Несколько раз мне приходилось возвращаться из Минска «на перекладных», то есть или на электричках, или на первых попавшихся под руку проездах, вне зависимости от того, куда они идут – лишь бы подъехать поближе к Москве, в надежде пересесть еще на какой-либо поезд и, таким образом, рано или поздно добраться до дома.
В советское время вся страна куда-нибудь ехала. Билеты на поезда распродавались на месяц-другой вперед, а в наличии оставались какие-то крохи, которые при счастливом стечении обстоятельств, можно было купить. Но на поезда прямого сообщения с Москвой билетов практические никогда не было. Если ты не купил обратный билет заранее, то, с уверенностью можно было сказать, что возвращаться придется на перекладных. Отсутствие билетов отчасти было вызвано тем, что партийная номенклатура бронировало половину поезда под своих чиновников. Например, когда в конце 80-х годов мне представилась возможность доставать билеты через ОблГАИ, то я выяснил, что в каждом вагоне ЦЕЛОЕ купе бронировалось для сотрудников милиции[1]. На случай, если кому-нибудь надо будет срочно выехать в Москву. Но в Москву ездили не только менты и КГБэшники, места в поезде бронировались даже для Министерства Народного Образования. В общем, чинушей много, а поезд – один, всего-то 700-800 мест.
Оставшиеся, незабронированные, места раскупались «мешочниками» или как их тогда еще называли «колбасниками». Спекулянтами, покупающими дефицитные товары в Москве (в основном продукты) и перепродающими их в провинции. Тогда подобная спекуляция приносила фантастическую прибыль[2]. Поэтому у них были связи и в билетных кассах, а у многих даже в руководстве вокзалов и выше[3].
А то, что не раскупали «колбасники», доставалось командированным. В те годы, сотрудники многочисленных заводов и ведомств катались по стране взад и вперед. Насколько я понимаю, в социалистической синекуре, тем самым, создавалась видимость кипучей деятельности. Страна, неспособная создать электрочайник и обеспечить население стиральными машинами, должна же была как-то показать себя. Вот и мотались по командировкам люди с совершенно идиотскими заданиями. Большинство, в том числе и я, изображали так называемую «живую почту» – развозили какие-то документы в различные организации, потому что тогда единственная в стране Почта СССР работала из рук вон плохо. О быстрой почте (типа нынешней ЕМС) мы даже и не мечтали. Письма могли доставляться неделями, особенно в организации[4], а могли и просто-напросто бесследно исчезнуть. Иногда приходилось проехать двое-трое суток только для того, чтобы поставить какую-нибудь подпись или отвезти какую-либо бумажку – работа кипела – пар уходил в свисток.
И вот я еду один (Сергей Иванович подхватил грипп) из Минска в Москву на электричках, пересаживаясь через каждые два-три часа пути с одной на другую. Их расписание составлял какой-то очень добрый человек, поскольку на конечной станции ждать следующей электрички приходилось не очень долго. Например, приехав в Оршу, я ждал отправления на Смоленск всего сорок минут – как раз столько сколько необходимо для того чтобы отдохнуть от стука колес и от тряски на жестком сидении.
Поскольку я выезжал вечером, у меня то ли на Вязьму, то ли на Гагарин приходился ночной перерыв – с часа до четырех с половиной часов ночи, когда электрички не ходили. Времени было масса – я старался не засыпать, поскольку с усталости можно было уснуть очень крепко и проснуться поздно, когда в электричках было полно народа, а в четыре утра свободных мест было предостаточно.
И вот, в самый «разгар» перерыва мне захотелось сходить в вокзальный буфет. Обычно я обходился «неприкосновенным запасом», который всегда возил с собой, но в этот раз, был что-то особенно голоден и запас съел еще не доехав до Орши.
Ох, советские станционные буфеты, не описать словами, что это был за ужас, с их вечно черствыми булками, чахлым прокисшим салатом и жидкой, пахнущей несвежей водой, бурдой, в насмешку называемой какао. Но голод не тетка – пришлось идти. Была еще одна причина по которой я не любил буфеты – СССР недаром называли «страной очередей»! Даже ночью! Даже на какой-то далекой станции до буфета тянулась длиннющая очередь. Странно и страшно!
Я тоскливо поплелся в хвост очереди. Меня обуревали два противоположных чувства – чувство голода и нежелание стоять. Хотя, собственно говоря, мне нечего было делать. Моя электричка уходила еще почти через два часа, но ноги за долгий день и пол-ночи уже устали, поэтому больше хотелось посидеть-поотдохнуть. Многие так и поступали – занимали очередь, а сами садились на какую-нибудь свободную лавку. Поэтому, чтобы узнать нет ли за стоящим в конце очереди пожилым человеком нерусской внешности никаких «мертвых душ», я спросил: «Отец – вы последний?»
Не знаю почему я назвал его «отец» – обычно в очередях просто спрашивал: «Вы – последний» не загромождая вопрос излишними словами. Я, выросший без отца, наверное не ощущал в этом слове того сакрального смысла близкородственных уз, которое знакомо всякому, кто вырос в нормальной семье и поэтому беззастенчиво употреблял его «всуе» к незнакомым людям. Но стоящий передо мной человек был явно немолод и мне захотелось таким образом подчеркнуть его старшинство передо мною, выказать ему свое уважение. Хотя я всегда старался обращаться к ровесникам: «братишка», «сестренка», а к старшим: «отец» или «мать», «бабушка» или «дед»[5]. Не знаю кто меня к этому приучил – уж точно не мать. Она всегда всем говорила только безликое-бесстрастное «вы», или же «товарищ», или «гражданин» и очень сильно возмущалась обращением «мужчина» или «женщина».
Я делаю на это упор, поскольку слово «отец» явилось поворотным моментом в трагическом развитии такой, в общем-то, мирной ситуации.
Что произошло я не знаю. Может быть этот человек очень устал, был голоден и его раздражало все, что угодно, а может ему осточертела чужбина и он вспоминал свой родной дом, как раз в тот момент, когда я ему задал этот, невинный, в общем-то, вопрос. Но, как бы там не было, реакция его была совершенно неадекватной. Он весь встрепенулся, как-то подскочил, можно сказать вспорхнул, на месте. Видимо ему захотелось оказаться ко мне лицом к лицу, поскольку он был невысок. И грубо, с ужасающим акцентом, не сказал, а буквально прошипел: «Какой я тэбэ отэц? Что ты такое говоришь!» Если бы я представлял, что произойдет дальше, то извинился бы, а вернее всего попросту смолчал и прекратил разговор. Но мне было скучно, мне было необходимо любой ценой отогнать надвигающийся на меня, как девятый вал, сон. Оттянуть свое засыпание до того момента, когда я сяду в электричку. Ну, а интересная беседа, а тем более спор – лучшее средство для этого, поэтому я продолжил
возразив ему, что совершенно не хотел его обидеть и что «отец» в нашей стране – обращение, подчеркивающее моем уважение к старшему собеседнику. На что он возразил весьма грубо: «Какой я тэбэ отец? Я не трогэл твою мать! Я ее никогда не видэл! Как ты смэешь меня так называть!» Меня разобрало не на шутку и я целых пять минут в разных выражениях и примерах старался объяснить ему, что у нас, в России, у младших принято так называть старших по возрасту. В этом нет намека на родство и близость, а это просто такое уважительное слово. Тут я вспомнил фильм «Белое солнце пустыни» и добавил «как, например, аксакал». Он разгорячился еще сильнее и стал говорить, что ему плевать на то, что у нас принято и, вообще, договорился до того, что сказал: «шакал тэбе отэц!» Здесь следовало обидеться, остановиться и, поскольку я всегда уважительно относился к старшим, даже, если они меня обижали, закончить дискуссию. Но я был настроен очень радушно, поскольку наконец-то нашел «интересного» собеседника, в споре с которым время летит намного быстрее, чем в молчаливом одиночестве.
Я намекнул, что живя в чужой стране надо придерживаться ее традиций и порядков – никуда не деться – недаром говорят, что «с волками жить – по волчьи выть». Посему обижаться на мои слова не надо, а надо понять и принять наше, русское, обращение, даже если оно ему и не нравится – ну, потерпеть.
От этих слов он как будто ошалел. Видимо его гордость не позволяла ему принимать и понимать чужое. Его голос стал еще более злобным и хриплым. Он уже не говорил, а выкрикивал, что такой шакал, как я, не имеет права называть его отцом, что ему это противно, противен я, противен мой язык, противно это дурацкое слово и что он хочет, чтобы я от него отстал. Мне следовало расслышать это слово «отстал», и может быть тогда все было по иному, но я, распалившись, доказывал, что он не только должен, а просто обязан соблюдать чужие порядки, если хочет жить в чужой стране. После чего он начал выкрикивать что-то уже совсем непонятное из смеси своих и русских слов.
Разговор пошел совсем не по тому руслу, как я его себе представлял. Я замолчал, а мой возбужденный собеседник все продолжал что-то выкрикивать в мой адрес, как вдруг я почувствовал, что он тоже замолчал, но замолчал как-то странно, будто бы захлебнулся в воде, Я глянул на него – глаза его вылезли из орбит, лицо покраснело, а фигура, дотоле стройная, перекосилась и правая рука легла на грудь под пиджак, как раз в том месте где у человека бьется сердце.
Я понял – доигрались, доспорились! Какой ужас. Не хватало, чтобы этот пожилой человек еще и умер по моей вине, поэтому я не стал раздумывать, а понесся в вокзальный медпункт за фельдшером. Когда мы вернулись, ему стало лучше и мы отвели его в медпункт. Причем он уже не шарахался от меня, не ругался, а покорно сносил тот факт, что поддерживая его одной рукой за плечи, а другой – под руку. Усадив его на кушетку, я убежал из медпункта, боясь того, что мое присутствие разволнует его снова.
Прошло минут пятнадцать и я увидел, что врачи скорой помощи осторожно повели его к выходу.
Я уже стоял у высокого мраморного круглого столика в задумчивости помешивая куском пирожка с капустой (ложек не было) остывшее противное какао и размышлял над причинами заставившими этого пожилого человека пойти на откровенное самоубийство. Вот он стоял в очереди среди ночи, вероятно хотел поесть, отдохнуть, чтобы потом поехать куда-то по своим делам, а теперь валяется где-то в больнице, а может быть уже умер. И все – ради чего?
По совести, надо было поинтересоваться его состоянием и, может быть, не полениться и сопроводить его в больницу, тем более он безропотно принял мою помощь, когда шел в медпункт. Но я был настолько напуган случившимся, что страшился как бы не получилось еще хуже.
Мне было ужасно стыдно за себя – ведь я видел, что он немолод, зачем же продолжал этот никому не нужный спор? Просто так? Чтобы не заснуть? Чтобы поболтать-развлечься, потренироваться в софистике? Спор ради самого спора? Ну, в принципе, да. Именно так. Но у меня есть одно оправдание и сейчас я об этом хорошо знаю – я был молод и не подозревал, что у людей бывает плохо с сердцем.
Теперь я стар и, иной раз, сойдясь с кем-то в словесной полемике, я вспоминаю этот случай, пожилого мужчину, который стоял в буфет, а попал в больницу только из-за того, что спорил со мной – молодым балбесом, и… замолкаю. Пусть меня сочтут трусом, пусть дураком, но жизнь – дороже. Хочется еще подергаться.
[1] Интересен тот факт, что проехав раз двадцать-двадцать пять милицейской бронью, я только два раза встретил милиционеров. Все остальные мои попутчики были такими же как я – родственниками, или знакомыми, или знакомыми знакомых работников милиции.
[2] По своему опыту – Бородинский хлеб, стоимостью 18 копеек, я продавал до рубля!!! Кофточку за 48 рублей по 140-160, зонтик «Три слона» за 21 рубль в районе 70-100 в зависимости от состоятельности покупателя. Сейчас это кажется фантастикой – но это – было! Так что некоторым ужасы советской действительности оборачивались в баснословную прибыль.
[3] Если кто еще помнит этих плохоодетых темных личностей, осаждавших московские магазины и стоящих в пяти-десяти очередях одновременно, то ему может показаться странным тот факт, что у них могли быть какие-то связи. Естественно – это были всего лишь исполнители. Сами спекулянты сидели по домам и организовывали работу. Точно так же как мы после СССР работали с «челноками».
[4] Частным лицам письма доставлялись лучше, поскольку почты ежедневно разносили газеты, а с газетами и остальную корреспонденцию. А для организаций ждали, когда побольше писем накопится – не нести же две-три штуки – и ожидание складывалось в месяцы и годы.
[5] С тех пор прошло тридцать лет, я стал намного реже обращаться к людям «отец» и «мать», зато стал употреблять доселе неведомые мне слова: «сынок», «дочка», «внучек». Слово «бабушка», «дедушка» полностью вышли из моего лексикона и, если не умру, скоро не буду никого называть, и отцом, и матерью.