(Татьяна Толстая. Частная годовщина)
Год наступил в положенный срок, назвался очередным китайским зверем и потёк день за днём, чередуя будни с праздниками, хвори с весельем.
Тянулась зима… .
Он подкрался как-то неожиданно.
Начались перебои с хлебом. Стал цениться сахарный песок и крупы. В длинных очередях я успевала прочесть проповедь отца Рооза в «Литобозе». Хотелось думать о помощи свыше, верить в Ангела-хранителя и его присутствие на земле, видеть его воплощенным в попутчике, так кстати заговорившим с тобой, чувствовать проявление Божьей заботы в картошке, которая не закончилась у тебя перед носом.
Для меня Он начался с невыданной зарплаты.
Я знала, что отец тоже не получил ни гроша. Ему, всегда содержавшему всех и вся, было невероятно трудно осознавать эту внезапно наступившую нищету. Он выкарабкивался из неё всю жизнь.
И я решила никогда и никому не подавать виду, что в мою жизнь неслышно вошёл Он.
Мне кажется, я и сама не осознавала, что происходит. Всегда было много работы. Детей, стариков и зверей рядом не было (я жила одна), поэтому голод «иждивенцев» не мозолил мне глаза, не разъедал тревогой душу.
Завтрак съёжился до овсяной каши на воде, но это не пугало. В те годы из-за
болезни мне предписывался именно такой завтрак. Очень уставая и по-обыкновению плохо себя чувствуя по утрам, я большего и не хотела.
Зима была холодная, и я всё время мёрзла, но на голод - не грешила. Разве это голод? Ну, перебои в снабжении, задержка зарплаты, временные трудности реформ, перестройка… Мне, человеку послевоенного поколения, с детства были хорошо знакомы лики голода – ленинградский дневник Тани Савичевой, трупы на детских саночках, обстрелы, чёрный кизяк хлебной пайки. И рассказ бабушкиной ученицы – пианистки Руточки Зусман о ленинградской блокаде – это уже не фильм, не книга, а живой свидетель – о голодной смерти её младенца, обнаруженной после госпитального дежурства, и о эвакуации отца, - которого она везла на вокзал, впрягшись в санки, - вот уже перрон и поезд, и вагон, - ещё немного! – обернулась, наклонилась: «Папа!» - Но на санках коченел лишь труп…
Благодаря этому знанию,перловая горячая каша на обед (всего за 3 рубля!) в столовой Института милиции, да ещё положенная щедрой рукой раздатчицы Тани,казалась мне роскошью,и мысли о голоде просто не приходили в голову.
Скоро я стала носить школьные юбочки и блузочки, даже влезла в подаренный Соней американский пуловер, имитирующий шкуру зебры, и это радовало.
- Ленка, ты так здорово похудела!- Говорили мне более сытые сослуживцы. – Какая молодец!.
- Мать, - подозрительно сказал как-то мой коллега Саша Марченков, - ты чой-то схуднула.
Только его, близкая к прозе жизни, крестьянская душа и почуяла неладное.
Вскоре, дорога домой (12-ть остановок на метро плюс 2 автобусные пешком) превратилась для меня в кошмарный гастрономический мираж. Стоя или сидя в толпе возвращающихся домой москвичей, я уносилась в воображении к празднично накрытому столу, вспоминая дни рождения бабушек или родителей, изысканные блюда, отведанные в особенно «вкусных» гостях.
К дому я бежала, бредя уже вслух, варёной вермишелью. Сейчас-сейчас, сразу ставлю воду кипятить, а всё остальное – потом. Она варится быстро: 5-6 минут – и можно есть! А что, если прожарить вермишель на сковородке до коричневого загара, а уж потом – в кипяток и варить? Нет, нет! Какие сковородки? Зачем? Сразу в кипяток – и есть, есть, есть. Сколько сварить? Пачку? Нет, надо быть экономной! Хочется побольше, но нельзя. Нет, нельзя.
Проглотив за пару минут вермишель, я падала на кровать и с ужасом ждала нового приступа голода. Вскоре Он безжалостно заявлял о себе. Я не могла ни о чём думать. Я унизительно хотела есть.
Постепенно моя жизнь превратилась в сомнамбулическое блуждание.
Однако я по-прежнему не признавалась себе, что нахожусь в Его власти. Реальная жизнь так проста и не похожа на воображаемую или не тобой прожитую. Всё не так: нет хлебной пайки, нет обстрела, коченеющих трупов, живы самые любимые и близкие….
Вскоре в моей душе поселился страх голода. Моя соседка Катя, тамбовская крестьянка, отработав с утра уборщицей в бывшем Доме политпросвещения, к восьми вечера успевала раздобыть пшено или свёклу. Иногда она угощала меня ещё теплой, сваренной в сахаре огромной свекольной головой, - у нас с ней были свои старые житейские счёты, - Боже мой, какое это было объеденье! А свежая горячая пшенная каша? Господи! Сто раз сама варила, но так – никогда не получалось! А картофельные драники, сочащиеся деревенским (с родины!) подсолнечным маслом? А кружка ещё теплого киселя? Четыре или пять раз в тот год я оживала, как засохший цветок, от Катиного угощенья.
Летом стало немного легче, но к осени я опять начала голодать. Настроение моё резко ухудшилось. Не свойственный мне пессимизм подтачивал душевные силы. Грядущее стало мне «иль пусто, иль темно»….
Торцы домов и клавиши балконов,
Как ровные ряды аккордеонов.
И этот музыкальный магазин
Перед окном – как выставка.
Один, средь барахолки, возле лимузина,
Гуляет ворон, чинно и свесиво.
И нас пасёт как стадо воробьёв.
А лето жаркое – цветёт.
В бурьяне – пыльно.
И взгляд бежит от мусора бессильно.
Спасла меня мать моей подруги, уехавшей с мужем и сыном в Париж работать. Антонина Никитична много раз звала меня на дачу собирать урожай антоновки, и вот однажды в дверь позвонили. На пороге стояла милая Антонина Никитична (помните о земном воплощении Ангела-хранителя?) с двумя огромными сумками яблок. От удивления и благодарности, истинную глубину которой она, конечно, не могла представить, я буквально лишилась всякого стыда и приняла с благоговением этот нежданный дар. Он действительно спас меня! С этого дня я пекла на решетке в духовке по два яблока на завтрак и обед. Это было существенным дополнением к хлебу и овсяной каше на воде. Так я и выкрутилась.
Потом стало легче. Зарплату платили уже более регулярно.
Мыло, сахар и крупы люди перестали покупать впрок. Блокадного ужаса не случилось, и я стала уже посмеиваться над своим опытом голодной жизни, как в августе 1998 года грянул «дефолт» или, по-русски говоря, - «обвалился» рубль. По оптовым рынкам застучали колёсики тележек, на которых испуганные пенсионеры развозили по своим квартирам крупы, сахар, порошки и мыло. За рисом и гречкой, подорожавшими в 5-6 раз, выстроились очереди возбуждённых людей, а я ощутила почти животный страх голода и ужас от безысходности бытия. Тут-то я и поняла, что опыт голода не прошёл для меня бесследно.
Летом 2001 года, празднуя свой только что начавшийся отпуск, я купила сборник статей, эссе и фельетонов разных лет (1990-2001) Татьяны Толстой. Начав читать, я вскоре обнаружила эссе под названием «Частная годовщина».
Татьяна Толстая писала о «шестой годовщине голодной зимы пустого декабря 1991 года».
И вдруг я ощутила прилив знакомой тревоги и воспоминания, полные сопереживания, заполнили мой первый отпускной день. Я молча разделила её опыт голода, похожий и не похожий на мой.
И тут мне подумалось, а почему бы не написать о нём, приурочив это теперь уже к 10-ой его годовщине?
Конечно, до блокадных воспоминаний всем нам далеко, но разве не впечатала история свою ступню и в наше зыбкое студенистое бытие? Разве не пробудила в нас генетическую память? Не посеяла страх? Не задёрнула, вдруг, шторы на окнах?