подбородка. Пугала бабка. Метелил отчим:
за подушку в шерсти. За булавку в немытом хлебе.
Маша, словно свеча, - дрожит и ревёт, но терпит.
Вечерами к ней прилетают на белом блюдце
саранчистые мордочки в усиках. "Ах! Исусик!" -
Маша плещет в ладоши. Ступает с окна в нарциссы -
и на шейке прозрачного света кулоном виснет.
Поднимают Машу на небо. Дают халатик,
мягколапые когти... Маша идёт по хатам:
то котёнка погладит, то кладку дыры печную
спинкой нежно потрёт - и хвори все заврачует.
И нарывы в садах, и птичью криволапость,
и надрывный собачий вой, и колодец-что-смерти-кладезь, -
всё-всё вылечит. И порхнёт в свой железный угол -
по-полтавски дремать в охапке обломков кукол.
"Моя панночка!" - папа ей шепчет с подтяжек неба. -
Моя лапочка! Принеси мне краюшку хлеба,
мамин чобот потёртый, сестричкин златистый чубчик...
Соберёмся под месяцем ясненьким все до кучи,
поболтаем о том, как построим нам дом-хоромы -
из чертовского злата, из плоти слепого грома...
Будем пить компот из крови лихих соседей...
Ты когда приедешь?"
"Семя бисово!" - шепчет Машина мать в постели,
в кулачище вжимается всяк ведьмаку-Емеле. -
И платком душила, и кочета зарезала!
А она - всё пакостит, хоть и в соплях, меррзз-завка!"