«Всё суета, – думал Раф, лежа на нижней полке и поглядывая на два невероятно разбухших бумажника, которые покоились в багажной сетке. Раф откупил купе целиком, чтобы ни одна сволочь не могла помешать его высоким раздумьям о смысле жизни, которым он намеревался предаваться всю ночь.
На столике стояла наполовину опорожненная бутылка коньяка. В пепельнице дымилась сигарета. – Всё суета и чушь собачья. Липовая слава, аплодисменты, хвалебные рецензии в газетах... Я добился всего, о чем мечтал. И что?..»
Раф отхлебнул прямо из бутылки.
«И винить некого... Видно, так устроен мир, что ни в чём нет никакого смысла...»
Не он первый, кто задумался над этим. Достаточно вспомнить Камю, Сартра, Бердяева...
Раф хотел привычно выкатить грудь, но что-то остановило его.
«Что меня роднит с Довлатовым, которого я почитаю как старшего по возрасту и званию, хотя он моложе меня на пять лет? Внешность? Наверно... Ах, если бы не эти волосатые уши! Рост такой же, и в лице есть нечто фальшиво-неаполитанское. Пожалуй, всё... Ах, да, еще помойка во дворе, под окном. А в остальном сходства между нами не больше, чем между чайником и паровозом. Где паровоз, естественно, Довлатов, а я, соответственно, чайник... Кроме того, Довлатов умер сравнительно молодым, а я дотрюхал до семидесяти».
«Но болезни, – Раф недовольно ворочается на матраце и возвращается к привычным мыслям о здоровье, – ах, эти проклятые болезни, они имеют обыкновение активизироваться как раз тогда, когда уже не остаётся сил, чтобы им противостоять. Больные старики склонны винить во всем врачей. А что те могут?.. Просто со временем организм банально стареет, закономерно разрушается, и сколько ни лечи его в одном месте, смертельная хворь всенепременно высунет свой нос в другом...»
Он закрыл глаза и ненадолго уснул или потерял сознание.
Очнулся с мыслью о Толстом. Мыслить меньшими категориями он уже не мог.
Почему Лев Николаевич бежал?.. Зачем бежал сломя голову из большого, уютного, хорошо отапливаемого помещичьего дома, с любимым кабинетом, где столько пережито, столько передумано и столько написано? Чтобы помереть чуть ли не в скиту, на какой-то Богом забытой станции, кажется, в Астапове? Чтобы на свет появилась телеграмма с идиотским текстом: «Графиня изменившимся лицом бежит пруду»? Кстати, спустя два десятилетия эти строки были остроумно вставлены в один из знаменитых романов о похождениях некоего великого комбинатора, который мечтал о Рио-де-Жанейро и белых штанах.
Раф приподнялся на диване.
Потому и бежал Лев Николаевич, подумал он, что хотел хотя бы напоследок сделать так, как хотелось ему самому, а не так, как хотели окружающие и – особенно – старая калоша Софья Андреевна.
Ах, Софья Андреевна, Софья Андреевна! Злой, эгоистический гений Льва Николаевича, недалекая женщина, посвятившая всю себя служению ложно понимаемой цели.
Окаянная баба, на протяжении десятилетий изводившая Толстого вздорной опекой. Обожала врываться в кабинет в самое неподходящее время. Например, тогда, когда Лев Николаевич в сорок первый раз переписывал концовку «Войны и мира». «Лёвушка, тебе нельзя переутомляться. Сделай перерыв и поешь гречневой кашки. Я убеждена, что тебе это будет полезно. Ты должен беречь себя. У тебя сегодня такое нехорошее лицо...» Тьфу! Поневоле сбежишь!
А от кого бегу я? Проще было бы сказать – от самого себя. Что ж, возможно... Не исключено, что проклятая Софья Андреевна сидит во мне самом.
Раф опять прильнул к бутылке. В голове зашумело. Будто под черепной коробкой, освежая мозги, разгулялся прохладный осенний ветер.
«Меня не радует слава не потому, что я стар. Конечно, кто спорит, всему свое время, и слава припозднилась...
Но не это главное. Главное в том, что слава – краденая. Вот в чем загвоздка. Слава попала ко мне по ошибке. Моей натуре всё-таки не чуждо творчество, и она противится противоестественному успеху.
Меня не может удовлетворить результат как таковой, без предшествующего процесса творчества. Ведь только процесс и венчающий его результат могут принести ощущение полного удовлетворения. Одно без другого существовать не может. Это все равно, что эякуляция без ебли. Вонзил и сразу кончил. Профанация какая-то...
И что же мне делать? Помирать? Интересно, каким способом? Открыть окно и высунуться так далеко, чтобы встречный поезд оторвал и размозжил голову, в которой зашевелились такие горькие, но такие справедливые мысли?
Нет, такой исход не для меня. Я всегда считал, что факт самоубийства свидетельствует не о противоречиях, возникающих у любого из нас на каждом шагу, а, скорее, говорит о проблемах с психикой.
Еще можно понять несчастного, которому врачи из сволочизма или по неосторожности вывалили на голову весть, что ему осталось жить две недели, понятное дело, что эти недели могут стать для больного не медом, а адом на земле. Поневоле потянешься к намыленной веревке, подыскивая безумными глазами прочный крюк.
Хотя я слышал и о таких, которые имели мужество прожить эти две недели так, словно впереди их ждал не скальпель прозектора, а жизнь, полная приключений и счастливых открытий.
Обо мне же газеты напишут: «Писатель такой-то, находясь в состоянии посталкогольной депрессии, свёл счёты с жизнью, вывалившись из окна железнодорожного экспресса «Москва-Крыжополь» под колеса встречного товарного поезда, следовавшего по маршруту «Крыжополь-Москва» и перевозившего крупную партию щетины».
А между строк будет читаться: туда тебе и дорога, старый перечник. Нашел, где вываливаться, по пути в Крыжополь! Нет, чтобы по пути в Париж или куда-нибудь в Альпы, например, в Монтре или Цвайзиммен. Кстати, в слове «вывалившись» (тут Раф вспомнил Довлатова и его замечание по схожему поводу) явно сквозят нотки злорадства».
Раф разволновался и опять потянулся к бутылке.
Кто я? Современный русский мужчина еврейской национальности? «Современный» отпадает. «Русский», увы, тоже. «Еврейской национальности»? Господи, да какой я еврей! Остается «мужчина».
И этот мужчина еще не совсем утратил интерес к жизни.
И это – главное...
Значит, покоптим еще небо, покоптим... Может, нагадим кому-нибудь. Или – сделаем добро. Да-да, уж лучше все-таки добро. Это так непривычно!
Многие старики, спасаясь от страха, убеждают окружающих и себя, что ждут смерть едва ли не с интересом, почти как очередную серию «мыльной оперы». Находя в этом спасительном самообмане последнюю зацепку за самих себя.
Рафу руками погладил себя по широкой мохнатой груди. Ему вдруг стало несказанно жалко себя. Как бы ты себя ни убеждал, думал он, что тело лишь оболочка, форма, а сам ты есть нечто совсем другое, возвышенное, эфемерное, божественное, астральное, все-таки лицо, руки, грудь и часть живота, то есть всё то, что ты видишь каждое утро, бреясь перед зеркалом, и есть твоё как внешнее, так и внутреннее «я». Права церковь, когда говорит о единстве души и тела.
И это моё большое, сильное тело, знакомое до самых укромных уголков, ведавшее все виды наслаждения, которые только существуют на свете, тёплое, живое, приятное на ощупь, уже в недалеком будущем, познав предсмертные муки, затихнет, замрёт, станет хладным куском мёртвой материи, а потом в непроницаемой тьме, под гнетом сырой землицы, в тишине, нарушаемой шуршанием могильных червей, превратится в гадкую, смердящую субстанцию.
Раф содрогнулся. Природу не обмануть. Он вспомнил всех людей, которых повидал на своем веку, и ему стало всех их жаль до слёз. У всех людей, умерших, живущих ныне и ещё не родившихся, – у всех без исключения! – одна и та же участь.
Раф немного успокоился. Веселей помирать, когда знаешь, что ты не одинок в своем неотвратимом несчастье.
И с этой эгоистичной мыслью Раф уснул.
(Фрагмент романа)