Задачи у экспериментаторов бывают разные. Чаще – познавательные: доказать факты, выявить некую закономерность, порой совершенно бесполезную. У кого-то – благородные: вывести человечество из энергетического кризиса, найти панацею от рака, СПИДа или рассеянного склероза. У прочих – меркантильные: получить премию или грант, кафедру, известность, уважение коллег, да мало ли что. То, как Генрих Айстен объяснил цель своего преступного эксперимента, смутило собравшихся в зале суда.
– Я хотел сделать их несчастными, – заявил он, оборачивая вокруг пальца кисточку шарфа. Профильтрованный сквозь ткань голос казался глухим и лишенным оттенков. – Хотел создать мир несчастливых людей.
Судья – полноватая старая дева с барсучьим взглядом – удивленно вскинулась:
– Зачем? – и негромко, себе под нос, но так, что сидевшие близко все-таки услышали, добавила. – Разве не такой мир сотворил Бог?
То же самое подумали, хоть и не сказали вслух, мучимый астмой секретарь, и молоденькая адвокат, которую дома ждала оглохшая от скарлатины мать, и озабоченный выкрутасами сына-подростка прокурор, и Адели Райт, свидетельница по делу о вольном городе, восседавшая на скамье горько и торжественно, как грешница в церкви. Обвитая блестящими косами, точно живыми гадюками, она сидела, потупившись, и только веки ее вздрагивали при каждом слове Айстена.
Подсудимый оглядел притихший зал, и глаза его заволоклись скукой.
– Такой, – он посмотрел в окно, туда, где на цветущей ветке жасмина чирикала пара воробьев и каждый старался перекричать другого. Из распахнутой форточки наплывали резкие и привычные ароматы травы, машинного масла, тушеной капусты, жареного мяса и картошки с луком. Над крышами вился прозрачный детский смех. Издалека доносились лай собак и бодрая перекличка автомобильных гудков. – Такой, – повторил Айстен, – да не совсем.
На вопрос «зачем» он так и не ответил.
Да никто и не ждал от него ответа. Тайная боль Генриха Айстена, загрубевшая, словно кора векового дуба, уже покоились на судейском столе, препарированная, подшитая, рассортированная по кожаным папкам. Они и душу его подкололи бы и разложили, если бы только научились извлекать из тела эту легковесную субстанцию.
Генрих научился. По крайней мере, так он сам до недавнего времени считал.
Все началось, как рассказывал на следствии Айстен, когда, замученный июльской жарой, он случайно разбил пробирку с хаскалином. Аккуратный от природы и по-немецки педантичный, Генрих очень редко что-либо ронял, а уж с опасными препаратами обращался с двойной осторожностью. Про хаскалиновые отравления тогда много писали – правда, писали нечто смутно-пугливое, неясное, не называя симптомов. Имена жертв упоминали с той особой стыдливостью, с какой набрасывают на лицо трупа дымную кисею.
Химикат Айстен получил от старшего коллеги, Сержа Заславского, русского переселенца и человека странной репутации. Серж, или Сергей, как звал он сам себя, отсидел два месяца в тюрьме по подозрению в убийстве. Маленькую Эмилию Рефриджерайтес, ребенка из эмигрантской семьи, обнаружили задушенной в местном лесопарке, с обвитым вокруг горла полосатым галстуком, точь-в-точь таким, какой коллеги прежде нередко видели на Заславском. Впрочем, его вина так и не была доказана.
Когда-то блестящий ученый, Серж страдал мучительным психическим расстройством – дисморфофобией, избегал зеркал, медленно и неприметно спивался и после трех стопок водки рассказывал о каком-то несчастном случае и собственном чудовищном уродстве. Уродлив он, впрочем, не был, а только худ и некрасив. Седая шевелюра ежиком. Две узкие залысины, как прогалины в осеннем лесу. Тяжелый подбородок. Глаза мутные – со слезой. Неправильный прикус – нижние зубы чуть заметно выступали вперед, что придавало его лицу обиженно-упрямое выражение.
Пробирку с хаскалином он передал Генриху дрожащей рукой.
– А чем вы с ним, собственно, занимались? – поинтересовался следователь.
– Был один проект, – отмахнулся тот. – Химическое зомбирование. Препараты, подавляющие волю. Я не могу об этом много говорить. Тестировали в домашних лабораториях, потому что в университете секретность считалась недостаточной.
– А хаскалин?
– Заславский предупредил меня, что вещество опасно, да я и сам знал. Но расслабился: стояла жуткая жара. Кондиционер не работал. Лаборатория была устроена так, что воздух очень плохо вентилировался... Случайность, да.
Полная зеркал и передвижных стен, квартира Генриха напоминала сверкающий лабиринт. Воздух в нем и правда почти не циркулировал. Зато свет, многократно отраженный, усиливался до знойного марева и с рассвета до заката метался среди пробирок и колб. По вечерам на поверхности зеркал выступала сладковатая роса. Достаточно бывало слизнуть одну каплю такого солнечного конденсата, чтобы всю ночь видеть лучезарные сны.
Айстен работал босиком – кафельные плитки приятно освежали ступни. Прохлада поднималась вверх по ногам, добиралась до живота, усмиряя инстинкты, но голова и сердце все равно оставались горячими, и не только из-за жары. Он был влюблен. Адели, профессорская дочка, младше Генриха на пять лет и наивнее на целое столетие. Нежная девушка с картин Моне. Чистый лоб ребенка, словно омытый луной, платья с оборками – пенистые и воздушные. Маленькие ножки в красных башмачках и стан гибкий, как ее косы. Смеясь, она жмурилась по-кошачьи, а когда называла его по имени, в голосе звенели медные колокольчики.
Размечтавшись, Генрих сам не понял, как из потных пальцев выскользнула пробирка. Яркие осколки брызнули ему под ноги, кусок стекла царапнул мизинец. Айстен чертыхнулся. Пролитая жидкость стоила дорого. Заславский, скорее всего, потребует от него возместить ущерб из собственного кармана. Вдобавок саднило пораненный палец.
Айстен вынул из шкафа другую пробирку, собираясь продолжить опыт. Поставил ее в штатив. Включил газовую горелку и сразу погасил. Потом принес из чулана веник и подмел пол, зачем-то выбросив мусор в унитаз. Его действия стали хаотичными, а мысли точно свернулись в резиновые жгуты. Генрих не без труда доковылял до спальни – а спал он прямо в лаборатории, в неглубокой, отгороженной занавеской нише – и прилег на диван.
Лихорадка, испарина, ломота в костях – особенно сильно болела нижняя челюсть. Толстый, как беличий хвост, язык запал в гортань и при каждом вдохе проваливался все глубже. Страха почему-то не было. Только острая, почти непереносимая тошнота, от которой мышцы сводило судорогой, а на ладонях выступал зловонный пот.
Сон перепутался с явью. Генрих то скрипел зубами, в отчаянии обнимая подушку, то карабкался по пожарной лестнице на высотный дом, заглядывая во все окна. В одной из квартир сидели за накрытым столом супруги Рефриджерайтес. Убранная цветами комната смахивала на свадебный торт. По буфету и подоконнику змеились вялые плети гераней, оплетали ножки стульев, притолоки и латунную люстру. Айстен задержал дыхание и подтянулся на карнизе. В ту же минуту дверь распахнулась и вошла бледная девочка с волосами цвета мокрого песка, перехваченными синей лентой. Айстен видел ее только раз, на газетной фотографии, но тотчас узнал, потому что в сновидении детали отчетливее, а суть обнажена. Иногда стоит взглянуть на человека, чтобы понять, кто он. А посмотришь чуть иначе – и перед тобой кто-то совсем другой. Люди вложены друг в друга, подобно матрешкам, и чем пристальнее вглядываешься, тем больше странного в них открывается. Ни слова не говоря, Эмилия углубилась в комнату и встала спиной к окну – в ее движениях и позе ощущалось нечто сомнамбулическое.
– Хорошо, что ты здесь, малышка, – сказала госпожа Рефриджерайтес, не поворачивая головы. – Сегодня день рождения Реджинальда, и я убрала комнату цветами к его приходу. Твой брат любит цветы. Наконец-то мы снова соберемся вместе – уютно, по-семейному.
«Ерунда какая-то, она же умерла два года назад», – подумал Айстен и, не выпуская из рук карниза, поднялся еще на одну ступеньку. Лестница под ним зашаталась.
– Я пришла отомстить своему убийце, – возразила девочка, – и всем его друзьям.
В ее правой руке стеклянно блеснуло. Генрих оцепенел: стиснутый в детском кулачке предмет показался ему как две капли воды похожим на не далее как сегодня разбитую пробирку со светло-зеленой жидкостью. Он почувствовал, что теряет равновесие, и, пытаясь задержать падение, стал хвататься за оконное стекло.
Гладкая поверхность заструилась трещинами, поплыла и со звоном раскололась. Айстен точно поскользнулся на тонком льду. Супруги, как по команде, обернулись. Госпожа Рефриджерайтес вскрикнула. Он прочел в их взглядах злость и отвращение, увидел, как девочка размахивается и кидает в него пробирку. Словно плевок – удар в середину лба, между бровей... боль... глухой, маслянистый всплеск...
«Я-то в чем виноват?» – пробормотал Генрих. Он снова лежал на диване, в спальной нише, испуганный и очарованный видением, почему-то твердо уверенный, что его прокляли.
Пока Айстен спал, на улице стемнело и зеркала погасли. Потухла малиновая полоска неба за окном, только бутылочки в шкафах мерцали студено и мутно.
«При чем тут я? – повторил он, обращаясь к растворенному в темноте призраку Эмилии Рефриджерайтес. – Я никого не убивал, а твой брат – мой хороший друг».
Он преувеличивал, потому что другом Реджинальда никогда не считал, и даже приятелем, а просто мальчишкой, который все время путался под ногами. Студентик, щенок... нет, птенец, только-только встающий на крыло. Совсем никуда не годный, пока не придет беда. Очень редко, но случается, что как раз такого человека хочется иметь рядом. Бессловесного.
Айстен нашарил на стене выключатель. Резкий свет ударил в глаза – точно кислотой плеснул. Родная, знакомая, как собственная ладонь, комната в одночасье сделалась страшнее больничной палаты. Генрих провел мокрой рукой по лицу, точно смывая паутину – с лицом было что-то не так.
Он сидел, зажмурившись и обливаясь потом, и ощупывал себя: лоб, холодный и влажный, липкие волосы, нос с маленькой горбинкой. Почти прямой, не по-женски – утонченно изящный, а именно прямой – по-мужски. Над верхней губой – колкая щеточка усов, молодых и робких, как весенняя трава. Ниже начинался бред. Угловатый, гротескный, нечеловеческий бред.
Выпяченный подбородок. Челюсть – как открытый спичечный коробок. Длинные, слегка изогнутые – по-кабаньи – клыки, такие острые, что Генрих чуть не поранил о них пальцы.
Осязание – ненадежное чувство. Человек привык доверять глазам, но и не подтвержденная зрением перемена казалась нереально чудовищной, бросала вызов разуму.
Айстен вскочил, нетерпеливо отдернул занавеску и тут же отразился сразу в трех зеркалах. Он не закричал – крик пролился внутрь. Застыл, опустив руки, сгорбился – воплощение инфернального ужаса. Чем бы ни было проклятие Эмилии Рефриджерайтес, оно его настигло и подвело к порогу, за которым царила пустота.
Общество благоволит к увечным, сострадает обезображенным или уродливым от природы, но как жить среди людей, когда твое лицо – воплощение их ночных кошмаров? Такое уродство не скроешь под маской. Оно – в противоположность красоте – разрушает мир, и мир исторгает его из себя.
Все это Айстен понял, и совершенное им в ту ночь не было результатом импульсивной агрессии либо истерики, а точно рассчитанным, осознанным актом вандализма. К утру в лаборатории не осталось ни одного зеркала. Солнечный лабиринт лежал у ног мстительного аутсайдера. Сам же хозяин, отшвырнув орудие казни – табуретку скорчился в углу дивана, притихший и почти умиротворенный, погруженный в раздумья. Свет, ни от чего более не отражаясь, струился гладким потоком, танцевал над грудой осколков, гнал по стенам крошечные песочные волны. Неуловимо солоно пахло от лабораторных столов и расставленных по шкафам баночек с реактивами. В комнате царила влажная духота тропического моря.
Не торопясь, основательно и кропотливо, Айстен разбирал по кусочкам свою внутреннюю вселенную и снова складывал – иначе. Как опытный хирург или портной, хладнокровно кромсал, перекраивал желания и планы. В результате тонкой, мучительной работы, на грани вивисекции, рождалась душа-франкенштейн, готовая пройти по всем кругам ада и провести за собой других.
Весь день он просидел взаперти, а когда темнеющий город окутался призрачной сетью огней, вскочил и, повязав нижнюю часть лица шарфом, сунул в карман бумажник – и навсегда покинул дом.
Он шагал по черной улице, а над головой раскинулся целый небосклон рукотворных звезд. Чужие окна, родные окна... Некоторые сияли ярче, иные слабее. Третьи лишь слегка теплились сквозь туманный флер занавесок. Вон там – любимая, здесь – друг. Приятели, учителя, коллеги... Кого просить о помощи? Кому довериться?
«Столько звезд на небе, – припомнились Генриху слова из давно позабытой книжки, – и ни одна – не твоя».
Глава 2
Уютная, чуть старомодно обставленная комната. Горбатый, темного дерева буфет, кряжистый стол, три стула с резными спинками, гобеленовый диванчик, камин. Тяжелые зеленые шторы. Стены без обоев, крашенные унылой известью. В углу, у окна, – три картины: хмурые репродукции средневековых полотен. На одной – всадник на крылатом коне, на двух других – малоизвестные библейские эпизоды.
Под картинами, устроившись так, чтобы свет падал ей на колени, сидела рыжеволосая девушка – сонная и хорошенькая – и вышивала гладью по канве. Потрескивал камин, нежные блики расцвечивали кусок грубого холста, ласкали аристократически вялые пальцы. За мутными стеклами занимался мутный день. Ярко-красные розы одна за другой появлялись на ткани; букет таких же роз, только живых, стоял перед девушкой на столе.
Время от времени мастерица отрывалась от шитья и бросала взгляд в окно, словно ждала кого-то. При этом вид у нее делался глуповато-удивленный.
В дверь постучали. Девушка слегка выпятила нижнюю губу, но головы не подняла и продолжила аккуратно работать иглой. Узор получался ровный и красочный – хорошо натренированная рука не знала ошибок.
Стук повторился.
– Войдите, – пригласила девушка.
Вошел болезненного вида паренек, лохматый, с широко посаженными глазами и острыми скулами, по всему заметно – стеснительный. Костлявые плечи слегка приподняты, напряженная спина. Движения угловаты.
Он помялся на пороге, нервно почесываясь и пугливо наблюдая за руками хозяйки.
– Привет, Изабель.
Взглянул так жадно и голодно, словно все его чувства вмиг сосредоточились на кончике иглы.
– Что ж, Феликс, здравствуй. Как поживает твоя тетушка?
– Совсем ослепла, – паренек вздохнул и неловко переступил с ноги на ногу. – Симпатическое воспаление. Ты бы поостереглась шить.
– Я осторожно.
– Осторожность еще никому не помогла. Мир полон злых случайностей.
Изабель усмехнулась и покачала головой.
– Что еще скажешь?
Феликс смущенно кашлянул. Взлохматил пятерней густые каштановые волосы.
– Я давно хотел... в смысле, хотел сказать... Выходи за меня замуж! – выпалил он и побледнел.
– Так ты уже который раз говоришь, – спокойно возразила Изабель. – А я в который раз отвечаю – нет. У тебя дурные манеры, вдобавок ты обручен.
– Я к ней не сватался.
– А кто же?
Они помолчали, словно прислушиваясь, подобно двум неопытным актерам, нетвердо заучившим роли: в словах что-то не сходилось, и, принужденные вести бессмысленный диалог, оба смутились и заскучали.
Ловко перекусив нитку, Изабель отложила шитье. В тот же момент Феликс дернулся, точно его хлестнули, и подался к ней, но через пару секунд расслабился.
– Извини, это я из-за тети. Никак не могу привыкнуть.
В крошечной пантомиме было столько искренности, что Изабель смягчилась и не то чтобы почувствовала к молодому человеку симпатию, но кто-то невидимый у нее в голове зааплодировал и воскликнул: «Верю!»
– Я верю тебе, – послушно повторила она, протянув ему навстречу тонкую руку, но замерла на середине жеста и, поскольку невидимый суфлер безмолвствовал, отвернулась от гостя и снова обратилась к пяльцам.
Пробормотала:
– Уже уходишь?
– Конечно, мне пора. Прощай.
Он бы с удовольствием остался, но минутную теплоту заглушил безжалостный внутренний голос:
«Все бесполезно. Ты ей противен, и пора, наконец, прекратить это унижение. Мужчине не следует вымаливать любовь. Ты говорил сегодня совсем не то, что надо, и попрощался глупо. Так много хотелось сказать, и вот, стоял, дурак дураком, и ворочал языком, как жерновом. Стыдно, Феликс. Никогда ты ничего не можешь сделать по-человечески.
Погуляй по улицам, поразмысли, как все плохо. Снаружи позолочено, а внутри – грязно, трухляво. Мир изо всех сил притворяется красивым, а ведь он безобразен. Посмотри, вот уже груши заневестились. Скоро жара, гнус, болезни. Зимние дети умрут... Жалко Миранду, она так привязана к своему Ежику. Взрослые будут мучиться лихорадкой. Изабель наверняка сляжет: она слаба здоровьем. Возможно, погибнет от инфекций. Или покалечит себя».
Феликс и сам не понимал, почему так думает. Предвидеть будущее он не умел да и не пытался. Фразы просто возникали внутри – словно ниоткуда.
«А потом зима, и половина города вымерзнет. Тепло каминов не заменит солнце. Сквозняки выдуют тепло из всех щелей, но все равно это лучше, чем летняя маета».
В его мысленном монологе не было вопросов, а лишь унылая, как причитания ветра, жалоба.
Город спал и не спал. На улицах – ни души, только лепестковая поземка мела по тротуарам, да в некоторых окнах догорали бутафорские свечи. В слабом утреннем свете дома-гнезда казались изящными и хрупкими, словно склеенными из разноцветного картона. На крышах лежали сгустки тумана. Их шевелил ветер и солнце подкрашивало бледно-розовым, делая похожими на тягучие пирамидки сахарной ваты.
Ведомый незримым советчиком, Феликс направлялся к реке. Пустынная набережная, крохотные зеленые островки посреди черных волн – точно изумруды в смоле. Узкий мост. Плывущие вниз по течению ветки, бурые листья, птичьи перья. Река ворчала и бурлила, как будто от весеннего мусора у нее приключилось несварение желудка.
«Плохо, плохо... Все скверно, отвратительно... Покончить с этим балаганом – одним махом... Минута удушья, поцелуй холода, и больше никогда не будет больно».
Пошатываясь, как пьяный, Феликс вступил на мостик. Поскреб затылок, почесал за ухом. Не задумчиво и не потому, что зудело, а машинально, по привычке. Трухлявые доски ходили под ним ходуном. Внизу плескалась чернильная вода. Страх, щемящее чувство пустоты под ногами. Феликс остановился на краю и перевесился через низкие перильца. Плеск доносился точно издалека, из центра Земли, из преисподней, как будто под мостом разверзлась бездна.
«Не минута слабости, а взвешенное и продуманное... – внутренний голос запнулся. – Ты ведь давно этого хотел – освободиться? Не видеть страдания тети Лу, как она ходит по квартире и воет, потому что не может плакать, и как умирает Ежик... Милый Ежик, совсем крохотный – всего пара килограммов нежности, любви, младенческой беззащитности и открытости. Изабель? Презирает тебя. Теперь еще сильнее, чем раньше. Но твой единственный свободный поступок она не сможет не оценить. Лара, невеста... Да какая невеста? Она тебе отвратительна. Жить с ней – все равно что живым лежать в гробу. Ну, давай, решайся. Вот так, молодец».
Он все сильнее налегал животом на ветхие перила. Того и гляди – рухнет вместе с ними. Пальцы онемели, впились в гнилое дерево. Свежесть пахнула в лицо.
«Ты мертвый, уже мертвый. Остался один шаг».
Феликс нагнулся еще ниже – голова кружилась, одурманенная туманом и ветром. Нечесаные лохмы свесились, как пучки травы, и что-то в них сверкнуло, – маленькое, словно весенний жучок, – сорвалось и мягко спланировало на воду. Как будто звезда упала. Секунду покачалось на волнах и пошло ко дну. Золотой проблеск, плавучая искра – и чернота. Феликс ничего не заметил, а если заметил, то не придал значения. Он замер на краю, покачиваясь, расставив ноги, как только что ступивший на берег моряк, отделенный от бездны двумя узкими горизонтальными брусками и пятью шаткими, вертикальными, и ждал команды: «Прыгай!» Но ее не было. Внутренний голос умолк, захлебнувшись внезапной тишиной, всплесками птичьего щебета, отраженными в реке облаками, воркованием голубей и поднявшимся, наконец, в зенит солнцем. Время остановилось.
Он простоял бы так до вечера, а может быть, и всю ночь, если бы случайный прохожий не тронул его за плечо и не спросил, что он, собственно, делает на мосту. Феликс вздрогнул, очумело оглянулся, выведенный из странной летаргии. Повел пустыми глазами вокруг и если не вспомнил, то почувствовал – он едва не совершил непоправимое. От шока краски расплывались и звенело в ушах.
Он спустился с моста и медленно побрел прочь от набережной. Мозг как будто онемел, а чувства, напротив, обострились до предела. Словно птицы, на беззащитного человека слетелись запахи, шорохи, голоса, солнечные блики, яркие пятна цветов, травы и листвы. Он отмахивался от них, пытаясь сквозь навязчивое многоцветье и многозвучье пробиться к дому, но улицы путались, обратившись в замысловатый лабиринт, а нехитрая архитектура города раздражала.
Феликс подолгу кружил на одном месте, но в конце концов добрался до семейного гнезда тети Лу. Там он закрылся в своей каморке – на первом этаже, справа от комнаты тети, напротив Миранды с Ежиком. Растянулся на диване, уставившись в потолок. Последнее, что произнес внутренний голос, прежде чем навсегда умолкнуть: «Ты мертв, уже мертв», отпечаталось в сознании приказом, ну, а мертвому полагается не разгуливать по городу, а лежать и не двигаться.
Три дня Феликс провалялся так, заломив руки за голову и пересчитывая стеклянные лепестки на засиженном букашками плафоне. Каждые три часа принимался плакать Ежик. Из комнаты тети Лу доносились причитания, переходящие в тихие всхлипывания. Иногда что-то падало или слышались удары кулаком в стену, и Феликс спрашивал себя, не лишилась ли тетя рассудка.
Размышлять не получалось – разучился, да и не о чем было. Вспоминать об Изабель и своем признании – неприятно и стыдно, о невесте – скучно, думать о будущем – утомительно. Он то и дело впадал в тревожный сон, и тогда его внутреннему взору являлся небольшой деревенский домик, бревенчатый, крытый пучками соломы. Верткий металлический петушок-флюгер кланяется во все стороны света. Бархатная лужайка перед крыльцом и два тополя у калитки. Усталая женщина в пестрой косынке кормит гусей.
Когда-то Феликс был там, очень давно, не в этой жизни. В другом сновидении, в параллельной реальности.
Затем кадр сменяется, мелькают дикие пейзажи. Полумрак, лужа в черной слякоти, а в ней – обкусанный до корки грязно-желтый ломтик луны. Стена, выпачканная граффити. Сам он сидит, привалившись к сырому камню, чуть боком, потому что болит правое легкое. Стоит повернуться, начинает душить кашель. Лихорадит. Холодно и промозгло.
«Феликс – значит, счастливый. Вот оно, твое счастье – в грязи жить, в грязи умереть».
Темнота сгущается. Вспыхивает фонарик – острый луч в лицо. Легковая машина озаряет дорогу фарами, и все исчезает.
Живые, яркие видения не страшили, но озадачивали Феликса. Как ни напрягал он сонную память, не мог докопаться до их источника. Бывали и другие – смутные, как отпечаток света на сетчатке, окрашенные неясной болью. Пруд с кувшинками, высокие глинистые берега. Заваленный пустыми ящиками вход в подвал, а может быть, в пещеру. Феликс мог поклясться, что это где-то в городе, возможно, в двух шагах. Вот только, как туда добраться, не помнил.
Пару раз в комнату тенью проскальзывала Миранда, ставила на тумбочку тарелку картофельного супа с куском хлеба и чашку овсяного киселя. Феликс закрывал глаза, притворяясь спящим. Говорить он не мог – даже банальное «спасибо» не шло с языка, но, после того как сестра покидала комнату, съедал несколько ложек и с удовольствием выпивал кисель. Ему нравилась крахмальная сладость с легкой кислинкой. В ней, как в его снах, заключалось что-то ностальгически-тоскливое, забытое, но родное. Хлеб, наоборот, вызывал тошноту, и, покинув ненадолго диван, Феликс подходил к окну и крошил ломоть на карниз, птицам.
Из состояния полулетаргии его вывел приход невесты. Лара ворвалась, как всегда, бесцеремонно. Не толстая, но плотно сбитая, окутанная уличными запахами, сплетнями и суетой. Феликса раздражали ее грубые руки и большие ступни. Сполоснула под краном кружку из-под киселя и поставила в воду цветущую ветку японской айвы.
– Миранда сказала вчера, что ты нездоров, – она плюхнулась в изголовье постели так грузно, что стул скрипнул под ней, а Феликс вздрогнул.
Он не знал, что ответить. Не привык говорить без подсказки, а теперь беседу приходилось вести самому.
«Наверное, она права, я болен, – пробилась в сознание робкая мысль, совсем не похожая на четкий и уверенный внутренний голос. – Болезнь – это когда чего-то не хватает, когда что-то важное утеряно».
«Зачем она притащила мне цветы? – подумал он. – Не суп, не хлеб... Я ведь не девчонка. Умеет же человек дарить бесполезное. Да еще такие агрессивные, алые. Каждый венчик точно маленький факел. Она принесла мне букет огня».
– Ты принесла мне букет огня, – бездумно повторил Феликс, как раньше повторял слова невидимого советчика.
– Рада, что тебе понравилось, – ответила Лара, и щеки ее запылали жарче дареной айвы. – Она распустилась у нас за крыльцом, – пояснила и добавила в прямодушной простоте: – Я за тебя испереживалась. Боялась, сделаешь что-нибудь над собой.
«Она что, знает, что я хотел утопиться? – похолодел Феликс. – Ладно бы Изабель. Она наверняка заметила, как я расстроен. Но Лара? Что-то не так... в ней или во мне? В нас обоих?»
Толстая переносица, брови узкие, вытянутые в одну линию. Чуть раскосые глаза широко расставлены. Упрямый рот. Черты инопланетянки. Слишком нетривиальны, чтобы назвать их красивыми.
Однако не это его удивляло. И как он раньше не видел – очевидного?
– Постой, – Феликс резво вскочил с дивана, распахнул дверцу шкафа. Там, с внутренней стороны наклеено было зеркало – дешевое, в углу помятое, точно конфетная фольга. – Подойди-ка сюда.
Ее черные волосы легли ему на плечо. Рядом со своей невестой Феликс выглядел маленьким и хрупким. Казался ее сыном.
– Неплохо смотримся, – усмехнулась Лара.
– А ведь мы похожи!
– Как день и ночь. Какой-то ты чудной сегодня, мой друг. Должно быть, от духоты. У вас тут совсем нечем дышать.
Феликс недоуменно втянул в себя воздух и закашлялся.
– Ты права.
– А знаешь что, – оживилась Лара, – приходи к нам сегодня после обеда. Часам к пяти. Йошка устраивает семейную вечеринку. Будут все наши да пара человек из других гнезд. Миранду захвати и тетю Лу... Как она, кстати? Освоилась?
– Ну, не знаю, – он пожал плечами. – Наверное, ей не помешало бы развеяться, сидит в четырех стенах, – в соседней комнате громыхнуло, что-то массивное торкнулось в стену, раздался сдавленный крик. – Нет, она не придет.
– Жаль. Тогда до вечера?
Феликс остался один и снова прилег на диван. Сонливость прошла. Он полусидел, опираясь на подушку, и думал о Ларе. Рука еще чувствовала пожатие ее крепкой ладони, но лицо с широкой переносицей уже выцвело в памяти, упростилось до формата обычной фотографии. Эту фотографию он разглядывал так и эдак, изучал, проводил пальцем по ресницам, бровям, чуть заметным складкам в уголках губ – точно не доверяя зрению.
Почему они с Ларой так похожи? Не брат и сестра, не питомцы одного гнезда. Может быть, он, Феликс – подкидыш? Ведь Миранда и тетя Лу совсем другие. Настолько разные, что трудно представить их родственниками. Тетя, красивая даже в своем несчастье. Покатый лоб, высокий, как у ребенка. Тонкий нос, маленький подбородок с ямочкой – трогательный и в то же время как будто намекающий на внутреннюю силу и упрямство характера. Тяжелые седые волосы, которые она, выходя из дома, укладывала в пучок, а у себя, восседая перед камином, распускала по спине крупными серебряными волнами. Глаза... Ладно, в доме повешенного не говорят о веревке. Пока не стряслась беда, слыла лучшей в городе мастерицей. Куда до нее Изабель – не шелком колдовала, огнем. Каждый стежок горел под иглой.
А вот Миранду вообразить нелегко: до того она неприметная, блеклая. Только руки спорые, все гнездо в чистоте держат. Стирают, варят, моют, пеленают. Выпалывают травинки у крыльца. Укачивают Ежика. Подают Феликсу компот. Лишь руки ее и запомнил. Но с Ларой Миранда точно – как день и ночь.
А Изабель? Изабель – будто солнце, без которого и день, и ночь темны, ведь и луна в ночи сияет отраженным светом.
Феликс поднялся. Собираясь на вечеринку, надел свежую рубаху. Спасибо Миранде, в шкафу на полках всегда лежали аккуратными стопками чистые одежда и белье. Перекинул куртку через локоть и зашел за сестрой, уже зная, что та откажется – сошлется на дела. Так и есть: скрип колыбели, шарканье деревянной стойки по полу. Миранда склонилась над спящим Ежиком, приложила палец к губам.
– Потом, потом... Он только угомонился, – легкое дуновение сквозняка донесло до Феликса ее шепот.
Ребенок дремал беспокойно: всхлипывал и ворочался, посвистывая носом, точно простуженный. В дальнем углу комнаты, на печи, что-то варилось: каша для Ежика, судя по густому, сладкому запаху, а может быть, пудинг для тети Лу.
– Ступай, – ласково сказала Миранда, отвернувшись от колыбели. – Я после приду.
Феликс вышел, унося с собой ее тихую улыбку.
Он отправился к дому Лары кружным путем, радуясь, сам не зная чему, и гадая, будет ли среди приглашенных Изабель. Это казалось вполне вероятным. Брат Лары – Йошка и Марек – отец Изабель дружили.
Только бы увидеть ее, голубку, красавицу, – пусть украдкой, издали, а если очень повезет, перекинуться парой слов. Не важно, о чем. Урвать у злой судьбы хоть пять минут счастья. Феликс вспомнил их последний разговор, потом свое бессмысленное стояние на мосту и залился краской стыда. Хорошо, вокруг никого. Черные окна. Блестящие на солнце тротуары. Жители словно впали в анабиоз.
Город не вымер и не спит, вдруг понял он отчетливо, в нем постоянно что-то происходит, но не во многих местах одновременно. Представление идет, но в данный момент – не здесь, а он, Феликс, гуляет за кулисами.
В пустоте закулисья многое выглядело иначе, заново открывалось. Он обнаружил улицы, по которым никогда раньше не ходил и даже не догадывался об их существовании. Подобно вязальному клубку, город разматывался спиралью от центра, где жила Лара, через уютный особнячок Изабель, через семейное гнездо тети Лу – к неясным окраинам. Из клубка торчали под острым углом две гигантские спицы. Две прямые, точно по линейке прочерченные грунтовые дороги, по обочинам которых ютились не жилые дома, а хозяйственные постройки: серо-кирпичные склады, облезлые сараи, сложенные точно наспех из неотесанных бревен, дровяные навесы, землянки с травой на крышах и непонятного назначения будки с меловыми крестами на дверях.
По одной из спиц Феликс и направился – и словно очутился на другой планете. Вместо жидких, но возделанных газонов – сочные заросли лопуха, черного корня и колючки. Вместо хрупкого асфальта и картонных домиков – красная глина, стены в полметра толщиной и беспорядочные нагромождения камней.
Его охватил страх – инстинктивный ужас младенца, покидающего материнскую утробу, что вот еще шаг – и возврата не будет. Но Феликс брел вперед, забыв про Изабель, Лару и нелепую вечеринку, потому что раскинувшаяся перед ним страна была страной его снов.
Глава 3
– У меня было все, что человеку нужно: хорошее образование, влиятельные друзья, молодость, честолюбие, красота – но хотелось больше. А когда у человека есть все необходимое и хочется еще сверх того, то Бог дает ему это, но что-то забирает в уплату. Так и получилось. После несчастного случая с хаскалином я не мог жить как раньше. Но у меня оставались мечты, и я не собирался от них отказываться. Едва ли сумею описать, через что прошел, чем все это для меня было. Я беспомощный рассказчик, – признался Айстен следователю. – Да вы и не ждете описаний, а только фактов, так?
– Так. Кто финансировал проект?
– Вы о вольном городе? В институте я неплохо зарабатывал и сумел скопить кое-что. У Реджинальда тоже было немного на счету. То ли дядя отписал по завещанию, то ли чей-то подарок, я не помню точно, вернее, не особо интересовался.
– Каким образом вы принудили Реджинальда Рефриджерайтеса к сотрудничеству?
– Я?
Генрих Айстен заерзал и, откинувшись на неудобном стуле, мелко заморгал. Следователя он не видел – только бесплотный голос из-за перегородки да бьющий прямо в зрачки свет. Острый луч причинял боль, и приходилось все время отворачиваться. При изрядной фантазии можно было представить, что допрашивает Айстена не человек, а собственная совесть. Или судьба, или облеченное в пустые механические вопросы коллективное бессознательное. Впрочем, воображение Генриха за последние месяцы сильно истощилось.
– Как я мог его принудить? Он пошел за мной добровольно.
– Рефриджерайтес рассказывает другое.
Айстен устало прикрыл глаза. Веки его подергивались, и, словно заразившись от них бессмысленной суетой, исполняли причудливый танец скрещенные на коленях пальцы – досадный, унизительный тик, с которым Генрих уже четвертый месяц не мог справиться.
«Какой прок от власти, – прокомментировал он как-то свое состояние, – когда не можешь совладать с собственным телом? Представляешь себе, что держишь в кулаке судьбы десятков людей, даруешь или отнимаешь жизнь – с такой же легкостью, с какой ребенок обламывает спичечные головки, – и при этом не способен унять трепыхания своего мизинца».
– Я знаю, что он рассказывает. Пытается себя обелить. Выйти из дела с чистыми руками. Да пусть, я не против, тем более что идея вольного города принадлежала мне – не ему. Знаете, такая навязчивая внутренняя история. Нечто вроде повторяющегося сна, который снится из ночи в ночь. Если ее не воплотить, она съест тебя изнутри, прогрызет дырку и вырвется на свободу.
– Не отвлекайтесь, – предупредил голос.
– Хорошо. Я только хотел пояснить... ладно, не важно. Вначале это не был город, в таком виде, как сейчас. То есть сейчас-то там ничего нет... я хотел сказать, ничего похожего на то, что вы застали. Мы с Реджинальдом сложили все наши деньги и открыли нечто вроде... не знаю, как назвать такое заведение... дом, где люди избавляются от излишней чувственности и больных фантазий.
– Притон?
– Не совсем. Я бы сказал – дом иллюзий. Но как вам угодно. Итак, мы открыли наш первый Парадиз. Малоприметное здание на окраине ***, бывшая частная школа или вроде того, вход с заднего двора, через подвал. Внутри несколько комнат, стилизованных под разные эпохи. На первом этаже – большой гимнастический зал, а в нем – имитация природных ландшафтов. Степь, цветочный луг, скалистый уступ над озером, поле с копной сена. То же самое – в холлах на втором и третьем этажах. Да, и в старой лифтовой шахте мы натянули с десяток продольных и поперечных канатов, что-то наподобие лиан – для любителей экстрима. Вот и весь рай.
– И где у нас в *** такое чудо? – голос из безлико-механического неожиданно превратился в человеческий, точно некто за перегородкой сдернул маску.
– На Краних-гассе, там, где она спускается к заброшенным заводским корпусам «Саршталя». Забытое Богом место... идеальное для нас, потому что мы не хотели привлекать внимание кого не надо. Дали в газете объявление – мелким шрифтом, на последней полосе: «Мы исполним все, что лежит у вас на сердце». И совсем крошечными буквами приписка: «Даже самое грязное». Вот только фокус заключался в том, что к тому времени, как наши клиенты вступали на тропинку первого ландшафта, сердце их делалось чисто и невинно, как дитя после купели. Потому что главное и единственное чудо находилось в подвале. Сейчас, извините...
Айстен потянулся к стойке, налил себе воды из пластиковой бутылки и, аккуратно придерживая на лице шарф, завел под него край стакана. Несколько секунд слышно было, как он пьет – громкими, натужными глотками – и как нетерпеливо ерзает за перегородкой следователь.
– Вы замучили меня. Я не привык так много говорить.
– Это неправда. В институте вам приходилось выступать с докладами.
– Да... Сколько лет назад? Так вот, уже тогда я изучал свойства лабиринтов, параллельно с моей основной темой. Скорее, хобби, но я всегда чувствовал, в этом что-то есть. Я даже построил один у себя дома – зеркальный, и он действовал, хотя и не так сильно, как более поздние, да и сделан был наобум. Но я узнал главное: любой лабиринт способен накапливать то, что попадает в него извне. Свет, звук, чувства, мысли – в общем, любую физическую или психическую энергию, от самой грубой до самой тонкой. Стоило прогуляться по нему огорченным или радостным – и все твои волнения, радости и печали оставались на его стенах. А ты выходил холодным и очищенным, точно искупался в проруби. Этот лабиринт очень помогал мне сохранять равновесие духа, но потом, когда случилась беда... вы понимаете, какая... я его разбил.
– Зачем?
– В нем сохранялась вся моя жизнь до того момента... Не хотел, чтобы она попала в чужие руки.
– Продолжайте.
– Я, собственно, к чему рассказываю... В подвале Парадиза располагался лабиринт. Реджинальд сложил его из пустых ящиков по моему чертежу, и на этот раз – по всем правилам, с точным числом поворотов и рассчитанной шириной коридора. Материал в таком деле не столь важен, можно смастерить хоть из бумаги, но дерево – сосна – само по себе податливое и чуткое, работало особенно хорошо. Вытягивало из тела эмоциональную грязь и впитывало ее, словно промокашка. Вместе со светом – а лабиринт полагалось обойти со свечой в руке – отшелушивало весь опыт, раздевало донага, но так осторожно и деликатно, что клиент ничего не замечал, а выходил оттуда, как Адам до грехопадения – не различающим добра и зла. Мы с Реджинальдом так и называли между собой этот подвал – раздевалкой. Ну, а после они предавались всяческим удовольствиям, но не как умудренные судьбой развратники, а точно дети, которых впервые привели на пляж и разрешили построить куличики из песка.
– Значит, все-таки притон, – удовлетворенно хмыкнул следователь.
Айстен скользнул взглядом по перегородке – непроницаема, не рассмотреть человека, не понять, что у того на уме.
– Нельзя ли притушить лампу? Больно.
– Нет. Кто у вас работал?
– Бомжи, уличные шлюхи. Бывало, и сами клиенты заигрывались и решали остаться. Мы им позволяли – во всяком случае, одиноким. Тем, кого никто не стал бы искать.
– Что с ними стало?
– Один погиб, сорвался с каната в лифтовой шахте. Троих мы переселили в вольный город.
– Об этом, пожалуйста, подробнее.
– Да, я как раз к тому подхожу. Но вы же сами спросили про финансирование... Аттракцион Парадиз за пару месяцев сделался чрезвычайно популярен, и цены там установились такие, что клиенты шутили между собой, мол, дешевле слетать в космос. Люди не догадывались, что их обкрадывают. Думали, что их самые смелые чаяния исполнились, тогда как на самом деле те просто напросто сгинули в подвале. Вдобавок, после каждого прохода деревянные стены потели вязкой смолой... этакий эмоционально-чувственный конденсат... и мы собирали ее, собирали в лабиринте мед, который затем продавался буквально на вес золота. И он того стоил, поверьте. Вот так мы за полтора года собрали средства на главный проект.
За перегородкой заурчало, раздался металлический скрежет. Белый луч переместился, наполнив граненый стакан и полупустую бутылку молочным сиянием – неожиданно красивый, простой, но не лишенный изысканности натюрморт. Айстен облегченно вздохнул. Перегородка отъехала в сторону, и длиннопалая рука в замшевой перчатке, не разобрать, мужская или женская, поставила на стойку баночку с янтарной жидкостью, вместо крышки перемотанную лоскутом мешковины.
– Это?
– Да.
– И как оно действует?
– А вы попробуйте. Не бойтесь, это не наркотик. Привыкания не вызовет. Один глоток – и жизнь заиграет для вас небывалыми красками. Не хотите? – обмотанная шарфом нижняя половина лица осталась недвижной, но в глаза просочилась улыбка, окрасив радужку нежно-вкрадчивыми тонами неба. – Всего немного смелости... у наших клиентов она была.
Рука в перчатке выползла снова – изящная и проворная, как ящерица-песчанка. Длинным замшевым языком слизнула баночку, после чего перегородка, проскрежетав, встала на место.
– Вещественное доказательство. Понимаю. Смазать бы вашу технику. Ладно я, но казенные уши стоит поберечь.
– Мои уши не ваша забота, Айстен, – голос обиженно дрогнул, и теперь уже ясно сделалось, что говорит женщина. – Итак, вы скопили необходимые деньги.
– Я спроектировал и построил последний, земляной, лабиринт. Такой, чтобы не просто раздеть подопытного кролика, а вычерпать до донышка. Воспоминания, личность – все. Это было частью эксперимента – выяснить, как много у человека можно отнять и что в результате останется. Мы полагали, что способны, фигурально выражаясь, соскоблить мясо с костей. Оказалось – ошиблись.
– Где помещалась конструкция?
– В пещере. Там целая россыпь лесных пещер. Очень живописное место, неподалеку от нашего лагеря... «Три землянки» он назывался, потому что вначале там было всего три землянки. Одновременно в семидесяти километрах от ***, на месте погорелой деревни, мы заложили вольный город. Не город, на самом деле – бутафорию. Здания-времянки, неровные улицы... просто залили асфальтом бывшие грунтовки. От старого ландшафта только и осталось, что мост над рекой. Старый, никудышный. Все равно на ту сторону почти никто не ходил.
– Они ходили только туда, куда им скажут? – поинтересовалась женщина-следователь, не то насмешливо, не то печально.
– Да. Конечно.
– Прекрасно, далее, – заминка, покашливание, шелест бумаги. – Кроликами стали работники Парадиза?
– Некоторые. Не все, потому что Парадиз остался. Вольный город приходилось кормить – сам он не приносил дохода. Набрали всякую шантрапу... Асоциалов. Тех, кого не жалко. Смертность в городе была довольно высокая, поэтому то и дело приходилось искать новых людей.
– Генрих Айстен, – отчеканила следователь, – за семь лет в экспериментальном поселении, называемом «вольным городом», вы убили шестьсот восемьдесят девять человек, не считая родившихся в городе младенцев.
– Так много? – удивился Айстен. – Извините, я не считал.
– Зато ваш ассистент Реджинальд Рефриджерайтес вел учет. Кто, кроме вас двоих, руководил проектом?
– Руководил я. Реджинальд, как вы сказали, ассистировал. Вначале мы были вдвоем, потом приехала Адели Райт. Но к тому времени все уже шло кувырком...
Адели приехала в «три землянки» поздней весной. В лесу в ту пору распускались ландыши, а свет лился сквозь кроны, мятно-зеленый, искристый, как вино.
На ней были светлые джинсы и белые кроссовки. За плечами – дорожный рюкзак, мягкий и округлый, точно свернутые крылья. К вороту кремовой блузки она приколола цветущую гроздь черемухи, а косы, которые за неполные десять лет стали длиннее и тоньше, обернула три раза вокруг пояса и затянула узлом на животе. Адели побродила по лагерю, среди плоских земляных домиков с травой и молодыми побегами на крышах, выкликая имя Айстена.
Он вышел ей навстречу – лесной человек, пропахший костром и потом, с лицом сверху обветренным, а снизу перемотанным грязной тряпкой.
– Что ж ты так вырядилась, не по-дорожному? – спросил подозрительно. – Будто на свадьбу.
– Черемуха нарядилась в белое, так почему мне нельзя? – возразила Адели.
Пару долгих секунд оба настороженно молчали, а потом она прислонилась к нему, точно к березе усталый путник, и, как дерево укрывает человека ветвями, так и Генрих, волей-неволей опустив руки, неловко обнял Адели.
– Как ты меня нашла?
– Какая разница? Когда ты пропал, я ждала тебя, но не дождалась. Потом старалась забыть, но не получилось. Все эти годы я не могла смотреть на других мужчин, Генрих. Десять лет, как в пустыне. Тоскливо, страшно... Только тени вокруг, ни одного живого взгляда. Не гони меня, Генрих, прошу!
Он отстранился.
– И все-таки, как ты меня нашла?
– Я говорила о тебе с четой Рефриджерайтесов. Им Реджинальд написал, что с тобой случилось и чем вы теперь занимаетесь.
– И чем же?
Адели замялась. Искала следы его улыбки, но напрасно – ни складки на ткани, ни морщинки у глаз. Взгляд пустой и белесый – облака затянули зрачки.
– Вы пытаетесь создать утопию, как Томмазо Кампанелла, – предположила она робко. – Город мечты.
– Вот как, – мрачно сказал Айстен. – Проболтался, значит, бес его возьми. Чтобы черти его в аду за язык подвесили! А заодно и пальцы обломали. Про утопию ты неправильно поняла, или эти чокнутые старики неправильно поняли. Тем лучше. Ступай вон туда, – он махнул рукой в направлении ближайшей землянки, – забрось вещи. Мне надо поговорить с Реджинальдом, а потом встретимся за обедом. Ну, а после, если не возражаешь, устроим небольшую экскурсию. Увидишь и «город мечты», и лабиринт... может, тогда и поймешь что-нибудь.
– Какой лабиринт?
Но он уже несся прочь – огромными шагами. Адели казалось, что с тех пор, как они не виделись, он вырос как минимум сантиметров на пятнадцать и одновременно сплющился и усох, как вяленый угорь. Точно из того же материала – ничего не убавив и не прибавив – человека вылепили заново. Когда-то она запросто прижималась щекой к его щеке, а сейчас лбом едва ли доставала до плеча.
По мшистой лестнице Адели спустилась внутрь землянки – будто в глубокое озеро нырнула. Звуки, свет – водянистые, приглушенные. Мутное, как бычий пузырь, окно под самым потолком, а за стенами – толща глины, камней, красного лесного песка. Не давит, а баюкает, умиротворяет, гипнотизирует.
– Из праха ты взят и в прах вернешься, – произнес вдруг возникший рядом Айстен. – Земля – самая привычная и естественная для Адама стихия. Чувствуешь ее вибрации? Они, как нож, обрезают с души и тела ненужное. Мы, подобно нарциссам, стремимся поднять головы над землей, но самое главное в нас – наша человеческая суть – все равно прячется в луковице.
Адели растерянно огляделась. Нищая обстановка. Узкая койка застелена куском полотна. Рядом бельевой шкафчик в потеках ароматной смолы. Чуть далее – металлические стол и стул. Оцинкованное ведро в углу. Над ним, подвешенный на крюк, огнетушитель.
– Располагайся, – пригласил Айстен. – Это моя комната. Поживешь пока здесь, а я переберусь в кабинет. Мне надо быть поближе к вольному городу. Два дня назад там случилась неприятность.
– Генрих... – она, точно маленькая девочка у рождественской елки, встала на цыпочки, потянулась ладонями к его лицу, – здесь хватит места для двоих.
Ее пальцы изготовились сорвать повязку, но Айстен отшатнулся. С силой ударил Адели по руке.
– Не смей.
– Генрих, послушай. Я семь лет изучала медицину и знаю, что хаскалин вызывает галлюцинации, но не физические уродства. Зачем ты носишь это?
– Тебя не касается, – огрызнулся Айстен. – Не суди о вещах, в которых ничего не смыслишь, – он взглянул на нее, растерянную, испуганную его вспышкой, и слегка смягчился. – Ладно, пойдем наверх. Проголодалась?
Обедали втроем на открытом воздухе, в неумело выстроганной из пахучей сосны беседке. Вероятно, летом ее оплетал дикий вьюн, а сейчас во все стороны торчали голые палки.
Простая еда замечательно утоляла голод, но сытостью не угнетала чувства. Щавелевая похлебка, хлеб, козий сыр. Щепотка солнца вместо соли – и мир опять обретает краски.
Реджинальда Рефриджерайтеса Адели помнила диковатым подростком, в меру любопытным, лживым и неряшливым. Фанатично преданным Генриху. Одному Богу ведомо, что этих двоих объединяло. Слишком разными они были для дружбы, далекими друг от друга, как Марс от Юпитера – и по возрасту, и по уму. Однако, сколько Адели знала Генриха, мальчишка Рефриджерайтесов то и дело забегал к нему после школы. Крутился огненной белкой среди зеркал, рассказывал небылицы, читал, забравшись с ногами на диван, под сенью голубого торшера.
К столу Реджинальд вышел злым и слегка помятым. Адели тотчас отметила, что он изменился к худшему. Точно все неприятное в его чертах расцвело, а хорошее, наоборот, ушло в тень. Открытое, детское выражение уступило место нервной мимике, и раздираемое постоянным движением лицо обратилось в маску, почти такую же непроницаемую, как шарф Айстена. Реджинальд то кусал губы, то хмурился, то усмехался уголком рта. Вдобавок у него появилась манера тянуть гласные, закатывая глаза и размахивая руками – как если бы слова застревали на языке и вынужденную немоту он компенсировал жестами.
За обедом и Айстен, и Адели молчали, зато Рефриджерайтес говорил за троих. Причем нес всякий вздор: о лихорадке, о разнесчастном местном климате, о каком-то «псе шелудивом, который в прошлой жизни спал под мостом и расплодил на себе столько вшей – аж гниды висели гроздьями. Чесался ежесекундно, что твоя мартышка в зоопарке. Там себя поскребет, здесь... На каждой руке – расчесы до локтя. Вот и случилось так, что выскреб советчика. Насекомых-то мы ему потравили, да от привычки не отмыть». И все в таком духе. Даже Айстен, который был, в общем-то, рад теме для разговора, заметил, что его помощник ведет себя неприлично.
– О ком это он? – спросила Адели, когда ассистент, нагрузившись грязными тарелками, поплелся к ручью. – Чудные фантазии у Реджинальда, – она поискала тряпку, чтобы стереть со стола, но не нашла. Да и незачем оказалось: на скатерть уже начали садиться птицы и, не страшась людей, принялись терзать недоеденный кусок сыра и подбирать хлебные крошки.
– Увы, не фантазии, – мрачно сказал Айстен. – Один из наших подопечных утопил в реке советчика, и теперь мы не можем его контролировать. По идее, он должен действовать по внушенной программе, но что будет на самом деле, ни я, ни Реджинальд не знаем. Парень исчез, мы его не видим. Хотя вероятность, что он покинет город, невелика, а если и да, то далеко не уйдет. Сгинет где-нибудь или волкам на зуб попадется. Он чист и глуп, как новорожденный.
– Какие волки, Генрих? – поразилась Адели. – Кто кого утопил?
– Советчик – это такой маленький гаджет. Крепится над ухом наподобие слухового аппарата и позволяет отдавать человеку команды на расстоянии. Одновременно транслирует картинку – в него вмонтирована камера. Иначе говоря, осуществляет управление и слежение. А звери тут всякие водятся, и волки в том числе. Только к лагерю не подходят, после того как Реджинальд застрелил двоих щенков.
– Генрих, ты смеешься? – Адели не поверила своим ушам. – Вы управляете людьми с помощью каких-то гаджетов?
– Они не люди, – возразил Айстен. – Человек – это тот, кто обладает свободой воли. А эти – марионетки, паяцы на веревочках. Да ты сама сейчас увидишь. Дружок, ты когда-нибудь бывала в божественной канцелярии? Хочешь взглянуть, как там и что?
– Не богохульствуй!
– Вот как? Извини, я пошутил.
Он сунул руки в карманы и, повернувшись к Адели спиной, зашагал прочь. Покорная, словно тень, она скользнула за ним.
«Дружок», – он сказал, как раньше, как годы назад. Точно пространство между ними потеплело.
«Божественная канцелярия» оказалась такой же тесной, как и спальня, комнаткой и еще более пустой. Монитор на столе, а под столом – натужно гудящий ASUS. Полка с парой колонок и книгами в засаленных до неприличия переплетах. На земляном полу – грязный матрас.
Айстен пошевелил мышку, и компьютер вышел из режима stand-by. На экране возникла мутная – словно процеженная сквозь воду – сценка. Старик и девчушка лет пятнадцати, оба в резиновых плащах и калошах. Как будто под дождем, впрочем, из-за помех погоды было не разобрать. Мужчина что-то быстро говорил, то и дело тыча девушку в грудь острым пальцем – с такой силой, что бедняжка вскрикивала от боли. Однако не уходила. Стояла, опустив голову, и жидкие блики струились по ее русалочьим волосам.
– Знаешь, чем они отличаются от нас с тобой? От нормальных homo sapiens? Обычные люди повинуются своим желаниям. У этих – желаний нет.
Адели не ответила. Она смотрела то на Айстена, то на невольных актеров, представляя, как день за днем он принуждает их разыгрывать одну и ту же – его собственную – трагедию, и думала, что уколы пальцем на самом деле предназначались ей. Ее он осуждал – не старик, а Генрих – за то, что бросила в беде, не побежала следом. Потому что если любишь, то побежишь – сразу, а не через десять лет. А еще думала, что все можно поправить, если не так, то иначе – ведь не существует в природе такого льда, который нельзя растопить прикосновением руки – и что, освободив Генриха, она одновременно вызволит из неволи пленников странного города.
Так что цели у Адели были самые благородные, а в том, что благими намерениями традиционно вымощены все дороги в ад, право же, нет ее вины. Так устроен мир.
Глава 4
Не тотчас Феликс понял, что город остался позади. Грунтовая дорога превратилась в бархатную от молодой зелени тропинку – должно быть, с самой зимы по ней никто не ходил. По сторонам сперва тянулся лес – темный, еловый, потом светлый, березовый. Золотые лютиковые кочки и овражки, устланные лиловыми звездами медуницы. Затем длинная вырубка – изумрудная дымка над черными от ливней пнями. После вырубки началась дубовая роща, и тропинка совсем потерялась, пересеченная узловатыми корнями. Один раз Феликс чуть не столкнулся с диким кабаном, поджарым и огромным, как бульдозер. Опасливо обогнул животное и, съехав юзом по скользкому склону, вброд пересек мелкую речку. Переночевал в ложбинке, на подстилке из сухого мха. Гулкая весенняя ночь выстудила его до костей, заморочила уханьем и воем, а щедрое утро согрело и напоило водой из лесного ключа.
Наконец, деревья расступились. По обе стороны дороги открылось поле – кое-где распаханное, блестевшее жирными комьями, кое-где плотное, в желтовато-бурых кустиках травы, из-под которых лишь изредка выбивались упругие стебли. Он жадно вдохнул солнечный воздух. Земля благоухала дождем, со стороны леса тянуло острой свежестью. Откуда-то ветер доносил запах гари. Феликс улыбнулся, потер глаза, снял мокрые башмаки и, связав их шнурками, перекинул через плечо.
Ему нравилось идти босиком. Нравился горьковатый дух свободы, прельщали легкость и тишина, в которой, словно тени листьев в пруду, нет-нет да и проплывали мимолетные воспоминания.
Феликс не покинул опостылевший город, не убежал, а только оставил его на время, чтобы увидеть, так ли живут люди, как привык жить он. Совсем недалеко забрался, но уже понял – не так. Его пока не волновали вопросы, где лучше и почему в городе все устроено иначе, чем здесь. Он просто любовался весной и раздольем, восторженно впитывая в себя новую, незнакомую жизнь. Вроде и сам не ведал, куда шел, но не путался, не мялся на развилках, а сворачивал уверенно – целеустремленный, как летящая к гнезду птица.
У обрыва Феликс остановился. Под ним, точно бриллианты в зеленом футляре, сверкали в прямых лучах беленые домики какой-то деревушки. Слева вилась по отвесному склону узкая тропинка. Справа огромные валуны, громоздясь друг на друга, сбегали в долину наподобие гигантских ступеней. А над всем этим парили мягкие, словно каша, клочья тумана – вкусная солнечная овсянка, размазанная по синей тарелке неба. Склон выглядел опасным, а тропинка – скользкой и тонкой, как конский волос. Можно было повернуть назад, но любопытство тянуло вниз, к людям. Вдобавок от голода подвело живот.
Вероятно, летом беззаботные селяне спускались в долину играючи, но сейчас размокшая почва оплывала, а трава, за которую Феликс в отчаянии хватался, вырывалась с корнем. Не удержавшись на ногах, он упал и съехал под откос вместе с большим пластом земли. Мелкие камни и комья грязи катились ему вслед. Весь перемазанный в глине, босой и в разодранной рубахе, но ничуть не обескураженный, Феликс направился к деревне. Ботинки он обронил при спуске, куртку тоже. Проведенная в лесу ночь давала о себе знать – в легких ворочался кашель.
Феликс дивился всему: как затейливо подстрижены кусты, как одеваются девушки, как проворны и беззаботны ребятишки, как ловко нанизаны ласточки на провода – словно крупные агатовые бусины на шелковую нитку. Но самым невероятным казалось то, что люди вокруг работали. Копали грядки, выпалывали бледные майские сорняки. Один чинил забор, другой поправлял теплицу.
В городе только женщины занимались ручным трудом – готовили, стирали, шили. Мужчины, напротив, большую часть времени болтались без дела. Каким серым, пустым, пропитанным скукой, словно чулан паутиной, увиделся Феликсу его Парадиз!
Он вглядывался в печальные, задумчивые или радостные лица домов, желая угадать по ним историю их владельцев. Они такие разные, эти домики. Вон тот, с островерхой крышей, новенький, с иголочки, должно быть, недавно выстроен. Черепица будто смазана маслом, штукатурка – ярче снега. Резные наличники в завитках не успели потемнеть от непогоды. У другого терраска увита диким виноградом и в окнах второго этажа – разноцветные стекла. Видно, счастливых людей приютил. А этот совсем покосился, не знает, на какой бок упасть, и участок зарос бурьяном до самого крыльца. Не иначе больны хозяева, одряхлели или бьются в нужде.
– Ах-ха-хах, блудный сын возвращается, – проскрипел сзади неприятный старческий голос. – Явился раздувать пепелище? Поздно, милый.
Феликс испуганно обернулся. Из-за плетеной ограды блестели любопытные стекла очков и сморщенная черепашья рука грозила узловатым пальцем. Невольно он сравнил бабку с героиней своих снов, женщиной в косынке, – могла ли она так постареть? – и решил, что нет, не могла.
– Это вы мне? – спросил почтительно, не желая ее злить.
– Тебе, тебе, – проскрежетала старуха. – Ты ведь Феликс Лооп? Глаза слабые стали, не обозналась?
– Я Феликс, – согласился он. – Только вас не знаю.
Фамилия Лооп звучала странно-знакомо, хотя он мог поклясться, что никогда ее не носил – всегда звался просто Феликсом.
– Как же, не знает он! Соседку да не признал. Я тебя еще вот таким видела, – она, вероятно, показала, каким, но за оградой было не видать. – Тебя тут уже не много, кто помнит, из самых близких. Рамштайны в *** уехали, Марайка померла. А мать твоя, царствие ей небесное, уж как тосковала, как вас обоих ждала, тебя и сестру твою – да так и упокоилась, не повидав.
– У меня нет матери, – возразил Феликс, – только Миранда и тетя Лу, вот и вся семья. Да, еще Ежик, но он умрет до осени.
Он никак не мог уразуметь, о чем говорит эта чудачка, но вспомнил, что у людей к старости нередко слабеет рассудок. Должно быть, ее дети бросили, вот и помешалась, бедолага, толкует теперь всякому об одном и том же. А то и в самом деле с кем-то его спутала.
– Кто такая Миранда? – подозрительно спросила старуха, но Феликс уже прибавил шагу.
«Недобрая вышла встреча, – размышлял с легкой досадой. – И что бабка голову морочила? Чем сказки рассказывать Бог знает про кого, лучше бы угостила хлебом и дала умыться. Складно здесь люди живут, а сердцем – нехорошие».
Однако скоро он успокоился и вернулся к прежнему занятию.
«А это что за сказочная избушка? Пряничный домик – так бы и облизал сверху донизу. – Феликс и сам недоумевал, откуда взялось такое желание. Темные бревна, перильца в ржавых пятнах, соломенная крыша, вся лохматая и кое-где провалившаяся. Ничего леденцового, сладкого, а вот защипало на языке, точно от карамели, аж слюна накопилась во рту, да сердце забилось часто-часто. – Удивительный он... только запущенный очень. Его бы покрасить заново, да верх залатать – и лучше не надо».
Подумал и прошел мимо. Вдруг его словно крапивой обожгло. Феликс остановился. Вернулся назад. Побрел медленно вдоль забора, от которого и не осталось почти ничего – пара завалившихся кольев да обглоданных сыростью поперечин. Два тополя у калитки. Жестяная цапля у крыльца и флюгер-петушок на длинном шесте. Здесь, посреди газона, паслись гуси, вытягивая плоские носы, щипали траву, а чуть поодаль стояла хозяйка и кидала им корм.
Феликс так замечтался, что чуть не увидел ее облокотившийся на перила силуэт. Уже проступал тот сквозь студенистую пелену солнца, готовый материализоваться. Ветер трепал ситцевую косынку, расправляя уголки, разворачивая их, как лепестки тюльпанов. Мираж. Туманное свечение прошлого.
«Явился раздувать пепелище? Поздно, милый».
Оставленные дома похожи на непрочитанные письма. Такие же молчаливые и бесправные, отвергнутые теми, кого призваны оберегать. Сквозь их стены и буквы, выцветшие листки и лохмотья пожелтевших обоев просвечивает дряхлость.
Они мизантропы, потому что не могут простить людям их пренебрежения. Только перед хозяином – или адресатом – готовы распахнуться во всей красоте самых укромных закоулков и строк, приютить, убаюкать, подарить тепло. Дома и письма – точно преданные собаки – умеют ждать.
Словно в трансе, Феликс обходил вкусный домик – комнату за комнатой – и в каждой находил крохотную частичку своей памяти. Пузатый самовар – давно ли они с сестрой выносили его во двор и разжигали длинной лучиной, а потом кидали в трубу еловые шишки? Эмалированная кружка с корабликом на боку – в нее наливался янтарный чай. Пах ягодами и летом, утолял жажду или смягчал хрипоту. Глотнуть бы его сейчас. Феликс прижал обе ладони к груди и тяжело закашлялся.
Кухонное полотенце. Он как наяву видел большие красные руки, которые тщательно и неторопливо вытирали одна другую – сдобные руки, перепачканные мукой, загрубевшие от домашней работы и все-таки ласковые, проворные, как рыбы, и легкие, точно крылья бабочки.
Зеркало в прихожей – мутное и надколотое. Зеленое, как осенний пруд. Вешалка в три крючка, а под ней – пара растоптанных ботинок. Мужские. Феликс примерил – годятся, не жмут. Не очень удобные, видно, отвыкли от человеческих ног, обрели свободу выступов и углов, и все равно лучше в них, чем босиком.
Пыльные занавески на окнах – правда ли это было или ему кажется, как, прячась от гостей, он заворачивался в них? Неужели и он когда-то играл? Был маленьким? Как же он мог забыть? В этом доме прошло его детство.
Кое-как застеленная кровать – одеяло скомкано, вздымается горкой, точно под ним кто-то лежит, скорчившись,– ребенок или усохшая мумия взрослого? Феликса прошиб холодный пот, он и сам не мог бы сказать – отчего... гадливость, страх, лихорадка, ощущение простуды во всем теле...
На тумбочке – расческа с застрявшими между зубьями седыми волосами. Боясь прикоснуться к постели, он обошел ее кругом. Маленькая фотокарточка на стене выгорела и увяла, так что не разберешь, цветная она или черно-белая. Но людей Феликс узнал. Большеглазый субтильный подросток с торчащими во все стороны вихрами, загорелый и с удочкой в руке – он сам. Хмурый, как любой мальчишка, которого заставили фотографироваться с младшей сестрой. Рядом смеющаяся девочка, на голову ниже, в темном сарафане, показывает мелкие, как у зверька, зубы – причем переднего резца недостает. Миранда? Нет... Лара. Водянистый фон: ветки с бледными листьями. Простая деревянная рамка.
Он потянулся за снимком, но отчего-то потерял равновесие и, пошатнувшись, присел на кровать. Хотелось лечь и закрыть глаза. Жар наплывал волной. Дыхание прерывалось, каждый вдох получался натужным и хриплым, как будто последним. Его память словно раскололась надвое. На одной стороне – только что обретенный дом, детство, старая фотография. На другой – город Парадиз, а в нем Изабель, Миранда, тетя Лу, Лара, которая из сестры почему-то обратилась в невесту: невероятное, если подумать, превращение. А между этими двумя вселенными, точно река между берегами, – разлом, узкий черный ров, наполненный ужасом.
Вогнутые земляные стены, давящий каменный полок – он не видит, но чувствует тонны и тонны глины, камней и земли над головой. Вонючий смолистый факел в руке, который вот-вот подожжет Феликсу волосы, но бессилен разогнать мрак. Бесконечные извивы коридора и ветер, протянутый мириадами невидимых нитей от стены к стене. Застывший, как желе, ветер, который и в неподвижности, а может быть, именно своей неподвижностью, вытягивает мысли, разбирает по кубикам разум, истончает душу до льняного волокна. Больно так, что нет сил кричать.
Мука длится бесконечно, а потом вдруг растекается по полу маленьким озерцом. Вода блестит странно и пахнет странно. Усталые пальцы разжимаются, факел падает, оранжевой уточкой ныряя в подземное озеро. Нефть – а теперь уже ясно, что там нефть, а не вода – вспыхивает. Яростный столб огня. Затем пространство и время круто изгибаются, делая петлю.
Время от времени Феликс приходил в себя и понимал, что лежит в постели, кутаясь в одеяло, и что он – мокрый с ног до головы, кашляет и трясется, как щенок под проливным дождем. На потолке – целый сад паутины. По углам хоронятся горячечные тени, скалятся, как черти в аду, норовят укусить за пятки. Как ни повернешься – больно и душно.
«Я умираю, – шепнул Феликс неизвестно откуда взявшейся соседке. – У меня воспаление легких. Это не лечится. Даже если сумею вернуться в город – а я не сумею, – все равно мне никто не поможет». Ему сделалось так жалко себя, распластанного на смертном одре своей матери, так муторно и жутко, что по щекам покатились слезы.
Соседка охнула и, распахнув окно, громко кого-то позвала. Он почувствовал, как чьи-то руки подхватили его и понесли. В суматохе – вперед ногами. Неужели он уже мертвый? Качнулись висячие сады над кроватью, и на щеку ему спикировал мохнатый паук.
Неделю, а может, и больше Феликс провалялся в бреду на раскладушке, застеленной хрустящим бельем – таким чистым, что глазам становилось горячо от его белизны. Глотал удивительные таблетки, от которых спадал жар и прояснялась душа, и позволял делать себе уколы. Удивленно щурился на электрическую лампочку под потолком и бормотал, что «где-то когда-то уже видел такую штуку». Соседка выхаживала его, как могла. Отчитывала молитвами, отпаивала молоком и куриным бульоном, а в минуты просветления выспрашивала, где он пропадал, да как, да что с ним случилось. Он не умел объяснить. Отсюда, из прозаической и уютной деревушки-под-обрывом, город Парадиз казался миражом, иллюзией, местом, которого не может быть.
Иногда старуха рассказывала о его семье. Как мать одна растила их с сестрой, считала каждый цент – сама ходила в рубище, чтобы только их одеть. Отец, негодяй, бросил детей, совсем маленьких. Как переживала Клара за непутевого сына, за него, Феликса, а он – хоть бы строчку ей написал. Хотя бы дал знать, что жив. Она от рака умирала, мучилась страшно, а все его звала...
Вспоминала, как пропала сестра. Лара, девчонка совсем, а красавица – взрослые парни на нее заглядывались. И будто сглазил кто – ушла с утра в школу, да и не вернулась.
– Много, милый, лихих людей на свете, – говорила добрая женщина. – Должно попользовался кто и убил. Так бедняжку и не отыскали. Грех-то какой. Могилки – и той не осталось от человека.
Феликс приподнялся на локте.
– Она жива. Точно знаю, я ее видел.
Старуха удивилась, не поверила. Пощупала холодными пальцами его лоб.
– Бредишь, милый. Где же она, по-твоему? Где видал?
Приходили другие соседи, которых он не помнил или не знал, и спрашивали о Ларе.
– За полем, за лесом, – бормотал Феликс. – Не знаю где.
Безумие черными языками выплескивалось из рва, грозило слизнуть в беспамятство.
– Есть такой город, Парадиз. Далеко, целый день пути. Не могу сказать где, – он изо всех сил цеплялся за скудные воспоминания, пытаясь удержаться на краю. – Не знаю!
Его оставили в покое.
Болезнь постепенно отступала и, в конце концов, покинула ослабевшее тело, оставив – как прощальный подарок – редкий глухой кашель. К концу второй недели Феликс смог самостоятельно побриться, поглядывая в тускло-желтое зеркало над эмалированной раковиной, и умыться теплой водой. Правда, вся процедура потребовала столько сил, что, едва завершив ее, он свалился, задыхаясь, на кровать.
Понемногу Феликс начал вставать и выбираться на солнечный дворик – погреться. «Солнце изгоняет любую дрянь», – внушала ему соседка. Рядом, привязанная за колышек, паслась старухина рыжая коза с кистями на шее.
«Это чудо, – думал он, полусидя в раскладном стуле и нежась в горячих лучах. – Чудо меня спасло. А может, случай или провидение. Как ни назови... Но кабы не особое мое счастье, лежать мне сейчас под мостом, на дне реки. А всех остальных – кто спасет? Лара, моя сестра... Какая глупость, я чуть на ней не женился. Тетя Лу. А вдруг и ей, как мне, помогли бы уколы? Миранда... Умница, труженица... Как бы я без нее? В Парадизе не всякий выживает, и если я выживал до сих пор, то лишь благодаря ей. Она меня обстирывала, кормила. Лечила, когда хворал. А кто я ей и кто она мне на самом деле? Как все перепуталось».
Мысли текли вяло, сонно, и не сразу он вспомнил про Изабель, а вспомнив, устыдился. Каким дураком он выставлял себя перед ней! А любовь – чем она была? Подлинной или нашептанной? Оболваненный, обворованный, подвешенный на ниточку, как тряпичная кукла – мог ли он любить?
Настал день, когда Феликс, как был, налегке, собрался в путь. Старуха и коза вышли его провожать.
– Куда ты? – качала головой соседка. – Дом тебе от матери остался, он твой – живи. Здоровьем ты слабоват, зато молод. Будешь работать, поправишь хозяйство.
– Я вернусь, – сказал он искренне. – Обязательно вернусь и буду жить в этом доме. Но мне надо кое-что сделать... Помочь одним людям, которые сейчас в беде. И если получится – я приведу с собой Лару.
Почти насильно старуха впихнула ему в руки теплый свитер и кулек с пирожками.
– Только легче стало, так голый собрался разгуливать, – проворчала, качая головой. – Сляжешь опять.
– Не слягу, – улыбнулся Феликс и неловко обнял ее, как некогда – кажется, совсем недавно – тетю Лу. – Теперь-то я не простыну, спасибо вам.
И правда, на дворе уже догорел май, и ночи стали теплее.
Глава 5
Следователь долго шелестела бумагами, так что Айстен – не без затаенной надежды – подумал, что у нее иссякли вопросы. Хотя бы на сегодня. Усталое тело жаждало передышки, еды и сна. Измученный разум молил только об одном – чтобы все поскорее закончилось.
– Итак, – воззвал к его вниманию бесцветный голос, и Айстен вздрогнул, вновь подивившись, как хорошо удается некоторым людям скрывать свои чувства и пол. – Мы остановились на том, что к вам в «три землянки» приехала Адели Райт.
– Да.
– Вам известно, что свидетельница госпожа Райт обвиняет вас в причинении тяжкого вреда ее здоровью? Она также заявляет, что в ходе вашего преступного эксперимента вы неоднократно ставили под угрозу ее жизнь.
Айстен пожал плечами.
– Однократно. Не передергивайте, будьте так любезны. Впрочем, какая разница? Семь бед – один ответ. Убил шестьсот или сколько там убогих доходяг, а вдобавок один или несколько раз рискнул здоровьем госпожи Райт. Не велик довесок.
Получилось цинично, и ему стало жаль – он не хотел говорить так про Адели. Белой голубкой явилась она ему в тот страшный день – лучезарной девушкой с обмотанными вокруг талии темными косами.
Доверчиво и по-женски наивно умоляла его «снять эту противную тряпку», как будто все было так просто, как будто стоило ему открыть лицо – и мир вернулся бы на круги своя.
А как живо она интересовалась его работой! В любую тонкость спешила вникнуть, малейший шажок – понять. И про лабиринт выпытывала, и про советчиков, и про первый Парадиз – морщилась, но внимала, затаив дыхание. Не потому, что эксперимент казался ей важным сам по себе, а потому, что это его, Генриха, эксперимент. Его радость, которую она мечтала с ним разделить.
– Я не желал ей зла, – сказал Айстен. – Так вышло. Неудачно, глупо... по сути дела, произошел несчастный случай. Адели осмотрела пульт управления, а затем попросила показать ей земляной лабиринт, тот, что вытягивает память. Ну, мы и отправились в пещеру. Втроем, вместе с Реджинальдом. Взяли пару свечей – восковых, длинных, наподобие тех, что продают в русских церквях. Я предупреждал, что лабиринт опасен и если заглянуть – то одним глазком. Она хотела узнать, что чувствовали эти бедолаги... и я разрешил ей пройти до второго поворота. Только до второго поворота – с горящей свечой в руке. Ничего не должно было случиться.
– Но случилось?
Айстен вздохнул.
– Мы так и не поняли, что стряслось. Только услышали, как она кричит в лабиринте. Жутко, словно раненый или насмерть перепуганный зверь. Точно вся боль поднялась в ней на поверхность и разрывала тело на части. Мне ни разу не приходилось слышать, чтобы человек так вопил. Да еще звук шарахался от стен, так что не разберешь, где ее крик, а где эхо. И топот – как будто она сломя голову неслась по коридорам. Мы боялись, что она добежит до конца – потому что тот, кто прошел весь лабиринт, никогда не станет прежним. Но больше опасались, что Адели застрянет где-нибудь посередине и придется ее вытаскивать. К счастью, она забралась недалеко. Потеряла сознание между третьим и четвертым поворотом. Реджинальд ее выволок, полуживую. Бледную, как призрак.
– Физические повреждения? – осведомился голос.
– В смысле, кровотечения или открытые раны? Нет, не было... Переломов тоже. Но я не врач, так что наверняка не скажу. Адели выглядела, как... простите за глупое сравнение... как Белоснежка в ледяном саркофаге. Веки и ногти посинели. Волосы, будто прошлогодняя трава, ломались от прикосновения. Губы фиолетовые и точно обмазаны воском. Потом, конечно, пришла в себя, но долго не понимала, где находится.
– Если лабиринт настолько вредоносен, как вы извлекали оттуда каждую очередную жертву? – сухо поинтересовалась следователь. – Кто это делал? Рефриджерайтес? Он обладал особым иммунитетом?
– Что? – Айстен так глубоко нырнул в прошлое, что не тотчас сообразил, о чем его спрашивают. – А, нет... Какой иммунитет? В пещере было два выхода. Мы и строили его не сами, а работники первого Парадиза – по моим чертежам. Биороботы, – складки шарфа слегка всколыхнулись – под ними змеилась улыбка.
Именно в эту минуту Айстен понял, что ненавидит их – тупых и покорных. Готовых по мановению его пальца поджечь свой дом, броситься в реку, ткнуть иголкой себе в глаз, задушить собственного ребенка. Ненавидит так, словно не он им, а они ему причинили зло. Как будто это они были виноваты в том, что случилось с Адели.
Сперва Генрих верил, что ничего непоправимого не произошло, что это просто обморок. Краски медленно возвращались на ее лицо. Порозовели щеки. Губы оттаяли, из восковых сделались мягкими, словно тряпичными.
– Извини, – прошептал он покаянно, – я недооценил опасность. Не следовало пускать тебя туда. Что ты увидела, дружок? Что тебя напугало?
Тряпичные губы слабо шевельнулись.
– Пустота. Космос...
Это прозвучало так нелепо, что Генрих чуть не рассмеялся.
– Милая, да какой космос в пещере?
Она тряслась, как в ознобе. Глаза блуждали: то хаотично перескакивали с предмета на предмет, не в силах сфокусировать взгляд, то закатывались, сверкая белками.
– Там вакуум. Он меня высосал... без остатка, всю. И звезды, будто пиявки.
– Успокойся, там душно, воздух плохо поступает – вот тебе и галлюцинации от недостатка кислорода. А никакие не звезды, – он, как ребенка, уговаривал своего дружка, свою любимую, придерживая у себя на коленях ее голову, бережно, точно хрупкий фарфоровый плафон. Поздно – лампочка перегорела.
Перегорела любовь Адели к Генриху.
Уже потом Айстен подумал, что она права. Разве духовный мир человека не равен своей огромностью миру внешнему? Космический вакуум окружает Землю, но он же – у нее внутри.
Потянулись однообразные дни – безвкусные, как много раз пережеванная котлета. Не болезнь, не выздоровление, а бесконечное парение между жизнью и смертью. Одетая в одну и ту же мешковатую серую водолазку, Адели с утра до вечера сидела в беседке и читала дамские романы, которые охапками приносил ей Рефриджерайтес. Незатейливые истории наводили сон – и это казалось ей очень кстати. Все равно делать ничего не хотелось, да и не хватало сил. Она и спала там же, потому что после случая в лабиринте страдала клаустрофобией и не могла спускаться в землянку. Айстен распорядился убрать из беседки обеденный стол и поставить раскладную кровать.
Пересиливая себя, он каждый день отрывался на час-два от управления «вольным городом» и, приняв заботливый вид, навещал затворницу. Галантно интересовался ее здоровьем и предлагал глотнуть нектара из маленькой баночки.
– Это и есть то, что украл у тебя лабиринт, – говорил, протягивая ложку, – мечты, иллюзии, радость. Нет, эти – не твои. То, что впиталось в землю, не вызволить. Но они такие же, как у тебя, человеческие. На, выпей, вот увидишь, полегчает.
Раз за разом она отвергала лекарство. Отталкивала баночку, полную тягучего золота. Отворачивалась, чтобы не вдохнуть ненароком дразнящий аромат. Не желая чужого счастья, она тосковала по своему.
Вымученные визиты тяготили и Генриха, и Адели. Ей становилось муторно в его присутствии, ему с ней – неловко. У обоих создавалось впечатление, что они что-то скрывают друг от друга, хотя скрывать было в сущности нечего.
Беседка между тем затянулась густой зеленью. Так зарастает новой плотью глубокая рана, продолжая болеть внутри. С глаз долой – из головы вон. Не из сердца, нет. Все чаще Айстен просил верного Реджинальда посидеть с больной и на целые сутки окунался в работу. Его заботило исчезновение Феликса – за десять лет эксперимента еще ни один подопытный не покидал вольный город. Во всяком случае, не покидал живым.
– Так он и был полудохлым. Ходячий скелет, легочник, не понятно, в чем душа держалась, – так Айстен охарактеризовал на допросе Феликса Лоопа. – Над таким и куражиться не интересно. Вначале я собирался женить его на сестре – мне это показалось забавным, но потом передумал и решил убить. Жаль, что не довел дела до конца. Видите ли, я просто не принимал этого доходягу всерьез и забеспокоился, только когда он пропал со всех камер слежения. Конечно, я не боялся, что он донесет на меня... нет, ничего такого. Парню, который не помнит собственную фамилию, не придет на ум обратиться в полицию. Но он мог столкнуться с другими людьми, возбудить у них подозрения или набраться чего-то нового и вернуться в город. Посеять там смуту. Собственно, так и вышло. Фигурально выражаясь, он был не просто марионеткой, у которой случайно оборвались веревочки, а ожившей марионеткой с ножницами в руках, которая Бог знает что способна натворить.
– И что вы сделали? – спросила следователь.
– Что я мог? За пределами вольного города я ничего не сумел бы сделать. То есть, теоретически, мог лично отправиться на поиски беглеца, с ружьем за плечами, а Парадиз бросить на произвол судьбы. Или послать Реджинальда. Но он находился при Адели... Поэтому я не стал ловить Лоопа, а приготовился к его возвращению. Вдолбил горожанам в мозги, что парень – предатель и заслуживает смерти. Мол, любой, кто его встретит, обязан уничтожить.
– И?
– Это должно было сработать! Хоть я и пустил все на самотек – из-за Адели, из-за Реджинальда... все равно, это должно было сработать. Внушенная программа тем и хороша, что действует на автопилоте... но, увы, не так слаженно, как хотелось бы. Если бы я сам в тот момент сидел за пультом – я бы спас вольный город. Но из-за Адели мне все сделалось безразлично.
Последние дни Айстен и спал, и ел за компьютером, покидая землянку только по естественной нужде – и тотчас бегом возвращаясь обратно. Солнечные лучи болезненно кололи отвыкшие от дневного света зрачки. Окопался, точно крот, и никого не желал видеть. Несколько раз Рефриджерайтес порывался что-то сообщить, но Генрих отмахивался – «потом, не сейчас, ничего не хочу знать, ставь тарелку и уходи». Кончилось тем, что ассистент начал оставлять еду в прихожей и удаляться кошачьими шагами.
Если бы воспоминания вели себя так же тактично! Они входили без стука, садились на край стола, валялись с дамскими романами в руках на кушетке, бесцеремонно клали пальцы на клавиатуру, слонялись по комнате – и почти у каждого было лицо Адели. Курили тонкие призрачные сигареты – что казалось странным, ведь его любимая не выносила табачного запаха, – и сизый дымок поднимался колечками к потолку. Они упрекали, молча и непреклонно, и Айстену хотелось рыдать от боли, стыда и чувства вины.
В конце концов он не выдержал. Поднялся на поверхность и, слегка пошатываясь, направился к беседке. Непривычная тишина висела над лагерем. Даже птицы смолкли, только из оплетенного вьюном домика сочились легкие, лучезарные голоса.
Генрих тихо подошел и, раздвинув тугие плети, заглянул внутрь. Адели смеялась. Впервые за десять лет он видел ее такой беззаботной и веселой. Кремовая блузка с кокетливо приколотой к вороту незабудкой. Сладкий звон медных колокольчиков. Как будто прошлое беззвучно приблизилось и остановилось у Айстена за спиной. Напротив Адели сидел Реджинальд и, по обыкновению гримасничая и жестикулируя, рассказывал один из своих глупых анекдотов, а она смеялась и жмурилась по-кошачьи.
Айстен слушал, точно оцепенев, а потом обогнул беседку и возник на пороге – неумолимый, как статуя Командора.
– Убирайтесь вон, оба. Возвращайтесь в *** или куда хотите.
– Но, Генрих... – потрясенно пробормотал Рефреджерайтес. Адели встала и положила руку ему на плечо.
– Проваливайте. Мне никто не нужен, я гораздо лучше чувствую себя в одиночестве. И эту дрянь забирайте, – он кивнул на рассыпанные по одеялу книги в кричаще-романтических обложках. – Чтобы через полчаса вас здесь не было.
Генрих остался один. После отъезда Реджинальда и Адели он понял странную вещь: оказывается, все, что он делал, он делал напоказ. Не для себя, как раньше думал, а для тех, кого только что самолично прогнал. Как любой актер, он нуждался в одобрении публики, а теперь, когда зрители покинули «три землянки», спектакль опротивел ему и лишился смысла.
В городе Парадизе все шло своим чередом. Повинуясь приказу свыше, люди рождались, ссорились, влюблялись и умирали, но не с кем было это обсудить. Каждое утро Айстен чуть ли не насильно усаживал себя за компьютер. Настраивал микрофон и включал камеры, но диалога с самим собой не получалось. Апатия захлестывала... монитор переходил в режим stand-by... на глиняных стенах землянки пиявками проступали звезды. Генрих сидел, подперев голову рукой, и таращился в потухший экран. Через пару часов силы ему изменяли, начинала болеть спина, и, отключив систему слежения, он заваливался на кушетку, чтобы в сотый раз перечитать забытый Адели роман.
Глава 6
Феликс шел всю ночь. Спать на голой земле – даже в толстом деревенском свитере – он на этот раз не решился. Под утро, когда небо на востоке только-только начало проясняться и нежно, по-летнему, зеленеть, перед ним замаячили унылые коробки семейных гнезд. Неровный асфальт под ногами, картонные стены, тлеющие свечи в черных окнах... как будто никуда и не уходил. Город показался ему темнее ночного леса. В лесу каждое дерево, каждый куст кишели жизнью – мириады светлячков и ночных бабочек, писк, вой, мягкий шелест крыльев. Здесь – текла вялая и сонная полужизнь.
Он знал, что скоро взойдет солнце, но театр останется погруженным в темноту – осветится только маленький квадрат сцены. Там соберутся родственники и приятели, будут разговаривать, перемывать друг другу косточки. Женщины станут хвастаться рукоделием, а парни – карточными победами. Потом кто-нибудь предложит поиграть. Рассядутся вокруг длинного стола, перетасуют колоды... На Феликса вдруг накатило щемящее чувство ностальгии. Тут его дом, хороший ли, плохой. Люди, которых любил – или думал, что любит, а велика ли разница?
Он отмахнулся от непрошеных воспоминаний – сейчас не время для сантиментов. Парадиз должен быть разрушен.
Узнать, кто сегодня дает званый обед, оказалось не так-то просто. Феликс доверился интуиции. Кружил по пустынному городу и принюхивался: не запахнет ли откуда-нибудь едой? Не обычным картофельным супом и овсяным киселем или детской молочной болтанкой, а чесночными бутербродами, корицей и капустной начинкой для пирожков. От голода его нюх обострился, и по благоуханным ниточкам, по матовым переливам светотени он выбрался к семейному гнезду Изабель. Это было некстати – ее отца, Марека, Феликс слегка побаивался.
К дому Изабель примыкал поросший крапивой дворик. Возле глухой стены – заросли длинных, выше человеческого роста, стеблей топинамбура, чуть дальше – полускрытая зеленью бочка для сбора дождевой воды. В этом дворике Феликс и спрятался. За топинамбуром его не могли заметить с улицы, зато сам он видел и слышал все, что происходило вокруг.
Ленивое безмолвие обступило его. Солнце поднялось высоко, и земля, согревшись, разомлела, окуталась белесым маревом пыли. Из-за стены доносились редкие шаги. Позвякивала посуда. Однажды ему почудился тихий возглас Изабель, но от некогда столь желанного звука сердце не забилось сильнее, наоборот – напала неукротимая зевота. В зарослях громко и навязчиво чирикал воробей. До вечеринки оставалось несколько часов. Феликс напился из бочки и, свернувшись калачиком на теплой траве, задремал.
Во сне он дергался и кашлял, как бродячий пес, но ни один из поднимавшихся на крыльцо гостей не обратил на него внимания. Из открытой двери лились ароматы, один другого завлекательнее. В глубине комнат зычный бас Марека приветствовал друзей. Один раз на ступени вышла хозяйка в расцвеченном розами переднике и, задумчиво оглядев скорченную фигуру спящего, нырнула обратно в дом.
Разбудили его голоса, которые пчелиным роем вторглись в сонную голову. Почесываясь и отряхиваясь, Феликс поднялся по лестнице и храбро шагнул в дверной проем.
Он ожидал всеобщего удивления, а то и переполоха, но никто даже не посмотрел в его сторону. Гости меланхолично жевали бутерброды, перекидываясь случайными фразами, слонялись по большой Марековой гостиной, стояли группками.
В кресле у стены, сложив руки на коленях, одиноко сидела тетя Лу. Правый ее глаз, заклеенный пластырем, скрывался за прядью седых волос. Левый, красный, как насиженное яйцо, исходил слезой, а на лице застыло такое выражение, что всякий, кто проходил мимо, затыкал уши. Потому что немое отчаяние звучит громче крика.
Неподалеку Лара с Мирандой разложили на столике недовязанную кофту и склонились над ней, разглядывая узор. Феликсу обе его сестры показались бледными и заторможенными. У одной здоровый румянец сбежал со щек. Умные пальцы другой праздно тискали ажурную материю. Да и все гости выглядели вялыми, как осенние мухи. Между ними, словно челнок – механически-проворно, – сновала Изабель и разливала по кружкам ячменный кофе. На губах ее застыла резиновая улыбка первой красавицы. Замешкалась, неосторожно плеснула бурый напиток на пол. Взглянула на своего воздыхателя с едва уловимой враждебностью.
«У нее глаза, будто у старухиной козы, – подумал Феликс. – А у Миранды, как драгоценные камешки».
Это открытие так потрясло его, что все заготовленные слова испарились.
«Боже мой, – корил себя, – я был слеп, как тетя Лу. Ни красоты не видел, ничего, а только яркую обертку».
Он приблизился и тронул Миранду за плечо.
– Привет.
Девушка растерянно вздрогнула.
– Ты? Пожалуйста, уходи... тебе не надо здесь быть.
– Почему?
– Не надо, не спрашивай.
Испугалась. Даже кончик носа побелел от страха.
– Миранда, а где Ежик? – спросил, и тотчас прикусил язык.
Лето в разгаре.
– Дома, спит. У него температура.
Феликс не поверил своим ушам.
– И ты оставила его одного? Больного? Ежика?! Люди, да что тут у вас делается?
Последнюю фразу он выкрикнул громко, и многие обернулись. Злые, недоверчивые лица. – Вы думаете, где я был? В другом мире, настоящем, которого вы никогда не видели... то есть видели, но не помните. Там не умирают от болезней, и свет горит без огня... А земля родит не только картошку...
Он и раньше не славился ораторским искусством, а нанизанный на булавки их взглядов, и вовсе стал заикаться и городить что попало.
Презрительно засмеялся Ларин брат, Йошка, затряс жидкой бородой: «Свет без огня! Да где это видано? Может, еще и огонь без дыма?» – но остальные его не поддержали. В мучительной тишине Феликс говорил:
– Идемте, я отведу вас туда. Здесь все неправильно, плохо... вы сами не понимаете, насколько плохо. Идемте прямо сейчас. Я покажу дорогу, – он попятился к двери, но никто не последовал за ним. – Тогда... через два часа у моста? Возьмите ваших детей и всех, кого сумеете разбудить. Я буду ждать...
По гостиной прокатился недовольный шелест, расплескался волнами, точно ветер холодным дуновением взбодрил озерную гладь. Миранда уронила голову на руки, а Лара встала и вышла вслед за братом с вязальной спицей в рукаве.
Минут двадцать они молча шагали бок о бок по знойной улице.
– Отгадай загадку, – сказал, наконец, Феликс. – Отчего город и день, и ночь спит – почти весь, и только в одном месте что-нибудь происходит. Почему люди не могут собираться, играть, разговаривать сразу в нескольких гнездах одновременно?
– Ну, это просто... – отозвалась Лара и споткнулась о конец фразы. Закусила губы. Тонкие брови над широкой переносицей взлетели елочкой.
– Ну? Что же ты? Не отвечает, да? – он сочувственно усмехнулся.
– Потому, что бог один и не может находиться сразу во многих местах, а без его воли в мире ничего не происходит, – произнесла она с запинкой. – Он управляет всеми.
– Бог, говоришь? И кто же это, по-твоему, такой?
– Тот, кто дает нам еду и дрова для печей. Кто советует и наблюдает. Кто...
– Правильно, – кивнул Феликс. – Только нами правит не Бог. Не тот Бог, который есть любовь, а глупый, злобный божок. Ему нравится смотреть, как мы мучимся, и он пальцем не шевельнет, чтобы помочь. Наоборот, сам же и кинет камень – посмотреть, как раздавленные букашки корчатся от боли. Позолоченный идол, которого у нас не хватает смелости развенчать. Постой, а это что?! – он заметил спицу. – Ты зачем это взяла? Он велит меня убить? Да?
Лара смутилась.
– Нет, что ты, – пробормотала, пряча спицу глубже в рукав.
– Пожалуйста, не лги, – он следил за ее руками, готовый увернуться от удара. Тоскливо заныло в боку – как будто туда уже воткнулось заостренное железо. Как долго человек протянет с такой раной? Начнется заражение крови, инфекции...
– Он... да, велел. Но сейчас молчит. Он мало говорит с нами в последнее время. Люди растеряны, не знают, как себя вести. Я не хочу убивать тебя, Феликс! – спица звякнула об асфальт. – Беги из города, пока не поздно. Не ходи к мосту. Тебя побьют камнями. Пока мы здесь говорим, люди уже собирают булыжники.
Он беспомощно пожал плечами.
– Да, понимаю. Вероятно, так и будет... Но я не могу просто взять и убежать. Я должен хотя бы попытаться что-то сделать. Пойдем вместе?
– Нет.
– Жаль... Ну что, тогда прощай, наверное...
– Погоди, – усмехнулась Лара. – Теперь твой черед отгадывать. Как бог управляет нами, если он там, далеко, а мы здесь?
Феликс отер лоб потной ладонью. Укоризненно глянул вверх, туда, где, тенями набегая на солнце, неслись яркие серебряные облака.
– Не знаю.
– Тогда слушай правильный ответ. Потому что любой из нас имеет при себе частичку божественного.
Она провела рукой у себя за ухом – небрежно, будто поправила волосы – и протянула Феликсу крохотного золотого жучка.
– Вот, поймала, когда причесывалась. Сначала думала, что это просто такое украшение, ну, что-то вроде заколки, а потом обнаружила, что без него в голове наступает тишина. Хочешь, забирай – тебе сейчас нужнее. Весь город против тебя, а эта штука вдруг да подскажет, как спастись.
– Ну, это вряд ли, – он брезгливо взял насекомое двумя пальцами. Оно было не крупнее божьей коровки и слабо шевелило усиками. – Так вот оно что. Божественная частица, говоришь? – он бросил жука на асфальт и наступил каблуком. – А теперь пойдешь со мной?
После отъезда друзей Генрих Айстен понял странную вещь: оказывается, все, что он делал – он делал напоказ. Как любой актер, он нуждался в одобрении зрителей, и потому, сидя на скамье подсудимых, благодарил в душе всех, кто дал ему возможность публично отыграть финальный акт.
Он говорил «спасибо» Ларе и Феликсу Лоопам, которые, обретя свободу воли, оказались сильнее безвольной толпы. Как видно, личность не вычерпать до дна. Все равно что-то на донышке да останется, и это что-то – настоящее.
Он был признателен своим бедным, замученным подопытным кроликам – жителям вольного города, которые хоть и кидали в Лоопов камнями, но вяло, так что ни один камешек не угодил в цель. Брат и сестра, невредимые, бежали из Парадиза и добрались до «деревушки-под-обрывом», где по совету потрясенной соседки наконец обратились в полицию.
Он почти по-доброму вспоминал тех, кто арестовал его в «трех землянках». Одичавший, выпотрошенный, высосанный до капли подземными звездами, чувством вины и одиночеством, Генрих не сопротивлялся. Только повторял, что ему надо обязательно дочитать какой-то роман. Последняя страничка осталась. Эпилог.
Он хотел помянуть их всех на суде, в последнем слове, но, поднявшись со скамьи, вдруг понял, что ничего говорить не нужно. Слова сказаны и отзвучали, а теперь пришло время продемонстрировать миру свой оскал.
И Айстен принялся разматывать шарф...
Эпилог
Адели Райт отправилась в дорогу по весенней распутице. Лужайки и холмы голубели пролеской, а из ложбин солнце вытапливало запоздалые островки снега. Километрах в семидесяти от *** автомобиль чуть не завяз в огромной луже. Пришлось оставить его на попечение любезного фермера, а дальше ехать на попутных тракторах.
До деревушки-под-обрывом она добралась к вечеру. Дом с двумя тополями у калитки отыскала без труда – благо, видела его не раз на следственных фотографиях. Только с тех пор он не изменился, нет, но неуловимо похорошел. Подрумянился закатным багрянцем, как в духовке пирог.
Дверь открыл застенчивый парень в тениске и тренировочных штанах. Увидев Адели, отступил на шаг и робко улыбнулся. Из-за его плеча выглядывала молодая женщина с ребенком на руках.
– Привет, Феликс, – поздоровалась Адели. – А вы, должно быть, Миранда? Вас не узнать – так расцвели. А как Ежик вырос!
– Ему уже годик, – сказала молодая мать и опустила сына на пол. Мальчик, смешно переваливаясь, заковылял в глубь прихожей.
– Вот, решили сохранить семейное гнездо, – словно извиняясь, пояснил Феликс. – Мы ведь все остались без роду-племени.
– Вы меня помните? – спросила Адели. – Я – Адели Райт, свидетельница по делу о вольном городе. Приехала рассказать, чем закончился судебный процесс.
Но они замахали руками:
– Не надо, не надо! Ничего не хотим об этом знать. Он – жалкий человек. А вы не стойте на пороге, заходите в дом. Мы как раз собираемся ужинать. Вы, наверное, проголодались, госпожа Райт?
– Очень, – призналась Адели.
Они прошли в гостиную. Не богато, но уютно, чисто. Посреди комнаты стол, покрытый белой скатертью. Старые резные стулья и такой же буфет. В углу перед окном – тумбочка под кружевной салфеткой, а на ней настольная лампа.
– Вот сюда, пожалуйста, – пригласил Феликс. – Познакомьтесь с тетей Лу.
Рядом с тумбочкой сидела красивая седовласая женщина. На ее коленях лежал кусок ткани с прорисованным углем букетом роз. Поворачивая лампу то так, то эдак, она ловила яркие капли света и медленно, по нескольку раз примеряясь, делала стежок за стежком.
– С Божьей помощью, дети, один лепесток готов. Здравствуй, милая, – обратилась она к Адели.
– Вы шьете, тетя Лу?!
– Лекарства помогли, она снова видит одним глазом, – прошептал Феликс.
– Да ты не шушукай, – ласково остановила она его. – Божьей милостью, вижу. Не очень хорошо – работать трудно. Но какая разница – вышивать по стежку в час или по целой розе? Главное, чтобы в конце концов, хоть через месяц, хоть через год, но получился букет. А в нем – вся ты. Главное, дети, выразить себя, хоть по стежку.
Хозяйка внесла большое блюдо под стеклянной крышкой и поставила на середину стола. Принялась расставлять тарелки. У ее ног крутился Ежик, тянул то за материнскую юбку, то за угол скатерти, смеялся и лопотал на своем замысловатом языке. Миранда притворно сердилась, отводя его пальчики, а Феликс и Адели радостно переглядывались. Потому что как вышивка начинается с лепестка, так надежда иногда вырастает из улыбки ребенка.
(с) Джон Маверик