, сдохла любимая собака. Дочку Шубеков третью неделю лихорадит, а зять Лемеса, заглядевшись в окно на Лауриного сынка, отрубил себе палец шлифовальным станком.
- Пора с этим кончать, - вынес вердикт Хайко Шубек, и все его поддержали. - Гнать ее отсюда, пока не поздно. Мы не мы будем, если позволим ведьме отнять у нас наше счастье.
Понятия не имею, что они сделали. Ведь у Лауры был договор на аренду, расторгнуть который не мог никто, кроме нее и владельца дома. Но — это случилось, кажется, в середине января - поутру напротив калитки Цоттов остановился грузовой фургон. Водитель и двое рабочих принялись таскать коробки, а фрау Цотт стояла в стороне, держа Янека за руку. Над поселком нависало тяжелое красное небо, и мутные облака сочились гноем и кровью, как использованные бинты. Я боялся, что Лаура поднимет взгляд и скажет, что такой рассвет к землетрясению или к войне, но она только зябко, испуганно поежилась и, ни к кому не обращаясь, пробормотала:
- Как холодно, Господи! Похоже, эта зима никогда не кончится...
Вот и вся история. Если вы спросите меня, что я думаю о фрау Цотт, я скажу, что, по-моему, она была чем-то вроде отмычки, которой судьба отворила ящик Пандоры. Если ключ один, то отмычек — сколько угодно, и стать одной из них может, наверное, любой. Несчастья из ящика высыпались и разлетелись по миру, и загнать их обратно нет никакой возможности. Лаура Цотт уехала, но ничего не изменилось. Укатила бедолага, куда глаза глядят, со своим жалким скарбом и анемичным сынишкой, а у нас в Egares все больше плохих новостей, и снег до сих пор не стаял, хотя на дворе уже май.
© Copyright: Джон Маверик, 2013