В детстве Ира так и поступала. И правда что, была тощенькой, бойкой, почти веселой. В их поселке стоял только один Дом, все остальные- домики, даже- домишки. На Доме пять этажей, третий- Ирин. А еще- мамин. А еще, братишкин. Но не весь этаж, а лишь одно его окошко и один балкон. Настоящий, как в городе. Ире он казался выдвинутым из шкафчика ящиком. А мама – большой куклой, высунутой из ящика. Кукла всё время кричала. Материла, звала. Мама густо красила ресницы, рисовала несуществующий бантик на губах, мама круглое лето носила пластмассовые шлепки, это Ира так думала, что пластмассовые, как у куклы, а потом оказалось, что они – «резиновые». Потом оказалось, что мамин «бумажный» сарафан – из некого «ситца», а ее, мамина, любовь не кислая, не горькая («Хорош шататься без дела!») а сладкая, джемовая («Зачем тебе город, кровинушка? Доченькая, доченька…») Но сладкого много нельзя, Ире его много никогда не давали, поэтому она уехала. Прям в Москву угодила, разогнавшись. И потеряла сознание, потеряла подсознание, всё потеряла, и побежала. Побежала, побежала, закрутилась. Очнулась через десять лет, этим самым зимним вечером, вчера. Теперь ее звали не Иринкой-Калинкой, а- Кадровиком Ириной Викторовной, и к ней приходили те, которые желали стать Кадрами. На сей раз пожелал – ее собственный повзрослевший брат, Кешка. Она его не узнала, причесанного, в джинсах. А он ее – наоборот, даже очень узнал, странно так смотрел, подавая Ире свою трудовую книжку. И вот Ира прочитала то, что там было написано: «Перелётов Иннокентий Викторович». А после много чего было. Кафешка за углом офиса, упреки, поцелуи. И новость. Куклу вытащили из балконного ящика, положили в картонную (а на самом деле, деревянную) коробку, и закопали в землю. Три года тому назад. Ирка, ты почему не писала? Не приезжала? Мы тебя искали, даже в передачу «Жди меня» обращались. Я хотела вернуться королевой. Считала, что еще пока Некоролева. Смотри, какие у меня сапожки. Вовсе не пластмассовые, правда? Кешка, ты давно тут? Пол года… Курьером работаю, сама видела. Комнату снимаю, на станции Малиновская, совсем недолго на электричке, там дешевле. Какая ты толстая, Ирка, смешная совсем. В сапожках. И в шубке. И шарфик знатный, пушистый. И бантик на губах не рисуешь. Да, и улыбок тоже. Кешка, поехали к нам. У меня целый Муж есть, с пропиской. Да ладно тебе, какая там свадьба, расписались, как залетела. Ага, племянница твоя. Маленькая еще, Настенька. Что такое огород, знать не знает. У cвекрови на даче цветы вместо огорода. Кешка, прости. Мамку жалко. Внучку ей не показала. Муж думает, я сирота. Я и сама уже начинала так думать.
***
Гранулированные люди. Кофейные. Высыпь их в вечность, и они растворятся. Одна чернота да горечь останутся. Не оздоровишься на таких, а что поделать, Господи. Я, например, городская, я кофе люблю. А еще, курить. И коньячок уважаю. Зачем я выдумала Настеньку? Выдумала свекровь с цветами вместо огорода, выдумала целого мужа? И даже Кешку. И даже сироту. Сегодня приходил устраиваться на работу пацанчик, улыбчивый, юный. Прошлого курьера до помощника менеджера повысили. А у нового пришедшего пацанчика были такие же волнистые пепельные волосы, как у Ириного брата. У маленького брата. И глаза, трезвые, голубые. Ира посылает в свой поселок деньги. Кукле,брату, всем. А они живы, и пьют. Никого она не бросала. Никого не рожала. И в «Жди меня» никто не обращался. И не обратился бы, если б она пропала.
Ира заходит в кафешку за углом, заказывает пиво, два пива. Второе ставит напротив. Представляет себе разговор с братом. С которым могла бы случайно встретиться в Москве, если бы он не спился в поселке. Выпивает оба пива, и уходит. Покупает вафельный торт, и еще выпить.
Все сказки происходят не на небе и не на земле, а на крышах,-- думает Ира, возвращаясь домой -- возвращаясь по самому центру Москвы, в ее вечерней гуще. На земле -- обычные толстые дороги- разжиревшие тропы. На небе обычные звезды, похудевшие солнца. А на крышах что-то не то. Вроде и трубы, вроде и антенны. А что-то Не То. Словно невидимое Нечто скользит по ним густой темнотой, порозовевшей от фонарного взгляда. Словно держат они, крыши, на своих массивных плечах и прошлое и настоящее, словно в их колыбели засыпает небо, похрапывая вороньим карканьем. А впереди, через дорогу, огромный, огромный дом. Величественный, злой, суровый. И ни единого Ириного этажа.Балконов нет тоже. И кукол. Потому что этот мир не для детей с куклами, а для взрослых – с монстрами. Они намертво позакрывали окна, и не высовываются. Не матерятся, не зовут.
-- Марина Никитична, встречайте! – Ира стаскивает грубые полуботинки. Зачем ей сапожки, на работе же имеются сменные туфельки, которым и полагается быть красивыми, так как их все видят. Ира снимает пуховик, простенький шарф в банальную клетку, заходит в кухню и ставит сумку на стол. Глобальность накрывшего город сумерка плохо скрывает половинка белой занавесочки.– Я вафельный тортик купила, и шампанского, завтра будем праздновать восьмое марта.
-- Ты моя голубушка, -- отзывается пожилая хозяйка, у которой Ира который год снимает комнату. На столе перед бабушкой лежит нарядная, но недорогая коробка с зефиром. Нераспечатанная. – Ирочка, а у меня праздник сегодня был. -- И правда, на голове у Марины Никитичны образовались мелкие кудряшки, а губы носят на себе след полустершейся помады. Бантиком, как у Куклы.
-- Сынок мой приезжал. Поздравил, зефир подарил, смотри какая коробка красивая. Жаль только, Митеньку не привез, а у меня ноги-то совсем не ходят. Да и что я буду им там мешаться...
Да чего ты вцепилась в эту злосчастную коробку, так и хочется закричать Ире. Даже не попробовала. Святые дары не для того, чтобы их есть. А из Кукол любимые мамы не вырастают. Когда-то Марина Никитична была учительницей-активисткой. Целыми днями в школе. Сын на продленке. Мама в огороде, дочка-Ира на улице. Теперь Ира посылает матери деньги вместо любви. Как зефир вместо внука. Бывает, Марина Никитична. Ира не хочет детей, никогда. Зачем она только выдумала Настеньку. Белая занавесочка уже кажется крышкой, наполовину закрывающей кастрюльку с вкусным рагу- из золотистых оконных картофелин на домах, из морковных кружочков автомобильных фар. А Ириной душе так хочется кушать. Впитывать в себя город, и толстеть, толстеть…
-- А сколько ему уже? – спрашивает Ира.
-- Летом три будет.
-- А невестка ваша уже на работу вышла?
--Нееет, что ты! Она и не собирается, говорит, буду с ребенком до школы сидеть. На кружки его водит, на секции разные. Мы в свое время чуть ребенку три месяца, уже на работу выбегали. А эти…
Ира отворачивается от окна и смотрит на хозяйку: а что, собственно, эти? Но ничего не говорит. А бабушка всё теребит и теребит коробку с зефиром.
***
Несъедобный запах подушек и одеяла. Вдыхаешь его, и остаешься несчастным. Восьмерка бесконечности худеет и худеет, въезжая в свой мартовский праздник. А Ира лежит и думает: насытиться своим собственным запахом невозможно, непременно нужен кто-то еще, кто бы пах по-другому. Сколько ни ешь себя, а останешься худым и голодным. Утро засунуло через штору свой старческий блеклый глаз луны, и наблюдает за Ирой от скуки. А Ира лежит и думает: жизнь может быть только салатом, только салат – жизнь. А гречневая каша – не жизнь. Множество крупинок, и все одинаковые.. Одинокие, хоть их и много. Крупинка-Москва, крупинка-работа, крупинка-сьемная комната. Неотличимые, если смотреть сердцем, а не глазами. А в салате всё – разное. Кусочек дружбы, кубик любви, оливковый сок свободы. «Гречневая каша- самая полезная»-- говорила мама в детстве, и с этим воспоминанием Ира наконец засыпает.