губы кривит, засранец ведь,
говорит капризно, с отголоском, будто бы настоящей боли:
"ты любишь меня?",
и мне думается, что ни черта не меняется,
что любой, кто мальчишкой был,
таковым, наверное, и останется.
Он меня хватает в такие цепкие,
сильно пахнущие его противно-хмельным дыханием,
да объятия,
и всё шепчет, изображая какие-то там страдания,
"ты ведь любишь меня?",
я пытаюсь скрыть своё неприятие,
глядя на это странное мероприятие -
жжёт в груди, как от раскалённого солнцем
маленького медного, маминого распятия.
ну а этот сидит, подобрав колени-углы,
остроконечен,
окончен,
вычерчен,
я молчу, не смотрю в глаза,
сражаясь с собственным безразличием,
ну а он сидит,
будто из тёплого камня высечен,
выворочен.
конечен.
он делает вид, что почти уже плачет, и тычется мне в плечо.
будто бы любит.
будто бы обречён.
Господи, только бы вытянуть это всё на себе.
нервы рвутся,
мне хочется нахлестать себе по щекам и проснуться,
оказаться опять рядом с тем,
что меня заставлял смеяться,
а не с этим вот.
Мальчиком,
который всё так же продолжает кривляться,
и говорить мне что-то,
просить,
вымаливать,
[небо похоже на жбан эмалевый,
что накрыл нас разом, и мы теперь задыхаемся]
а этот сидит и давит мне плечи: "моя, моя",
что-то во мне, наконец, наполняется,
и перехлёстывает через края.