Трамвай шел по рельсам, но поверить в это было трудно, хотя из окна задней площадки последнего вагона, на которой я стоял, эти рельсы были хорошо видны. Рельсы казались двумя непрерывными ртутными дорожками, серебристо-сероватыми из-за отраженного в них низкого сумрачного неба, они выглядели слитными, гладкими, отполированными. Трамвай же постоянно подпрыгивал и раскачивался, его то и дело потряхивало, он звенел и стонал всеми частями и деталями своего длинного старого тела, наспех покрашенного в кричащие цвета. Поэтому я смотрел на рельсы с неприятным чувством, какое возникает во сне, когда происходит что-то страшное, но совершенно невероятное: ты не веришь в происходящее, но все-таки цепенеешь от ужаса. Я пытался стряхнуть это гадкое ощущение, отвлечься от него, но ничего не выходило: рельсы продолжали выползать из-под трамвая, все такие же слитные и гладкие, а трамвай все так же подпрыгивал и трясся, словно шел не по рельсам, а рядом с ними, и его стальные колеса прыгали по бетонным шпалам, высекая тусклые дымные искры.
Я стоял, вцепившись в липкий поручень, и неотрывно глядел на эти рельсы, введенный в тягучий и неприятный транс, и мысли в моей голове постепенно становились такими же слитными, как эти рельсы, и такими же бессодержательными. Одна мысль, даже не мысль, а какое-то одно слово бесконечно тянулось в моей голове, оно, это слово, было не таким уж и длинным, но из-за растянутости слова вдоль рельсов прочитать его было невозможно. Где-то на самом краю цепенеющего сознания возникло отстраненное понимание, что лучше бы мне выйти из этого трамвая поскорее, я даже увидел полупрозрачную картинку, как человек в пальто, похожем на мое, ловко спрыгивает с подножки на платформу. Но этот перегон был самым длинным на маршруте, а трамвай еще не добрался даже до его середины, поэтому полупрозрачный человек, спрыгнув с подножки, не опустился на платформу, а завис над нею, одной рукой держась за поручень, а другой балансируя, словно акробат на канате, и удивленно вертя головой. Оставалось только надеяться, что меня кто-нибудь толкнет или трамвай остановится; другой возможности оторвать взгляд от рельсов и выйти из трамвая не было.
Тут словно бы из ниоткуда, как будто слева от меня, мне показалось, что из закрытой задней двери трамвая, возникли двое. Он был высоким и худым, в сером драповом пальто и каком-то огромном бесформенном картузе, во все стороны выпиравшим своими углами, складками и козырьками. На груди у него был пышный красный бант, в руках – удостоверение. Она – коренастая, плотная, в зеленом чем-то, длинном почти до полу, перечеркнутом горизонтальными оранжевыми и вертикальными розовыми полосами. Выражение лиц этих граждан не оставляло никаких сомнений: они были здесь вместе и по делу. Тощий сунул мне в невидящие глаза свое потрепанное удостоверение, а коренастая тяжело наступила на ногу; тут я как бы проснулся и успел даже заметить, что фотография в удостоверении, изображавшая неизвестно кого, была приклеена вверх ногами.
Оцепенение начало спадать с меня, я смог, наконец, отвести глаза от рельсов и даже повернуться вполоборота к двоим. Оказалось, что на задней площадке, кроме меня и двоих, стояла еще женщина в шубе и двое детей. Тощий еще раз взмахнул в воздухе своим документом и что-то коротко произнес. Я догадался по движению губ, что тощий требует билет, опустил руку в карман и достал билет. Коренастая и тощий одновременно схватили смятый клочок бумаги с двух сторон и едва не разорвали его. Толкаясь головами, они принялись изучать его, будто в руках у них оказался не использованный трамвайный билет, а редкостная, нет – редчайшая марка, которая долгое время считалась утраченной. Я наблюдал за ними, постепенно избавляясь от оцепенения, а пространство вокруг понемногу наполнялось звуками и движением. Трамвай снова тряхнуло, и двое одновременно подняли на меня глаза, в которых светилось что-то странное, в данной ситуации неуместное и потому мне непонятное.
- А еще ... три билета? – спросил, наконец, тощий после долгой паузы, пересыпанной звоном, стуком и лязгом. – Три, - повторила коренастая и для верности показала мне три пальца левой руки. – Билета, - добавила она, глядя на меня как бы с сомнением.
Я не успел еще ничего ответить на это требование, как тощий сделал какое-то сложное движение указательным пальцем, которым он заключил меня и стоявших поблизости женщину в шубе и детей в некую общность, к которой мы все неоспоримо принадлежали. И было в этом неповторимом движении столько убедительности, что я смог ответить тощему словно бы изнутри этой нерушимой общности, неуверенно и искательно:
- Так ведь детям билеты брать не нужно...
После этих моих слов глаза тощего и коренастой загорелись торжеством и превосходством, и всякие попытки спорить потеряли смысл, я кругом был неправ, а они кругом были правы. Трамвай остановился, двери с лязгом распахнулись, я обреченно последовал за тощим, который уже ждал меня на платформе, а коренастая заблокировала вход в трамвай, ухватившись руками за поручни по обе стороны двери и крепко упершись ногами в покрытый грязной дырявой резиной пол. Двери захлопнулись, трамвай тронулся, и я еще раз успел увидеть сквозь мутноватые стекла женщину в шубе, головы двоих детей и зеленое, исполосованное оранжевым и розовым. Я обернулся. Тощий протягивал мне левой рукой квитанцию о штрафе, а правой уже тянулся за деньгами, которые я ему тут же и отсчитал. Всем своим видом тощий говорил, что платформа эта – скучнейшее место в мире, и единственное, что может спасти его от царящей на этой платформе скуки – это следующий трамвай, полный безбилетных и скандальных пассажиров. И трамвай этот тут же и вынырнул из-за поворота, обдавая нас звонками, лязгом и скрежетом. Тощий отвернулся от меня к трамваю, и в последний миг я успел заметить, что пышный бант к его пальто был приколот красной пластмассовой звездочкой с изображением упрямого карапуза с пышной шевелюрой. Один лучик звезды обломился, а карапузу кто-то аккуратно пририсовал остренькую бородку. Тут взвизгнуло, лязгнуло, зазвенело, заискрилось, и трамвай тронулся, унося от меня драповое пальто, красный бант и упрямого карапуза. В окне мелькнула чья-то белая ладонь, плотно прижатая к стеклу, и на платформе стало тихо.