Когда-то все поэты были детьми.
Всегда все дети бывают поэтами.
ПРОШЛОГОДНИЕ ЛИСТЬЯ
В прихожей, едва перешагнув порог, натыкаешься взглядом на сухие осенние листья, рассыпанные в плановом порядке по тумбочке, у телефонного аппарата. Они гармонируют с салфеткой из соломки, на котором покоится телефонный аппарат. И отошедшие листья, и сам этот давний аппарат навевают грусть, но не грусть утраты, а грусть тягуче щемящую.
На календаре – зима… Земля устлана снегом, который много раз таял, замерзал в лёд, таял вновь, а вот сегодня обновился, так чисто и тихо. А жёлтые листья до сих пор ни у кого не хватает намерения выбросить. Такая мысль на мгновение всплывает и растворяется в неопределённости. И вот, вдруг – резкий вопрос: “Зачем они всё ещё здесь? Почему не ушли вослед за ушедшей осенью?” “Наверное, эта осень не оправдалась…“, - тихий печальный ответ прошелестел где-то сзади.
А что в ней было, в той осени, в которой что-то не состоялось? Что-то такое, что хоть как-то должно было отпустить какую-то тугу.
А чего от неё, от этой осени ждали, того, что не прошло и не пришло, не опало в листопад? Вспомнить, понять трудно, что-то вроде рядом шевелиться, но так лениво. И во мне всё так устало остыло, сравнялось, что и напрячь мысль, и память ничто не желает.
Тишь, да … не… благодать.
И ощущаешь себя, себя не ощущая. Нечто замершее в утомлённости и.… Нет, безнадёжности ещё нет. Но нет и надёжности (слово-то как неожиданно выплыло).
Просто возникшая и закрепившаяся защитная привычка жить одним днём научили не собирать уже дни в недели, вёсны и осени; жить без давнего азарта ожидания и веры в "будет".… Только иногда на миг замирает дыхание, и прислушиваешься в уже не слухом, привычным некогда, а включаешь чутьё не затаившегося охотника, увы, а небольшого зверя-нехищника. Так, приподнявши уши, и встав на задние лапы, крупный заяц, замерев, просматривает-прослушивает тишину послеобеденного или предзакатного дня поздним летом или в начале осени. Тихо эдак, лениво и вроде как без опаски, но затихает: “А вдруг…” ну, а что как это “вдруг” вдруг, да и явится? Можно, конечно, на время затеряться в этой густоте, но на время.
Так и человек, за серединой жизни оказавшись, затеряется в густоте людского равнодушия к нему, которое вовсе не удручает, напротив же: ”Ну и хорошо, ну и наконец-то…”. А, затерявшись, то есть, избегая высовываться, бороться, трепыхаться, ощутив вдруг в себе смирение, кротость, станет, наконец, проникать в то, что же есть благодать. Он уже своей мудростью начинает прозревать, чтобы видеть, осязать всем существом своим мир, текущий вместе с ним. Но, осознавая себя и своё пребывание в беспредельности, не стремиться быть на виду.
Хорошо. Жить данным моментом, а не вчерашним. Без надежды, но и без страха перед завтрашним. Начинаешь слышать и понимать деревья, травы; различать их говор; знать уже, что если, проходя по аллее, услышишь, будто тебя через сердце проткнуло тонкой спицей, - значит, у этого дерева надломлена ветка. И чем, мощнее, толще ветка, тем толще спица и резче удар. Входишь в помещение, где много комнатных цветов, начинаешь спешно дела сои, и вдруг остановишься: от тихого плача. И уже знаешь: все цветы политы, а этот – нет. И собаки к тебе идут, оставляя хозяев своих, чтобы лизнуть тебя или уткнуться в тебя мордой. И кошки, хотя знают, что ты их, кошек, недолюбливаешь слегка, но приближаются, и, если зазеваешься, то об ногу слегка проведут-таки ленивым боком или хвостом зацепят. И дети малые, в колясках сидя, высунутся, а “пешеходные” задерут круглые мордашки, глаза радостно раскроют широко и так радостно и родственно улыбнуться, вроде ты только их и ждал. А те, что лепечут хоть немного, непременно тебя проинформируют в прелестной уверенности, что ты поймешь их, пока лишь им самим доступные, “речи”.
Вот так начинаешь ощущать, что тебе пусть ещё не “за”, но уж наверняка “около”.
А не выброшенные листья – часть прошлого, одна из граней опыта. Выходит, за опытом мы сюда, в этот мир, и приходим.
ЧТО-ТО И НИЧЕГО
Насажала много кактусов, маленьких-маленьких.
И растут они медленно-медленно…
Поливаю и разговариваю с ними. О разном. А сегодня всплыла такая тема.
Ничего, пройдут годы, и вы вырастете большими. Меня не станет, а вы – останетесь. Или ваши детки останутся. А моих не останется…
Не востребована временем.
Сама природа не допустила, чтобы продолжение меня следовало…
О, Господи, только ты меня не забыл! Или наоборот, отбросил меня как непотребное, швырнул меня на эту несчастную планету, на которой всем так неуютно…
А может, для того создан этот неуют, чтобы все стремились с нее, то есть стремились выше, к Свету?
ХОРОШО, КОГДА “КСТАТИ”
Вот ведь, как хорошо всё в своё время, точнее сказать даже: ко времени.
В новогоднюю ночь, а уж особенно - в канун её. Когда мамы на кухнях готовятся к праздничному застолью, дети, до которых временно нет никому дела, радостно катаясь с горок и по наскольженным дорогам, азартно взрывают петарды. Громыхает то тут, то там! Вздрагиваешь от этих хлопков воздуха и взрывов тишины и замираешь радостно: “Скоро!”. И – сразу на часы. Осталось … часов, минут! И вот 24.00 или, если угодно, 00.00 все выскакивают на балконы и лоджии, открывают окна и, обжигаясь свежим морозцем, высовываются, чтобы ближе рассмотреть новогодний салют. И, оборачиваясь в восторженном ожидании на очередной грохочущий звук, впиваясь взором в новую россыпь огней, скашиваешь взгляд, боясь потерять красоту в противоположной стороне. Крутя шеей, охватывая взглядом доступную часть искрящихся земли и неба, пытаешься “вслепую” поджечь свою петарду и, высунувшись, внутренне радостно взвизгиваешь, после того, как громыхнет, вспыхнет твой праздничный залп.
Под утро засыпаешь под страшный грохот выстрелов и взрывов. Просыпаешься первого под эту же канонаду. И опять в течение дня что-то где-то взрывается. И опять улыбаешься, уже снисходительно радостно, и задумываешься: ”Новый год, что-то он принесёт?…”. И мечтательно недоверчиво покачаешь головой (возраст уже оттесняет оптимизм).
Но второго эти же взрывы, уже редкие, вызывают досадное раздражение: “Чего вдруг?” или “Ну, к чему это?”.
Да, всему своё время…
ДВЕ ТАЙНЫ
Рассматриваю иллюстрацию “Дворец в Фесте. 2000-1500 до н.э. ” или какое-нибудь изображение других развалин древнего сооружения. И!… Глаза расширяются, душа рада выскочить из вместилища своего навстречу этим остаткам творения рук и мечты человека. Для ума это – непостижимая тайна: что, для чего кем построено, почему не сохранилось? И, главное, как долго это строение служило людям, и какую службу: добрую или злую? Было ли там счастье, и сколько длинно было оно. А то, что там было не только счастье, но и горе, бедствие великое, это уже наверняка! Ведь когда здание рушилось, больно было не только самому зданию…
И такая грусть охватывает тебя от мысли, что и это ты не успел увидеть. Воображение тут же на остатках фундамента выстраивает стены с оконными и дверными проемами. И, коль уж древность, то, конечно же, глаза начинают ощупывать развалины в поисках оснований для колонн и постаментов! И вот уже стены выставлены, дело за кровлей. Стоп! Здесь фантазия начинает пробуксовывать. Крыша должна быть похожа на…?! Не видели нынешние уцелевшей крыши, возложенной 2000 лет до нашей эры! Потому с высоты воображаемых стен по воображаемым же колоннам взгляд соскальзывает вниз, после чего по кирпичикам, по камушкам скользит уже только по горизонтали. Тихо и грустно, тревожно, тоскливо.
А рядом с тем мёртвым, что как-то сбереглось, - живое! Сама природа, куда более древняя, чем те выпиленные и слепленные куски. Созерцание гор, равнин… заставляет душу взлететь, но до чего же легко и радостно. Вместо взволнованной печали – взволнованное ликование! Волнение перед тайной, тайной тоже древней, но совсем иной.
Отчего такая разительная перемена в восприятии двух тайн? Древность там, древность тут. Да потому, должно быть, что в том случае – ностальгия. Это ум и глаза видят впервые, а потому начинают шевелиться – фантазировать и рассматривать. А душа – вспоминает. Ибо она тогда, 2000 лет до н.э., была, а посему не видит, а помнит и знает. Потому и грустно, что для неё это – воспоминание об ушедшей любви.
ВАНЕССА МЕЙ ИСПОЛНЯЕТ МУЗЫКУ
АНТОНИО ВИВАЛЬДИ
Щелчок. Тишина. Закончилась кассета, точнее, её первая сторона. Инстинктивный толчок, выбрасывающий тело из кресла. Рука тянется к магнитофону с намерением перевернуть кассету. “Нет!”, - это на место инстинкта пришли и дух, и разум, - “Не надо!”.
Защитная потребность в тишине. После стольких минут восторженного напряжения, этого полёта то вверх, то вниз 4 то вширь, то, наоборот, в единую точку. И всё это, нет, не под руководством, а вот именно вместе! Вместе с музыкой. Эдакое раскачивание изумлённо-восхищённого духа на волнах музыки.
Как велик этот мир. Велик в своей полярности: абсолютная тишина и клокотание великого множества звуков огромных оркестров.
Вивальди. Как давно и как – навеки! Думал ли он? О, должно быть, думал. Все гении тщеславны. Потому, может, и гении. Не для себя – для них! Для грядущих через века! Думал, конечно же, что будет его музыка звучать, и исполнители (о, с этим-то он не соглашался, нет!), каждый на свой лад, под себя, под эпоху, под слушателя, под моду и под много чего ещё будут его ноты черкать, дописывая, отбрасывая, меняя. Но Вивальди останется. Всё это в мечтах и грезах, предвидя, мог ли он знать, что юная хрупкая китайская девочка впорхнёт в его музыку со своей уже гениальностью и неповторимостью. И свою юность выплеснет на его вековую музыку и даст ей новое дыхание, а значит, и новую жизнь!
ВЕРТИКАЛЬНАЯ МУЗЫКА
Л. Бернштайн. “Вестсайская история”. Слушаю, закрыла глаза.… Да, действительно! Не показалось. Никогда не слышала такой “вертикальной” музыки. Обычно музыка растекается, движется по кругу, по спирали.… А тут - только вверх. Никаких брожений, метаний, раскачиваний. Одно только устремление: строго вверх!
Закрыв глаза, наблюдаю потоки, идущие от земли. Много тонких светящихся как бы испарений, фосфорических с голубизной, лунного света. Каплями, точнее – капельными потоками, устремлённо улетучивающимися. И потоков-испарений этих много-много, и все окрашены в один равномерный цвет. Только плотность и скорость их движения меняются от силы движения смычков по струнам.
Похоже, так и должна распространяться чистота.
ГИМН НЕВЕЖЕСТВУ
В поле зрения попал кувшин, и рисунок на нём словно выплыл вперёд, затрепетав. Какие же красоты могут творить люди. Так и хочется схватить кисти, и!.. Или остановить вид заходящего солнца? Особенно часто возникает страстное желание зарисовать уголок сквера, аллеи поляны.… Но никогда ничего не рисовала, да и не сумею. Иногда от этого так грустно. Но сразу выплывает трезвая мысль: это сколько же времени я угробила бы впустую, ничего особенного не создав.
К тому же профессиональные художники или учителя художественных школ слушали мои лекции по истории живописи или просто мои разговоры о картине и т.п. Всегда они восхищались именно тем, что это взгляд ни мастера кисти, а зрителя, то есть того, кому они эту красоту несут. Сколь многое они видели в моём видении и моих описаниях, профессиональные навыки в них, оказывается, многое притупляют в их восприятии чужих творений.
То же и с музыкой. Профессионал или тот, кто в отличие от меня музыке обучался, слушая её, невольно выделяет и анализирует игру отдельных инструментом и улавливает неизбежные, естественно, ошибки отдельных исполнителей. Как это мешает цельности их восприятия! Я, безусловно, бесконечно страдаю оттого, что меня музыке не обучали, оттого, что слышу и не могу записать. И стихи мои мне тоже поются. Но опять же, на концерте я – слушатель, созерцатель, но не критик.
Ах, смеётся надо мной Моё во мне: лучше бы ты и грамоте не разумела!
В ЧЁМ ВОПРОС?
Только и слышен вопрос: "Как - дела?”. Кстати сказать, в большинстве своём - пустейший вопрос, вовсе не предполагающий ответа. Изображение подобия внимания. Я - тебе: ”Как дела?”. Ты - мне: ”Нормально”, Почти улыбнулись, почти кивнули – почти пообщались. Эдакий вежливый обмен собственным равнодушием.
Но ведь бывает, к счастию, этот вопрос заданным и не формально, а действительно заинтересованно. Хочется поговорить об этом случае.
В корне не верная постановка вопроса, ибо подразумевает два вида ответа: хорошо или плохо. А это уже – от лукавого,… ибо от него пошёл анализ между добром и злом, породивший извечное сомнение – томление духа.
Господь, создав Адама и Еву, дал им в пользование Эдем. В пользование, как он полагал, но не в разрушение, как оказалось. Это с тех пор и повелось: хотелось, как лучше, а получилось – как всегда.… Так вот же: дал он им Эдем со всеми плодами его, запретив вкушать с одного лишь насаждения – с Древа Познания. Так и подмывает спросить, да не сочтётся мне это за сомнение в праведности дел Его: а зачем он древо-то им, неразумным, подсадил тогда? Это с тех пор, пожалуй, повелось обыкновение делать двери и вешать на них табличку с надписью “Вход воспрещён”. И вот тут Змий-искуситель, противник, что означает само имя его, и воспользовался главной слабостью женской – её любопытством. И вкусила она, наивная, плода запретного и Адаму, ленивому и не очень умному, но уже достаточно мудрому, чтобы жене не возражать, яблоко то навязала. И поселилось в них сомнение.
А вот теперь отметём иронию и сарказм, как раз сомнением, заметим, и порождённые. Итак, зародилось в душах человеческих сомнение – главная вибрация разрушения. Следовательно, меня интересует вовсе не то, “как я живу”, а то, живу ли я? То бишь, живу или прозябаю, словно пришла в этот мир “киселя хлебать”.
Так вот, отвечаю: живу! Живу, то есть радуюсь, общаюсь, люблю, изучаю, постигаю, преодолеваю, творю… Живу.
ЛАВРЫ ЭПИМЕНИДА
НЕ ДАЮТ МНЕ ПОКОЯ
Полулегендарный (присвоили же категорию, благодарные потомки! Как бы, начали слагать легенду, до середины дошли, но не дописали…) критский мудрец VI века сформулировал вполне легендарный, справедливо заметим, “парадокс лгущего критянина”: “Критянин утверждает: все критяне – лжецы”.
В канун очередных президентских выборов и я доглубокомыслила: “не суди” – чудная (ударение, поспешу уточнить, - на первом слоге) заповедь. Не осмеливаюсь заповедь эту нарушать, не могу при голосовании кого-то предпочесть остальным. Таки так…
Как законопослушный гражданин не могу и не явиться на выборы.
Итак! В урну для голосования опущу бланк, в котором никого не стану вычёркивать. Но такой бюллетень признаётся недействительным.
Таким образом: голосуя, я не голосую!!!
ОТ ПЕРЕСТАНОВКИ БУКВ…
Всего-то две буквы, первую и третью, переставить и “верность “, рассыпавшись, то есть, разрушившись, обернётся, при попытке восстановления, в “ревность”.
Потому и говорится: “ломать – не строить”.
В районе семьдеся пятого года в Южно-Сахалинске я участвовала в забавной игре, вдруг стихийно родившейся при подготовке молодежной программы на местном телевидении, где мне выпала редчайшая удача: мало того, что круг общения уникальный, так я еще, школьница, была удостоена по тем временам, когда журналисты теряли работу, допустив неверное выговаривание слова, выходить еженедельно в прямой эфир в качестве помощника ведущего. Так вот, восторгаясь стихами Михаила Финнова, заметившего, что «слово живу те же буквы сложили, что вижу», мы все начали искать такие же результаты выорачивания слов. Вошедший пожилой человек, глядя на меня, сказал, по-стариковской доброте: «Это сказка, а не ребенок», на что ему тут же парировал какой-то балагур: « И Лидия – не сказка, а идилия!» (так он выкрутился с недостающей «и» в имени).
Не знаю: у детского писателя-хулигана (не хорошо человека называть талантливым словоблудом), который играет словами, словно теннисные шарики отбивает ракеткой, Осетр – фамилия или псевдоним. Если псевдоним, то–таки, Остёр!!! Фокус в том, на какой слог ударение ставить.
Мельком взглянув на книжную полку, выхватываю форзац маленькой книжечки рассказов Виктории Токаревой. Мягкий переплет. По белому фону идет имя, по сине-зеленому – фамилия. Все буквы – одного размера. Буква «Т» попадает на границу двух цветов и теряется… И в меня с восторгом врывается прозрение! ОКАРЕВА!!! Вот и разгадка феномена писательницы! Описано самое обыденное, но так, что читаешь это с огромным увлечением. Откладываешь книгу, исполнившись тишиной и покоем, хотя понимаешь, что ты, собственно, не наткнулся ни на одну новую мысль… Но как здорово!…
Теперь открылось, отчего это происходит: она не «смотрит», она – «зрит», а не видит. Не глазом, а оком. Потому ей удается так ярко увидеть то, мимо чего все буднично проходят – ОКАРЕВА!..
ЗАВТРА
Самое чудесное изобретение человечества – завтра, все откладыватся, переносится, обещается, планируется «на завтра». И всякий раз, проснувшись, оказываемся в «сегодня». Это как «горизонт», еще Михаил Светлов растерянно изумлялся: «Я бегу, желанием томим, горизонт уходит, я – за ним…»
Дано еще, работая в КБ и оказавшись в комнате с тремя мужчинами, жутко натерпелась – все мужчины отдела ходили к нам в комнату, как в курилку, благо комната была преогромная, в ней же закладывался первый дисплейный комплекс, из-за чего наша рабочая комната называлась дисплейным залом. И всегда, перед тем, как закурить, очень искренне мен обещали, что с завтрашнего дня бросают у нас курить. На всесоюзно-мужской праздник 23 февраля и в подарочной для них стенной газете наклеила накануне нарифмованное:
Как тяжело,
когда мужчины,
Свое здоровье не ценя,
Заполнив зал
табачным дымом,
Им отравляют и меня.
Свою вину осознавая,
И очень этим
тяготясь,
Привычку вредную
оставить
Решают завтра же,
смеясь.
И, твердо зная то,
что завтра
Не наступает никогда,
Курить при мне
они бросают.
Но – только
с завтрашнего дня…
Смиряясь
с горькою судьбою,
Курящих в этом не виня,
Смиренно жду
тот праздник «завтра»…
Какие там мои года.
Ничего, как потом оказалось более востребованного я ни до, ни после не напишу. Переписывали все, кто читал, кто для своего рабочего места, кто – для дома! Ибо всем все обещают - с завтрашенго дня.
Слово «завтрак» оттого и произошло, что не умеем мы жить днем сегодняшним. Последняя мысль для у каждой хозяйки – о том, чем завтра утром она покормит семью. На бога надейся, а сам – не плошай. Так и бежим всю жизнь впереди паровоза, неразбирая пути, а он, пыхтя от смеха над нами, идет и идет уже заведомо проложенным путем. Проложенным нами же, но в прежние времена.
И вот вдруг, на полном бегу, поймешь однажды, что
Когда нибудь придет твой день,
Когда поймешь:
Не будет завтра.
Утрачивает тело тень,
Ум загоняет душу в дрожь,
Неисправимый провокатор…
МЫ – ИЗ ДЕТСТВА, А ОНО…
Какое великое счастье вырасти в здоровом и радостном окружении, когда при усилии восстановить свое самое первое воспоминание внутреннему зрению открывается даже не картина, а ощущение сердечного, радостного, рвущегося в то далекое, движение к светлому, отвечающему таким же порывом любви и нежности к тебе. И видишь себя краснощекой пышкой-крепышкой, в окружении безмерно лелеющих тебя и обливающих своей любовью обращенных к тебе лиц.
Все мы, поистине, родом - из детства, и то, чего мы недополучили, недобрали с первых дней своих, бьудет в нас прорастать болезненно гниющей опухолью до конца наших дней. Осбенно это проявляется, когда наблюдаешь делающую карьеру женщину. Чес выше она, о нет, не поднимается, а взбирается на корачках, цепляясь всеми хватательно способными фибрами своими, в кровь раздирая крючковать дерущие пальцы. Так и видишь, как после этих цепляний под ногти набивается грязный песок с мелкими камешками. Больно ей, мерзко, но в раж она уже вошла, глубоко втянула в себя эту агрессивную мысль о власти и затаив дыхание, выторащив глазки, сцепив зубы, живет одним заклинанием: «Ну, еще, еще шаг». И чем выше она взбирается, валя, давя, идя по трупам, тем явственнее в ней просматривается та маленькая рыженькая поганка, еврейская девочка из полуподвала… И трудно веришь, что еще пять лет назад это была спокойная, довольная жизнью обыкновенная милая женщина, в меру неглупая, добросовестная и открытая для встречи с чужим теплым словом и для посыла того же все мдругим.
А теперь она, случайно познавшая изначально незначительную власть, заслышавшая из далека еще не призывный зов, а неясный звук медных труб, поддалась их гипнозу и извивается, как змея при звуках флейты. Да, да, змея-то музыку не различает. А она что же, различает звуки? О нет, она однажды представила их, зовущие вверх, а уже почти притупившаяся обида из ущербного детства этот мираж закрепило в воображении, ибо воображение это изначально изранено, оцарапано той небротой и нелюбовью, что встрепило ее у начала жизни. И чем громче теперь титул ее, тем меньше в ней спокойстви, тем больше страха и неуверенности в суетной взвешенности пространства мира, ставшего для нее зыбким, липким и непрозрачным. Сама себя она, биолог по образованию, видит как хаотично движущуюся точечку в клетке, рассматриваемой под микроскопом.
Каким прочным якорем на всю жизнь, на бездну бурь и штормов, дл меня оказалось бабушкино напутствие: ««Пам′ятай, якого ти роду!!!», якого ти роду!!!» С улябкой вспоминаю всю жизнь, когда и как нам это говорилось Мне 6 лет, за меня узепилась сестренка полутора тет. Мы выходим за калитку к чумазм, какими станем тут же и мы, местным деревенским детям, пришедшим кататься на велиолепныю качелю, выставленную в саду к нашему приезду фанатично обожающим нас дедушкой. Качеля, как в фильмах, для барсках детей, и все с замирающим благоговением, без обычной для детей суматохи, а с чинной благородностью ожидают своей очереди, раскачивая тех, кому уже этот восторг выпал. Мы уедем, и качелю разберут до нового нашего приезда. И всем будет, чего ждать. Так, у тех детей всегда был праздник, поскольку самый большой праздник – это ожидание праздника.
И вот мы, выслушав бабушкино напуттвие, касающееся, конечно меня, строптивой, а не крошечной сестры, о том, как хорошо, что все люди разные, о том, сколько у каждого своих хороших качеств, добросовество перечисленных мудрой бабушкой: о каждом – как о неповторимом чуде, и вытекающим отсюда долгом моим быть ко всем внимательной и, главное, приветливой ( как бабушка сострадала моему постоянному желанию побыть в одиночестве!), мы выходим к детям.
И всегда напоследок «Пам′ятайте, якого ви роду…» О, нет, не возгордитесь, вашей заслуги в том нет, но помните, что за вашей спиной уже есть крепкая чистая стена, а посему на вас великая обязанность не уронить, не запятнать… «Улыбайся, не порть людям настроение своим кислым видом. Тем более, что они тебя не очень-то и звали. Если идешь к людям – будь им приятной, ты не одна живешь в мире».
А потому, окрепнув в такой среде, в такой к тебе любви с первых шагов, при всех ветрах и кольчих дождях в лицо, живешь с покоем в душе. В воспитательных книжках говорят «с чувством собственного достоинства». А может, выдумали-то это словоблудие те, кто «не «пам′ятає”, бо пам′ятать нічого?
О, вы, рискнувшие навязать кому-то жизнь! Влейте же в вами рожденного столько любви, чтобы переплавилась она в покой и бессуетность души его. Тогда все он будеть видеть не в черном, и не в розолвом, а в чистом свете, свете, пронизанном лучами Великого Солнца. И будет он идти с одной лищь тревогой, что может омрачить покой тех, кто оказался рядом. И не надо ему будет самоутверждаться и кривиться от мерзости к себе, валящему, давящему, идущему по трупам, будучи сам раздавленным трупом.
ЛЕНА
Вошла тетка в куче несуразных одежек, с волосами, мертво висяших на спине хвостом и серым лицом, станным в котором было то, что несмотря на вес удручающий облик своей хозяйки оно выдавало возраст до тридцати.
Ссутулившись и сжавшись, словно ее подгоняют плетью, прошарпала старушечьей походкой на кухню, а не в комнату, куда ее пригласили, плюнулась, не глядя, на первое, на что наткнулаь. До сих пор она ни на кого не взглянула, ни на ту, что открыла ей двери, ни на того кто приготовился ей уделить внимание. «Двери можно закрыть?» - не поднимая головы скороговоркой невнятно пробормотала, не выходя из своих тяжелых мыслей. Ей надо было погодать, но еще по газете она выбрала гадающего мужчину, женщин она подсознательно уже всех скопом она объединила в группу своих врагов. Речь отрывистая, сбивчивая, с трудо шевеля челюстями, что-то спрашивает, тут же отвечает, опять спрашивает, уточняет…
Удалось понять, что после восьми лет супружества, очень благополучного и обеспеченного, наконец родила… Тут же узнала, что у мужа роман в Крыму, много лет… Он и не собирается уходить… Но после очередного скандала, выпивший, он выкидывается в окно, падает с шестого этажа, ломает что-то не опасно… Теперь он в больнице, его родные ее к нему не подпускают…
К тому же ее родители, давно живущие отдельно, оба ее то пытаются изгнать из своих домов, потом тут же удерживают, скандаля с ней и друг с другом… Она решает поступать в юридический, за второй специальностью, деньги есть, все – против. Долгожданный ребенок пяти месцев для всех оказался обузой…
И – щиз-идея! Отомстить крымской разлучнице, чьи письма она нашла и переслала ее мужу. Без них все было бы покрыто тайной и продолжалось так же тайно с двумя однодневными встречами в год во время его туда деловых поездок. Но тайна проявилась. Обманутая жена ушла от мужа, обманутый муж изнал любимую жену. Оскорбенные, точнее, ошеломленные, обманутые супруги начали перезваниваться издалека, завязалась переписка. И вот же, шиз-идея: Лена решила добиться его к себе интереса и брака с ним. Пусть знают! Хотя уже через нескольких дней после известия муж понял счастье свое и, по-всему, по сей день иступленно молится за столь удачный поворот в его супружеской жизни. Но и какая-то Лена из Днепропетровска с ее письмами и звонками (понятно, сколь бессвязно-бредовыми они были из-за ее шокового состояния) его не сильно привлекала.
Но основным ее вопросом при гадании , пожалуй, только это она могла связно сформулировать, и был вопрос о путях и результатах аферы-брака с тем мужем как месть тем изменникам.
После двух-трех часов работы с ней, исключительно работы психоаналитика: ее слушали, она освобождалась, наконец-то с ней удалось распрощаться. Гадал мой муж. Я вышла закрыть за нею двери (в коридоре – еще одна, общая, дверь). Она, уже почти проснувшимся взглядом выхватила из пространства меня, как новый объект, глянула мне в лицо и остановилась, как бы обнеаружив меня случайно.
Ей так не хотелось оставлять дом, где она начала возвращаться к себе из собственной потерянности, что она, совершенно подсознательно, даже обрадовалась еще одному живому человеку. И остановилась, явно ожидая чего-то. Это что-то я ей, похоже, и сказала. Почти пять минут она как будто впитывала в себя, явно не осознавая самих слов, сам поток, покой, готовность понять ее, то, что ее просто воспринимают.
Через несколько дней она, внешне преображенная, войдя к нам, уже уверенно направляясь в комнату, к удобному креслу, взяла меня за руку: «Только Вы тоже останьтесь (я, помятуя прошлую просьбу закрыть двери в кухню, хотела уйти).
Боже, в какое состояние может забить ситуация человека сильного, умного, самодостаточного.
Прежде ее давил даже простор, было одножелание – забиться в щель, завернуться в теплое и забыться.
Так, с каждым новым ее появлением, мы наблюдали ее выздоровление.
И через полтора года после ее первого к нам прихода меня на улице остановила красивая молодая женщена. В элегантном костюме, с модной стрижкой, уверенная в себе, веселая, студентака юридического. Я просто не смогла ее узнать. Это была Лена. И на следующий день она пришла уже просто на мой великолепный кофе, со своими сладостями, как приходят к нам многие из наших бывших клиентов, просто приятельствовать.
МЫ ИЗМЕНЯЕМСЯ
“Я вас искал всю жизнь”, - искренне восклицал он, радостно заглядывая в её глаза, и был счастлив.
Но пройдёт время, и уже при встрече с другой женщиной он явно осознает, что именно её он искал всю жизнь. И вновь будет счастлив.
И это не будет ложью, это не будет лицемерием. Человек эмоциональный, ярко и живо воспринимающий жизнь; человек, всякий миг проживающий, а не присутствующий в нём, меняется, меняется, меняется. И разделить своё “сегодня”, своё “сейчас” он должен с такой же ярко живущей душой, отсюда это счастье находки: именно вас я искал всю жизнь. Искал всю жизнь… для этого мига жизни!
Побольше бы таких мгновений и таких находок!
ТРИ ТЕНОРА
10.07.1998 г. (22.45 час по киевскому времени). По телевидению начали передавать из Франции концерт, посвящённый закрытию чемпионата мира по футболу. Концерт трёх величайших теноров мира: Пласидо Ддоминго, Хосе Каррерас и Лучано Паваротти.
Руководимый, вернее, ведомый деликатнейшим дирижёром.
Начинается концерт: Берлиоз, “Парижский карнавал”.
1300000 человек зрителей, как указывали комментаторы, но здесь их гораздо больше: непосредственные зрители в самом Париже плюс телезрители всего мира. Концерт под открытым небом. Сначала поют по очереди, затем выходят на сцену все трое и поют отрывки из песен и опер вместе и по очереди. Концерт действительно завершает, продолжая чемпионат по футболу. Концерт-состязание, зрители наблюдают своеобразную передачу пассов, азарт, спортивный накал, но какое не противостояние! Особенно исполняя паппури, они “идут” стеной, одной командой, но идут не к воротам противника, идут не “против”, а “за”, идут к зрителю!
Начинал концерт Хосе Каррерас. Молодое лицо, молодецкой походкой вышел красавчик и явил нам чистоту водопада.
За ним, степенно, Пласидо Доминго. И, как звуки их имён, так и звуки их голосов:
Хосе Каррерас: звонко, кокетливо игриво, переливаясь, дробясь… И молодецкий задор.
Пласидо Доминго: плавно, мягко-мощно, распевно-неспеша, бархатно-окутывающе… И степенная красота мудрости.
Лучано Паваротти (комментатор - Зураб Саткелава – произносит: Лючано): контрастно, широко, могуче, но не громоздко. Ярко, как и “окрас” лица, чёрные густые прежде волосы, густые усы и борода – целостно, как целостно всё в этом густом голосе. Первое сравнение, как говорили на Руси: “глотка лужёная”, отметается сразу глубиной и блеском серебра – серебреное горло. И осознание собственного величия.
Даже не глядя на экран, слушая паппури, это пение из коротких музыкальных фраз по очереди, всякий раз слыша одно (тенор), слышишь разное, безошибочно определяя автора этой музыкальной фразы. Слушая с закрытыми глазами, видишь зависшие во взвешенном состоянии три сияющих сферы: души великих певцов мировой красоты и гармонии. Сферы, переливаясь, медленно колышутся, такие разные в своей индивидуальности и такие одинаковые в своём величии. И слушая великих исполнителей, постоянно ощущаешь тех, кто пред ними: живые, живущие, оживающие от этого пения и питающие жизнью звуки. Не будь этого огромного количества зрителей, не было бы того вдохновения у великих исполнителей. Чем больше и дольше их слушают, тем лучше они поют, тем сочнее, могучее издаваемые ими звуки.
Какая сплочённость в зрителях! Она передалась “Великой тройке”. Начинали они, каждый, утверждая себя, выходили ”по одному”, каждый - за себя. Но под конец концерта, для исполнения очередного паппури, вышли, почти взявшись за руки, оборачиваясь, друг к другу, как бы приглашая друг друга пройти перед собой, глядя друг на друга с такой восторженной любовью! То есть, если сначала выходили откровенно на состязание, то под конец – покорённые зрители воющих соперников, почитатели таланта своих коллег!!!
Но особые восторг и ликование вызвал у меня дирижёр. Каждый его выход, то есть каждое обращение к оркестру, каждое начало нового музыкального творения и каждое обращение к исполнителю в начале и в конце: сколько искренней любви к каждому музыканту, к каждому певцу. Любви мягкой, доброй, как к детям своим, к детям господним. Милосердие, та любовь, что к ближнему своему – любовь-идеал. Я такой любви не видела ни в ком. Несколько раз ловила себя на мысли, что когда он смотрит в оркестр, то, окажись там люди, не знакомые с игрой на музыкальных инструментах, при такой беседе жестами с ними, заиграли бы и они.
Одним из комментаторов (просто напрашивается спортивный термин) был Зураб Саткелава. Только уважение и восхищение своими коллегами – певцами. Ни капли зависти! Вот что значит: талант, вот что значит: мастер! Только осознавая своё собственное величие, можно так почитать величие другого!
Последней фразой комментатора было: “Концерт – достойный финал последнего чемпионата мира по футболу этого года, века, тысячелетия”.
ИСПОЛНИТЕЛИ И ЗРИТЕЛИ
Говоря о каком-то произведении искусства, будь то живопись, скульптура или музыка, говорят о таланте, творческой удаче или неудаче исполнителя. И никогда, или почти никогда, о таланте слушателя и зрителя.
Идет большой концерт, средней величины зал, заполненный тихой благодатью и благодарностью доброго зрителя…
Неотрывно смотрю на сцену и вдруг улавливаю мощный поток слета, устремленный на сцену из темного зрительного зала. Я говорю о потоке энергетическом, что виден не всем и не всегда. Устремляюсь взглядом по этому лучу - меня заинтересовал источник этой необычайной мощи благодарной любви! В темноте зала могу видеть только небольшую голову немолодого, мелкой комплекции мужчины, с огромной копной волос, с шикарной растительностью на лице, также всклоченной, как и голова. От него идет свет удивительной чистоты. Сразу понятно, что он сам музыкант профессиональный. Въезжаю в него и теперь уже слушаю исполнение артистов не своим, а его слухом. И какое восторженное открытие делаю: я-то, лишенная музыкального образования, слышу лишь малую толику того диапазона, что он. На долю секунды меня зацепила грусть о том, как много я теряю из того, что мне дается. Но эту темную мысль тут же выталкивает оптимистичная надежда, что мне выпало счастье познать, прикоснуться к тому, что я так люблю, уже по-новому.
А посему, впредь я смогу видеть и слышать куда более наполненный мир.
Это состояние я уже проходила однажды, когда мне, наконец, смогли подобрать очки, что при смешанном астигматизме в те времена сделать грамотно не удавалось до конца. И вот в пятнадцать лет через эти жуткие толстые стекла для меня открылись краски такой яркости, что приходилось жмуриться и периодически снимать очки вообще. Поскольку очки были откровенно не точны, пришлось их забросить и продолжать жить в привычных условиях. Но уже память об истинной яркости и сочности мира осталась. И в определенных ситуациях, как, например, при посещении художественных музеев и выставок, вызывая из подсознания то известное уже состояние зрения, я начинала видеть гораздо ярче, чем без предварительной договоренности с собой.
Окончился концерт, все направились к выходу, и в проходе начала стихийно собираться группа людей с радостными приветствиями к Маэстро. Они окружали с искренней благоговейной любовью невысокого щуплого человека. Это и был тот истинный великан духа, который породил выхваченный мною луч. Мысленно поблагодарив его за Урок, я прошла мимо тех, кто, благодаря личному знакомству с ним, мог остаться. Мне было бесконечно жаль, что я не могла присутствовать при продолжении того урока, что, не ведая сам, дал мне этот гениальный слушатель. Поистине, «сотвори себя и сотворишь тысячи»…
Вскоре, попав на симфонический концерт, я еще до начала увидела в зале знакомую голову. Но он, в отличие от меня, знал дирижера, которого мне предстояло увидеть впервые. Он пришел слушать известных ему музыкантов, заранее сочувствуя им. На сей раз, это был холодный профессионал, ему уже мешала та виолончель, которая опять опоздала вступить (мои соседки сзади комментировали громким шепотом все погрешности музыкантов, «подковывая» меня и окружающих). Потому я быстро отрезалась от его умного слуха и полностью положилась на свой, в тайне радуясь, что я – пусть искренний, но любитель…
Первой скрипкой здесь был ныне уже покойный Гарри Логвин - создатель и первая скрипка камерного оркестра «Времена года, где дирижирует его сын, Дмитрий Логвин. Только он выходит на сцену, зрители с удивительной теплотой начинают шептать: «Тихо, тихо, Дима идет!…» К нам, после короткого приветствия, оборачивается спиной и обращается всей сущностью своею к оркестру стройный, высокий молодой по чистому красивый, созидатель! Он каждым взмахом руки и не видимыми для зрительного зала глазами, творит, ваяет. Но, что особенно важно, он делает это вместе с коллективом, в глубокой вере в него и почтении к каждому музыканту. И с началом бурных всегда аплодисментов, вежливо и скромно кланяясь, он всякий раз отходит в сторону, указывая на оркестр и беззвучно благодаря каждого исполнителя, искренне радуясь за них, словно показывая коллегам: «Это – вы!!!»
И вот здесь тот же исполнитель партии первой скрипки, но другой дирижер: бригадир, ремесленник, хозяин мастерской. Крепкий эдакий дядька, при своем повороте к оркестру, перетаптываясь с ноги на ногу, долго осматривал сцену, дескать, все ли стулья на местах? Людей он, похоже, рассматривал как объекты в комплекте со стульями и, зачем-то, с музыкальными инструментами. Убедившись в том, что порядок - во всем, энергично начал махать руками. После первого же исполненного в тот раз произведения (не могу произносить, говоря о музыке, заношенное заляпанное слово - вещь), дирижер степенно развернул к залу свое грузное тело, широко шагнул вперед, к зрителю, и начал усердно кланяться. После чего вновь занял свое рабочее место, готовясь руководить во второй раз. Эгоистично восхищаясь собою, оглушенный весьма прохладными аплодисментами, он, похоже, просто забыл исполнить прекрасный ритуал – он не пожал руку исполнителю партии первой скрипки!… Я, как, должно быть, и остальные, в ожидании проявления почтения, глядела на Гарри Логвина. Дирижер дает команду к началу, Г. Логвин все еще остается в растерянном недоумении…
Когда-то, в один из праздников 8 марта, я, придя в гости, с порога поздравляю и вручаю подарки маме, сестре племяннице. Начинается обычная в таких случаях радостная суета. Четырехлетний племянник разрушил все жуткими рыданиями, едва выговаривая от отчаяния: «Раз это женский день, так что ж теперь – меня вообще не любить?!» И каким же счастьем наполнился он, едва я начала вынимать совершеннейшую мелочь, но для него. О нем помнили и думали!
Вспомнила я страдания маленького ребенка, едва взглянула на седого почти шестидесятилетнего состоявшегося человека, более того – всеобщего кумира. Это была та же непреодолимая боль. Уже оркестр начал исполнять вторую вещь; благо, она была короткой!
Забытый дирижером скрипач был страшно бледен. Совершенно белая рука, судорожно сжав смычок, сама машинально, но безукоризненно верно, разумеется, водила по струнам. Все остальное в хозяине руки, застыв, рыдало. Мы с мужем, не отрывая от него глаз, где-то пожалели о своем свойстве видеть больше, чем другие, не сговариваясь, начали молить о том, чтобы через нас был послан поток любви так тяжело страдающему человеку. В зале началась тяжелая тихая суета, словно все только вежливо ждали окончания начатого исполнения…
Музыка все же повела мастера за собой, его бледность начала отступать, он как-то через силу пошевелил плечами, распрямляя спину… Зал зааплодировал во второй раз, как-то нервно, дежурно. Но на сей раз, не встретив ожидаемой от зала реакции, с титулованного за что-то дирижера спала эйфорическая спесь, он вспомнил об оркестре, протянул руку скрипачу. И вот радость словно вскочила в того, кто ее заслуживал более других!!!
Третье произведение начинал бесконечно счастливый музыкант! Это уже была не первая скрипка в конкретном оркестре. Это была – единственная скрипка! И вот уже весь оркестр начал это ощущать, и все музыканты инстинктивно устремились взорами на него, краевым зрением только выхватывая команды дирижера. И вот уже, оказавшись подхваченным волной, исходящей от первой скрипки, каждый музыкант становился - единственным! Единственная виолончель, единственный альт, единственный контрабас.… Весь зал затих и замер в чудном устремлении к оркестру. Каждый зритель на ближайшие семь-десять минут перевоплотился в единственного слушателя, каждый напрягся как струна и впитывал звуки всеми фибрами души соей! Последний музыкальный аккорд – и долгая, необычно долгая тишина… Шквал аплодисментов!!! Дирижер кинулся к Гарри Логвину, ухватив его за обе руки, оборачиваясь к каждому оркестранту, почти кланяясь им с искренним восхищением и любовью. Он их видел каждого словно впервые, новым взглядом. Зал не затихал. Состояние полного, выплескивающегося, счастья. Потрясение…
ЦЫГАНЕ
Вот оно! Внезапно, откуда-то с северо-востока, словно мрачно сверкающей стрелой ударившее воспоминание из раннего детства. Ударившее, чтобы разбудить память и приоткрыть завесу тайны!
Ковёр на стене. Их было два. Два ковра, по одному в двух полупустых комнатах, в которых жила семья моего отца, тогда ещё – молодого офицера – вдали от родины предков, в Амурской области, среди редких перелесков из карликовых деревьев. Итак, ковры.
Было мне лет пять, наверное. Бабушка ехала к нам (бесплатный билет дедушки-железнодорожника давал такую возможность). Возвращавшийся после демобилизации из Германии солдат вёз эти ковры и продал их ей. Один ковер – с модным тогда на репродукциях, коврах, даже обёртках конфет «Утром в лесу» И.Шишкина, второй же – с яркими, во весь рост изображёнными в экстазе стремительного танца, цыганами. О, какими огромными они запомнились мне. Просыпаясь, я всякий раз вздрагивала от испуга: я была приучена спать лицом к стене, они – с высоко задранными и согнутыми в коленях ногами, как будто спрыгивали с ковра на меня. Кроме того, они, танцуя, пели, кричали, мне казалось – хохотали. Огромные рты их были широко раскрыты, белые крупные зубы дополняли эту, как предполагалось автору картины-ковра, красоту… Я вздрагивала, задыхаясь воздухом, вдохнутым ртом, раскрытым неописуемым ужасом.
Позднее, лет до тридцати, вот также от внезапного стука, звука, шороха я также, задыхаясь, вздрагивала. Всё во мне останавливалось с болью во всей спине, медленно плывущей по ногам вниз; эта боль, вязкая и ужасно тяжёлая, сползала и уходила в землю. Я всегда пыталась вспомнить: когда же и чего я испугалась в первый раз. И не припоминала. И вот сегодня, вспомнив тот ковёр, а возникал он передо мною часто, без всякой, как будто связи, я вспомнила, с чего началось это вздрагивание и следующее за ним оцепенение… как оно меня мучило! Часто, пугаясь, я потом долго не могла отойти от этого тяжкого состояния. И весь день после того была словно разбитая. Как я ненавидела эти внезапности!
Но вспоминался ковёр всегда одинаково: не со стороны, напротив, а вот именно висящим вверху, надо мной. Скачущие, точнее, спрыгивающие на меня, хохочущие цыганки, с разметавшимися юбками и волосами, с развёрнутыми во вскинутых руках шалями. Они словно беззвучно выкрикивали разинутыми белозубыми ртами.
Как я ждала тогда, чтобы этот ковёр куда-то исчез. И он исчез: кто-то выпросил его у нас. О, человеческая неблагодарность: как часто мы не помним не то что имён, но даже лиц своих избавителей. Искренне и страстно посылаю я сейчас поток светлой благодарности этой женщине, но прежде возник у меня такой же толчок страха: а не на горе ли себе взяла она себе этих чудовищ?
Вот так, с ковра, и начался поход цыган по моей судьбе. А может, что-то было ещё раньше? О! Ещё одно яркое воспоминание. Моя бабушка (та, что, так мудро любя меня, была столь не осторожна в выборе подарка, щедрого подарка, в смысле дорогостоящего) была удивительной рассказчицей. Мы прекрасно понимали, что она, с ее необыкновенно тонким вкусом, купила эти ковры, только из соучастия к этому солдатику. Отслужив в Германии, он ехал домой на Дальний Восток. Почти две недели пути. Он там накупил этих вещей, чтобы иметь хоть какие-то деньги на питание в этом долгом пути, надеясь продавать это в дороге.
Смеясь, бабушка не раз рассказала о цыганах, стоящих табором недалеко их дома, в поле. Цыганские дети каждый день прибегали к ней попросить молока. И однажды один из этих детей, мальчик лет семи, запыхавшийся от быстрого бега, весь в слезах, вскочив во двор, закричал истошно: «Тётенька, тётенька! Прячьте Нину (барышню 16-17лет, ставшую потом моей мамой), один наш цыган её полюбил и хочет сегодня украсть. А если наши уворуют, то уже никто не найдёт. Уже табор готов сниматься, ночью уезжаем! Нину хотят украсть, прячьте ее!» – безутешно рыдал цыганский ребёнок. Так мальчик спас маму должно быть в благодарность за молоко, за то, что здесь его встречали по-доброму, а не гнали за одно только то, что он цыганенок.
Спрятать-то её спрятали, то есть из дома весь день не выпускали, а назавтра, не увидав шатров, и забыли вовсе, чтобы потом вспоминать со смехом.
Когда же и в какой связи завязался узел долгов моего рода роду этих непонятных нам людей?
Всегда, сколько помню себя, вызывали они у меня какое-то тревожное любопытство. В детстве, да и позднее, в моём окружении, в том числе и близком, были люди множества национальностей и рас, что воспринималось как что-то естественное. А вот цыгане – всегда что-то неясное и неотвязчивое. Одна только горьковская старуха Изергиль. Пожалуй, ни один литературный персонаж не вызвал у меня такого потрясения и восторга.
Там же ещё жили, где был ковёр. Мне лет десять или девять… Морозный климат, и вот в село, куда возили в школу нас, прибывает множество цыган (их тогда пытались сделать оседлыми). Дают им огромный, первый в селе двухэтажный, ещё недостроенный дом. Детей обязывают ходить в школу. Я училась классе в третьем. И, уж конечно, именно в мой, а не соседний какой-нибудь, класс, попадает девочка лет пятнадцати – длинная и неимоверно худая, какая-то нескладная вся: руки телепались, помнится, как у куклы. Лица её не помню, конечно, одни глаза на худом лице. У меня тогда, кстати, тоже глаза были тёмные, навыкате, лицо вот только было очень не худое, с румянцем во все щёки. Девочка эти привязалась ко мне очень навязчиво и шумно, и я, всегда не терпевшая сентиментальных излияний, несколько стеснялась её страстной нежности ко мне и ужасно тяготилась ею. Она хватала меня за руки, пыталась кружить меня, толстенькую и неуклюжую, прыгать со мной, обучая меня танцам. Я была - барышня, совсем не пригодная для танцевальных па. Это её изумляло, если это деликатное слово совместимо с её природным огненным национальным темпераментом! «Так понимаешь на всех уроках, так быстро решаешь все задачи, отвечаешь на одни пятёрки (для неё это было непостижимым чудом), а такого простого не можешь!» – в отчаянии она пыталась меня толкать, хлопать по рукам и ногам, заставляя дёргать ими. Не добившись от меня лёгкости движений, она начинала петь, самозабвенно, надеясь, что уж тут-то я преуспею. Тщетно! Не помню черт её, имени даже, но её отчаяние от безуспешности своего учительства помню, как и её бурный гнев, который сменялся тут же чем-то другим, как это бывает у людей столь подвижного темперамента.
И это прекратилось так же в одно мгновение, как ночной отъезд цыган из маминой юности, как исчезновение ковра со стены моего детства.
Начались страшные морозы, цыгане начали заболевать, умирать. О, с какими жуткими истошными криками, рыданиями и причитаниями по несколько дней подряд они прощались с каждым своим «родичем», оставившим их и дальше скитаться по земле, сам же отправившись в иные миры, не помню, конечно же, как девочка их называла. Кажется, не прекращались их вопли и стоны неделям... И вдруг сразу их не стало.… Так же сразу забыли и их самих.
Забыла и я. Забыла до новой, вот уж поистине роковой встречи с возникшей у нашего порога цыганкой лет пятидесяти: чистой, непохожей на других женщин этого народа, обычно пёстро, многоярусно и неряшливо наряженных, грязных и ноющих, попрошайничая. Эта поразила отрытым и с каким-то удивительным достоинством, чтобы не сказать: благородством, лицом. Но эта, уходя, унесла всё.… А то, что осталось, наверное, в их понимании, унесла другая цыганка, спустя 4 года, когда сыну было уже 7 лет. Последняя унесла то, без чего можно обойтись – золото. Но в отчаянии, нет, не оттого, что она забрала, а оттого, как… я впервые в жизни, упав на колени, страстно взывала к Богу. Рыдая и молясь (о горе мне!), проклинала её и просила наказать. Не за кражу, нет. За подлость, с которой она воровством забрала там, где видела горе, сотворённое своей сестрой, как сами они себя называют.
Всегда, восхищаясь талантом, гениальностью их песни и их танца, задаюсь вопросом: как в одном может сочетаться таких два полюса: такая красота и такая подлость, такое коварство. А может быть, даже не возможно, а наверняка, мне не дано (пока, пожалуй, не дано) понять, что же это такое?
ГРАФ.НЕТ 20.04.12
_______________________________________________________------------------------------------
ДОЖДЬ
Я предчувствовала будто
Этот мелкий редкий дождь.
Ожидала я под утро
Очищения. И что ж?…
Нет явления в природе, более значительного, более необычайного и более чистого, чем дождь! Сколько с ним связано для всего живущего. То с нетерпением ждут: «Хоть бы один дождичек…», и с этим ожиданием связаны мысли об урожае, о грибах, о прохладе, наконец, в такую пору, когда стоит утомительная, тяжёлая жара. А то с не меньшим же нетерпением ожидают, когда он прекратится, и это уже вызвано желанием тепла, усталостью от мокрой одежды, у кого-то – ломотой в ногах и пояснице, и опять же – с урожаем: «Убирать-то как?»
И всегда дождь – праздник, и не столько сам дождь, хотя и он сам захватывает и несёт, сжимает всего тебя и останавливает всю душу, всё тело твоё на глубоком вдохе, когда не можешь выдохнуть всю холодящую радость и чувствуешь, что вот-вот задохнёшься.
А как прекрасно ощущение омовения души вместе с омовением всего вокруг, самой природы. И зримо видишь, как с души смывается усталость, озлоблённость, боль. А вон и поплыла с бурлящим ручьём по обочине дороги умершая вчера, или прошедшей ночью, надежда, надежда на надежду, на счастье, на покой.… Поплыла – сухим листом, плоская, высушенная в тонкий песочный блин, освобождая место новой надежде, новому ожиданию счастья.
Да и не столько удивителен и потрясающ сам дождь, как его ожидание природой и его окончание, точнее прекращение паданья мелких капель сверху.
Перед самым дождём всё клокочет, дует, шумит, а в самый последний момент – как бы застывает, как застываем мы перед заветной дверью, готовясь отворить её, шагнуть через порог и увидеть…
И вот он начинается: кап, кап.… А дальше… дальше всё зависит от того, когда, в какое время года происходит это диво, это удивительное явление, названное таким коротким словом, произносимым одним дыханием: дождь. Первый весенний дождь – самый светлый, искрящийся бесцветным, необычайно прозрачным светом. В конце мая – это дробь редкими крупными каплями, и одновременно с дождем светит яркое солнце, так и кажется, что само солнце умывается, и капли воды, каждая из которых несёт с собой искорку солнца, которая смылась с него мягкой нежной водой, падает на землю, прокалывает её и в этом месте, проклёвывается зелёным ростком и уж от этого «слепого» дождя, как прозывают его в народе, никому не приходит в голову прятаться под зонт, так же как и в первый весенний дождик, когда
под зонтиками люди
беспомощно смешны,
сердца от омовения
у них защищены…
В самыё же разгар лета дождь прорывает густую ватную завесу зноя ливнем, всё смывающим, ломающим и прибивающим к земле, а, затихая, высыпает ещё и мелкие ледяные шарики – град. От этого дождя уже не спасают и зонты, их с ожесточением вырывают из рук ветер и вертикальный поток воды. К тому же ливневые и грозовые дожди обрушиваются на землю так внезапно, без долгих приготовлений, поистине «как дождь на голову», когда все, выходя из дому, проверяют, не забыты ли солнцезащитные очки, вместо того, чтобы захватить зонт.
А как сер и тих мелкий осенний дождь. Так и кажется, что небо от весенних и летних дождей прохудилось на сито и теперь моросит устало и дробно косыми длинными водяными нитями. Эти секущие дожди особенно радует грибников - «любителей тихой охоты», как назвал их какой-то фразоизобретатель.
И вот упали на землю последние брызги дождя. Все начинает светлеть. В наступившей тишине выпрямляется каждая травинка, поднимается каждая головка цветка, но особенно хороши деревья. Как люди зимой выходят из бани с парилкой притихшие, приятно утомлённые и спокойно-домашние, так и деревья, словно умывшись, спокойно застыли и только поблёскивают мокрыми листьями. А мокрый асфальт, блестящими ровными полосами вырезавший островки газонов, только подчёркивает то весеннюю зелень, то летнее разноцветие клумб и, как на последнем балу, пестроту жёлто-оранжево-коричнево-красого осеннего наряда земли, особенно яркую после дождя.
В один год ни весной, ни до середины лета не выпало ни единой капли влаги. Трава, казалось, уже выростала сухой. И вот однажды среди тихого соблнечного раскаленного зноем утра мгновенно поднялся просто-таки смерч, плыь с песком поднялись над землей густой высокой завесой, деревья, наклоняясь до земли, раскачивались из стороны в сторону…
А всё с утра ждало дождя.
И вербы били так поклоны,
Что не от ветра, а от них
Шли по пруду, казалось, волны.
Всё так давно ждало дождя.
Земля уж пылью исходила.
Вот ветер дунул и затих,
А пыль всё шла, как дым с кадила.
На сено выжжена трава,
Зной подкосил своей косою
Её, в июне взяв права,
Каких лишь в августе достоин.
Всё изнывало по дождю,
Для жизни всё просило влаги.
Так от врага пощады ждут,
Склонив потрёпанные флаги.
Вдруг ветер тучи притащил
И драгоценную прохладу.
Земле, что прежде истощил,
За муки ливень дал в награду!
Дождь пошёл совсем внезапно,
Редко, крупно, невпопад.
Гром за ним ударил залпом,
Будто ливню задал старт.
Только молний ярких пламя,
Грома выстрел прервали покой.
И земля, застывшая в камень,
Потекла единой рекой...
Дождь на лужи кругами ложился,
Пузырился, словно кипел.
Прочной мир стеной обложился
Из воды, шумел и шипел.
ТУМАН
То было редкое для зимы утро: тепло и тихо, на деревьях невероятно легко, тополиным пухом, лежал нетолстым слоем снег. И туман! Необычайно густой, не серовато-мокрый, как то бывает поздней осенью, а молочно-белый, словно заливший все.
Буквально в двух шагах уже ничего нельзя было различить, никого нельзя рассмотреть. И от мысли, сто тебя тоже никто не видит, было легко и спокойно, просто-таки радостно-спокойно, ей хотлость ступать по-кошачьи тихо и мягко, как бы боясь кого-то разбудить. И тут она поняла, что спокойно не только от тишины и тумана, а спокойно как-то изнутри. У нее было точно такое состояние, как бывает после тяжелой болезни – ничто и не беспокоит, не болит, а все еще по-привычке и не полной грудью дышшь, и не полным шагом ступаешь. Спокойствие в ней было именно внутреннее, душевное спокойствие, Подумлось, что завтра еже, собираясь на работу, не пронзит вдруг, как всегда прежде последние полтора года, колючий испуг: « Не увижу… не придет». И с утра, сидя за рабочим столом, не придется загадывать уже, как иногда случалось, изведя себя волнением, выходить из комнаты, пока он сам не придумает причины зайти к ним, чтобы увидеть ее, изо всех сил стараясь скрыть свою к ней любовь.
Нечаянно в дверях столкнуться
В луче запыленного света,
К тебе случайно прикоснуться,
В твоё дыханье окунуться,
“Люблю”, - взглянуть и ждать ответа.
Прожить в мгновеньи невесомом,
Оно уже катится вспять,
При этом, не сказав ни слова.
Столкнуться и расстаться снова
С надеждой встретиться опять.
И больше уже не задохнется она тайной, но безудержной радостью, когда, войдя и здороваясь нарочито дежурным тоном сос всеми, направиться к кому-то, а смотреть при этом будет на нее. На нее! На нее!..
Все это время она несла какой-то груз, словно привязанный за шею и тянувший вниз, а голова, с воспаленными глазами на усталом лице. Упорно не хотела наклоняться и боролась с шеей и грузом, висемшем на ней. Это было совершенно неясное чувство, непонятное ей и теперь, когда она от него освободилась. Нет – не любовь. Любовь без уважения – это по-другому называется… а уважать его она не могла уже по той простой причине, что не понимала, не знала его. Три года изо дня в день внимательно наблюдала за каждым его движением, вслушивалась в каждое слово, всматривалась в глаза, в улыбку, и не могла, не могла сказать об этом человекке ничего. Ей с детства приходилось переезжать, а потому – множество бесконечно новых знакомств и встречь. И о каждом, кто задерживал ее внимние на себе, с кем прижодилось общаться, она старалась, вернее, привыла иметь хоть какое-то мнение: плох, хорош, добра, глупа…С ним же никогда нельзя было знать, чего от него было ждать, и в двух совершенно аналогичных он вел себя совершенно по-разному, имел полярно противоволожные суждения и мнения по одному и тому же вопросу. И так во всем, и так всегда. Он и был человек-туман, его не знал никто, при этом все перед ним благоговели. Потому туман в зимний день освободил ее от него. Теперь пожалуй она одна вышла из-под его гипнотического тихого подавления. И он это понял. И испугался!..
ПОХОРОНЫ ЛЮБВИ
Всё.… Теперь уже все. Надежды – никакой.
И радость не радует.
И мука не мучает.
И ноги не идут,
и душа провалилась и спит,
и в ушах - вата.
И улыбка не получается.
Не читается,
не думается,
не пишется…
не рифмуется!
Это, уже верно, конец.
Они обе любили Его. Любили страстно, бесконечно и свято, как только может любить не красавица, но привлекательная женщина, мать и жена мужа положительного, обожающего, даже безумно влюблённого в собственную жену. Обе находили в себе силы быть заботливыми жёнами. Мужчине не понять, как тяжело быть женщиной, особенно трудно быть женой совершенно тебе чужого человека. В глазах всех она выглядит (обязана выглядеть!) счастливой супругой, и она играет эту роль добросовестно, что удастся на работе, среди коллег, занятых собой. Самое же трудное – это приходить домой, где этот самый муж…Дороге нет конца, ноги ватные, душа ноет с завыванием угасающей вьюги, ноги… о, самое трудное – это заставить ноги ступать твёрдо, а шею – держать ровно голову, которая так и свисает на обессилевшей шее, на которую навесилось всё это: и дом и работа, и боль, пронизывающая всё существо женщины, живущей в двух мирах: в действительности и в мечтах. «Лошадь с крыльями», как назвала это состояние души одна талантливая писательница. Одно утешение – ребёнок, ради спокойствия которого только и ведутся эти игры в семейное благополучие, да ещё воспитание в цивилизованной семье.
Итак, они любили Его обе. И обе безнадёжно. Об этом кроме их двоих не знал больше никто, но они это друг в друге, не подавая, впрочем, виду, чувствовали, как может чувствовать только женщина. Одна из них была старше Его на девять лет, другая – настолько же моложе. Они обе, не смотря на такое различие в возрасте, между собой были дружны и интересны друг другу, и не знали более приятного собеседника среди остальных коллег, женщин в основном, как и в любом НИИ. Это были женщины энергичные, весёлые и неглупые, их обеих не занимал постоянно и подробно обсуждаемый в коллективе вопрос «Что? Где? Почём?». Они обе знали и любили живопись, музыку и поэзию, вместе посещали концерты, театры и выставки, обе недурно писали стихи, не для того, чтобы прознаменитеться в дешёвой областной или стенной газете, а чтобы выплеснуть боль и слёзы.
И вот… он… женился. Они и раньше-то не надеялись на Его взаимность. Не надеялись, а в глубине где-то всё же таилась какая-то надежда, как всегда это бывает. Теперь оборвалось и это. О его женитьбе кроме их двоих, похоже, больше пока не знал никто, по крайней мере, это ещё не начали смаковать отдельческие кумушки. Да, они обе боялись распространения этой вести, слушать это было бы невыносимо. Им легче было в тишине переживать это свалившееся на них так внезапно горе, скосившее их разом. Они старались ни в коем случае не выдать своего смятения, и всё же другие заметили его и стали с обычной бесцеремонностью говорить каждой из них об этом (благо они уже работали не в одной комнате): «Что это с тобой? Ты вся чёрная какая-то? У тебя даже взгляд потух. Вы послушайте, у неё голос изменился…», - так говорили они той, что моложе, и почти то же – другой. А они весь день испытывали потребность подойти друг к другу и говорили между собой тихо, глядя куда-то никуда, о чём-то ни о чём… Время от времени они долгим спрашивающим взглядом смотрели друг на друга, как бы спрашивая: «Ты знаешь уже?…», и понимали: «Знает…», и отходили молча, унося общую для них и собственную для каждой бесконечную печаль, так пропитавшую их насквозь.
Они были одного, невысокого, даже маленького, роста, одной комплекции, коротко остриженные, с одинаково гладкими сейчас волосами, не уложенными в аккуратную обычно причёску.
Лишь в одном они сейчас не походили друг на друга в этом, казалось бы, одинаковом горе. Старшая была в чёрном – она как бы похоронила Его. Этот чёрный свитер с серебряной цепочкой на короткой шее, сливался с её черными, крашеными под воронье крыло, волосами, смуглой кожей и маленькими чёрными глазками. Самый вид её угнетал и одновременно как-то не то чтобы успокаивал, но заставлял смириться другую, подтверждая, что всё ушло… Безвозвратно.… Вторая же (та, что моложе её на восемнадцать лет) была в тёплом белом свитере с высоким отложным воротником. Он подчёркивал её бледность, необычную для прежде румяных щёк на белом лице, светлые обычно непослушные волосы не спадали на лоб, а были гладко зачёсаны набок и оставались так лежать. Особенно её выдавали огромные, всегда живые и блестящие зелёно-карие глаза, теперь застывшие над появившимися сразу за ночь синевато-чёрными кругами, зеленоватый блеск их пропал и они казались большими круглыми коричневыми пятнами на матово-белых белках глаз. Этот белый свитер был похож на белый саван, в который на востоке заворачивали умершего. Там, кстати, в белом же и хоронят. Весь белый вид её заставлял болезненно вздрагивать другую и выводил из оцепенения, с которым она хотела и не могла справиться, и принуждал её спокойно и тихо улыбнуться и переключиться на что-то другое, вспоминая, что всё остальное остаётся без изменения как стены нового прочного, но холодного корпуса, в котором они работали под его началом.
Старшая - хоронила себя, свою последнюю, в сорок три года, мечту, которую носила вот уж несколько лет, с которой срослась и которая единственно определяла всё её существование. Она не могла уже видеть его, слышать его голос, вдыхать привычный запах утреннего одеколона, смешенного с дымом бесконечно выкуриваемых сигарет.
Другая же - хоронила его. Ей ещё не виден был конец жизни, как всегда в начале пути не виден конец его. Её мучило то, что жить еще так долго. А как жить в пустоте? Но её всё ещё влекло куда-то, ей необходимо было видеть его согнутую над столом спину, слышать красивый чёткий уверенный и спокойный голос и ощущать его задымленный запах. Теперь она могла смотреть на него спокойно, как и на остальных сотрудников, не боясь выдать ему своего чувства, потому что оно стало теперь только её, и делить его с ним уже никогда не придётся. А потому оно расположилось в ней прочно и уверенно, на своём месте, перестало быть спонтанным, не лезло наружу, а значит, перестало бояться быть назойливым, выдать себя и побеспокоить этим кого-то.
БУДЕМ ЖИТЬ
Она встретила его случайно. Он вёз новенькую детскую коляску, лицо его сияло, он время от времени то заглядывал в глубь коляски, на крошечное личико дочери, то смотрел по сторонам, как бы желая поделиться своей радостью со всеми, считая, что и все должны в этот миг испытывать захватывающую, возвышающую, будто поднимающую всего его, радость. Он ещё не знал бессонных ночей из-за ребёнка, тревоги и всего, что его ещё ждёт не на всём даже родительском пути, а на том коротеньком его куске, пока дочь, наконец, затопает ножками без его помощи. И только один восторг наполнял его.
Увидев вдруг Её, он ещё больше обрадовался, и обрадовался не именно ей, а тому уже, что кого-то можно остановить и показать, «похвастаться».
Она спокойно поздоровалась, задала пару вопросов, принятых в таком случае и спросила, заглядывая в коляску: «Можно глянуть?», видя, впрочем, что он только и ждёт, что посмотрят его дитя. «Красавица. Как назвали?». «Твоя тёзка, представь». Она хотела было возмутиться и высказать ему свое убеждение о несуразности такого названия ребёнка, так как действительно не любила своего имени и где-то даже подсознательно, но уверенно считала, что именно из-за значения своего имени подвергается всем неудачам и нападкам судьбы, явно обошедшую её пусть уж не благами и удачами, так хотя бы покоем, и щедро обдающую неприятностями, а то и бедами. Но, встреив его светящиеся радостью глаза, промолчала, тем более что он-то наверняка не знает историю возникновения имени, ибо в современной языковедческой литературе значится: Лидия – название области в Малой Азии, и уже не пишется, как прежде, что эту область древние (древние, потому как в 546 г. до н.э.) афиняне завоевали, разграбили, людей угнали в рабство и девушек-рабынь стали называть не иначе, как Лидиями.
Она смотрела в крошечное, ещё синеватое и морщинистое личико, обрамлённое густыми рядами капроновых розовых рюш, которые всегда возмущали её взгляд: «Ну, что, Лидушка? Как тебе показался этот суетный мир? Не показался? И мне вот не показался…», - вдруг грустно призналась она, усмехнулась горько и продолжала, жалея уже, что начала вслух плакаться, чего она никогда не позволяла себе на людях. Это живое, но ещё ничего не понимающее создание, будто содрало с неё маску жизнерадостности и счастья, которую она придумала себе и отлично, с радостным злорадством в душе и, вопреки столь жестокой к ней дейсвительности, носила. «Но будем жить!». И, уловив блуждающую, еще не совсем улыбку на лице новорожденной, засмеялась: «Вот именно, жить и улыбаться. Улыбка – единственное в этом мире, что даёт возможность жить».
ОТВЕТ – ВОПРОСОМ
Не востребована временем.
Чужда людям.
Сама природа не допустила, чтобы продолжение меня следовало.
О, Господи, но ты же меня не забыл?.. Или наоборот, отбросил меня как непотребное, швырнул на эту несчастную планету, на которой всем так неуютно. А может, для того создан этот неуют, чтобы все стремились с неё, то есть стремились выше, к свету?
РОЖДЕНИЕ ТЕНИ
Каждый человек, ибо несет он в себе Искру божью, велик и прекрасен. И каждый – по своему! Идет он своей жизненной дорогой, творя и созидая, рожая и сажая… Он пройдет этот, здесь и сейчас отмеренный ему путь, и останутся после него плоды дел и мыслей его. И все это – порождение любви его. Все останется. Его не станет, а порожденное им останется. Эдакая тень его и деяний его. Тень.
Важно только помнить, что тень отбрасывают и люди, и предметы. Но они отбрасывают тень, только будучи сами освещенными. Чем и кем? Теми, кто был до них; теми, кто был рядом с ними: и впереди, и бок-о-бок с ними, и за ними. И люди, и книги, и музыка, и учения, и теории, и религии, и искусство… И словом, обобщающими все это, думается, будет слово «любовь».
НАРОД И ПЕСНЯ
Хочешь понять народ – вслушайся в тембр его речи. В одной стране, говоря на одном же языке, в каждой губернии, в каждом крае говорят-то совсем по-разному: то мелодично, то отрывисто, там округлая речь (в Кировоградской области, слушая, всё время хочется попросить говорящего выплюнуть морской камушек), там – колючая…
Но точнее всего суть и характер народа раскрываются в народной песне. Это как бы воспринялось, если бы француженке спели: «Нарубай, милая!»? Украинская женщина, пока мужики «в войнушки» тешились, да Запорожской сечью живали, была и баба, и мужик, и вол и плуг.… Но дом держала в порядке, детям лад давала и к отцу почтение воспитывала. А после всего еще пела ему весело и задорно, а в песнях величала «Я казачка твоя… Ты – мой полковник…». И в этом – всё величие и гордость её, не могла она быть женой мелкодушного мужичка! И сила и чистота души её – опять же в песне, это ж надо так любить самозабвенно, чтобы и хустку и спідницю продать, и в подарок ему люльку купить – «казакові люльку купила, бо вона його дуже любила!”.
А русская песня?! «Там, бесконечно и нежно любя, женщина скажет: «Жалею тебя»». Или «По морозу босиком к милому ходила…". Какое самопожертвование! Сразу четко представляешь себе, как жены декабристов добирались к своим милым. Но это – слабые женщины.
И уже в советское время, когда наши бабушки и мы сами добились-таки равноправия, эмансипировались (слово-то какое мерзкое по своим звуковым вибрациям!), мужчины песней же ответили: «Не могу я тебе в день рождения дорогие подарки дарить». Зато «до зари о любви говорить» - это им по силам.
Сколько лет вся страна пела «Я назову тебя…» И зоренькой, и солнышком герой песни готов назвать свою хрупкую и нежную, но при этом выставляет ряд серьезных условий: «Только ты раньше вставай!», «Только везде успевай!»…
А в последние годы ХХ века в российской эстраде наметилась странная закономерность. Каждый год появлялась песня, которую подхватывали всенародно, с жуткой угрозой: «Убью!». То всем миром хотели убить бедного лодочника: «Я убью тебя, лодочник!» – истошно орали все проигрывающие устройства и самозабвенно рычали массы.
Но это была только угроза! А вот негра (пардон за лексику, «слова из песни не выкинешь…») «замочили» - таки, «суки»… В конце, правда, вспомнили об интернациональном воспитании в пионерском прошлом, начали оживлять его, как раз к тому времени вышли из тени экстрасенсы и маги, оживили.
Отравила, опять же, соблазнив сперва и окольцевав того недоумка, что всё пытался уловить намёк, пока поджидали ее маму. Он так и просил: «Подождем твою мать!».
Наиболее же отвратительное проявление «убойной силы» – истеричный визг Земфиры: «Я убью всех соседей!!!». Понятно, что при такой внешности заорать можно было ещё истошнее. После этого вопля с угрозой соседям невольно начинаешь как бы заподазривать маму певицы…
Весёленькое ожидание обещанного конца света с приходом 2000 года!
НА-КО-СЯ!…
Взмахом руки останавливаю маршрутное такси. Открывая дверь, уточняю, зная как утвержденный, так и самодеятельный маршрут: «Вы по Леваневского едете?» Ответ, как и следовало оидать, точный: «Если надо – едем», - монотонно произносит водитель. Кто-то со стороны, услышав такой ответ, вздрогнул бы, мысленно возмущаясь. Но это – со стороны, а кто – в ней, те даже не отреагировали, ибо знали, что по утвержденному маршрута ему положено ехать по улице Леваневского, но в случае, если никому из пассажиров туда никому не надо, то водитель непременно поведет машину по улице Философской. Отсюда и столь витиеватый ответ водителя мне – на философскую волну вышвыривает мужика! И свернет с маррута он вовсе не потому, что так ближе – расстояние то же, по параллельным-то улицам… И, опять же, дорога не лучше – хуже гораздо, Гоголь о таких писал, помнится. Уж до чего дороги наши невозможны, а всегда найдутся – еще хуже!
Так отчего все-таки не по утвержденному маршруту, когда и дорорга хуже, и ехать из-за этого долше? Да все по той же, и не только Гоголем описанной душе! «Ах! Вы! Мне? Указывать!!! А вот вам! Нате-ка…» Хоть и – себе в убыток.
ЭПИТАФИЯ
Через неделю после Светлого Воскресенья – какое дивное название праздника Пасхи – всеобщее поминание. Все устремляются к могилам предков, родственников, друзей, знакомых.… Ещё раз пекутся или покупаются куличи, закупаются конфеты и печенье для раздачи другим со словами: «Помяните и нашего… нашу…». Хороший обычай.
На кладбище. У одних могилок стоят скорбно, со сдавленным дыханием. Тихо, мысленно беседуют с отошедшим. У других же – шумные сборища, галдят, обильно едят и пьют, словно на лесной поляне. Просто так съехаться роднёй как-то не получается, а по такому, святому, поводу – сам Бог велел! Отвернувшись от могилки, жуя, обсуждают кучу накопившегося за год, а то и более того, выпивают. Сперва – за покойного, за других умерших, потом – за встречу, за родившихся за этот год, за женившихся.… Да мало ли поводов накопилось. Начинают по чуть-чуть – символически, потом, увлекаясь, уже чёкаются, пьют по следующей, ещё по следующей… Кое-кто, забыв, где находится, начинает петь. Его одёргивают, оглядываясь по сторонам в смущении за своего. Он виновато замолкает. Опять наливают, да закусывают: ради приличия все везли снедь на всех, не пропадать же добру, гроши плачены, да ни малые при нынешней бедности да дороговизне. Кстати, и это обсудили, и в этой связи выпить надо.
Другие смотрят на них осуждающе. А у меня всякий раз при этом зрелище возникают другие мысли. Жил человек, всяко жил. А умер, и стало это добрым поводом всем свидеться. И смертью своей сплотил он их. Народ-то собирается в этой будничной суетности лишь на свадьбах, да на поминках. Заранее готовится, суетиться. Хорошо так суетится, чтоб перед роднёй прилично показаться – когда ещё свидятся.
Вот уже и фотографии по кругу пошли – не все могли собраться, а увидеться хочется, хоть бы таким способом…
И памятники своим родственникам ставят – один перед другим хочет выделиться, и фотоснимки лепят, и даты обозначают: рождения-смерти. И надписи про то, как, мол, скорбим и помним. Всё чтоб – по-людски.
Чужие люди проходят мимо, всматриваются в лица, высчитывают количество прожитых лет; а, встретив могилу ушедшего молодым, скорбно расспрашивают, как, дескать, случилось, да что, да отчего. И сокрушаются искренне и сочувствуют. И молятся: кто – шёпотом, а больше – мысленно: «Пусть земля пухом», да «Упокой, Господи…»
И грустно мне становится оттого, что мои дети не придут ко мне так вот со своими детьми да внуками. Но жутко неприятно мне заранее, что и в моё застывшее на снимке лицо чужие мне люди бесцеремонно будут всматриваться, как, мол, жила, да добрым ли человеком была.
Самой мне, глядя на чужие изображения, неловко бывает, словно в душу чужую, как в замочную скважину, подглядываю, и беспокою их, упокоившихся. Так и ко мне, отошедшей от болей и страданий земных, станут заглядывать, просто так. Уже сейчас мурашки по спине от этого. Потому всякий раз родных прошу: только без венков этих дежурных с бумажными цветами, да без плит и оградок. Только холмик дёрном обложить. Как по жизни иду, опасаясь кого-то побеспокоить, так и после смерти – пусть земля останется без ран, пусть травка растёт, как ей и положено. Крест, да и то - лишнее, маленький деревянный, да без надписей – кому имя моё что скажет. Родные, пока будет кому повод вспомнить, и без того узнают, а чужим и вовсе без разницы: Марья ли Ивановна или Пелагия Сидоровна. И, что уж особенно важно, без фотографий. Я при жизни без особой нужды не фотографируюсь, а по смерти и подавно не желаю.
Ибо и при жизни–то кто кого до конца знает?…
ОДАРЕННАЯ ПРОМЕТЕЕМ
Давно не зажигала свечи,
И мрак души не освещала,
И не вела с тенями речи;
Не отпускала, не прощала…
Уединилась, закрылась ото всех, зажгла четыре свечи, расставила их на столе.
И из памяти души моей, души, помнящей все ее предыдущие посещения этой планеты, используемой высшими силами, как полигон для отработки навыков, выплыло вдруг воспоминание об одном из таких ее посещений. В тот раз моя душа, меняющая тела, как одежды, жила в теле черной молодой женщины. Теперь, при мерцании свеч, она, утомленная, вернулась в всопоминание своей юности. Каждый земной человек любит вспоминать все поры своей, человеческой, жизни: как это было, где, с кем, в чем… Вечная же душа человечкская, взрастая и падая, страдая и радуясь, проходит свои этапы, и не всегда это – этапы взросления. Если изображить жизнь души в виде спирали, поместив начало ее в начало кооргдинат даже в примитивном двумерном промтранстве, то есть на плоскости, то рука, рисующая кривую, наматываяя ее, будет, путеществуя по всем четырем четвертям координатной плоскости, то подниматься вверх, то опусаться… Линия будет преодолевать и положительные и отрицательные значения координат. Но все это будет – движением, и все это будет опытом, независимо от знака «плюс» или «минус».
…Мне поручено охранять огонь. Все племя, уставшее за долгий день от нелегкого первобытного труда, заснуло. Все окутано тишиной. Густая мгла ночи хочет сомкнуться надо мной, но против нее – само небо, плотно убранное звездами. Костер я должна была поддерживать до утра, до передачи его тем, кто станет готовить еду, тем, кто впервые осваивает кузнечное и гончарное дело.
А зведы – яркие-яркие, ибо небо еще не закопчено выбросами плодов цивилизации (вот что оказалось истинной дикостью, цивилизация…). По небу не летают еще творения рук человечкских, и НЛО еще никто не придумал, и не прожжено еще небо озоновыми дырами.
Я сижу, глядя на огни – рукотворный и космические. Тихо и радостно на душе моей. Не страшно мне. Звери и птицы, окружающие меня, сами бояться – костер горит. Я их успокаимваю, разговаривая с ними о вечности, и рассказывают они мне: куда летали, где бегали… И такая вокруг меня гармония! Войн и грабежей еще нет – золото еще валялось, противно отблескивая, не догадываясь, что глупость и алчность людские возвеличат его и станут из-за него проливать кровь. А потому пока и грабить-то не было чего, и оружия не было, особенно огнестрельного. Это потом люди, утратив данный всевышним разум, стали совмещать несовместимое: огонь – свет и чистоту, и стрельбу – тьму. Но свалили это, что называется, с больной головы на здоровую: животных обвинили. Дескать, «озверели мы», и накинулись на все живое: пожирая его ненасытно, напалмами выжиг
Тот огонь я сберегла, не уснула, не обрекла одноплеменников на смерть.
Позднее, когда моя душа приходила на замлю уже в другой физической оболочке, была я Жрицей Огня (одной из них, лучше, чтоб самая младшая по рангу, чтоб гордыня меня не сожгла подобно Великому Огню). И опять я с восторгом и благоговением взирала на Огонь и хранила его, и воспевала, гортанные звуки издавая, помогая себе медленным танцем. Гибкое тело мое плавно двигалось вокруг уже не костра, а прекрасного строения, в котором жил Огонь.
…И много жизней прожила я, пока на сей раз не родилась тем, чем родилась… О! Вспомнила мамин рассказ. В момент моего последнего появления на свет вдруг погас свет электрический. Спешно разыскали какую-то керосиновую лампу, зажгли ее с помощью спичек. И первое, что увидела я в этой жизни, был опять же живой огонь!
И снова сама ждизнь все годы пытается окружить меня тьмой и безысходностью. То меня подло завалили при поступлении в университет, разорвав мой листок с решенными задачами на экзамене по физике, в результате чего мне не хватило половины проходного балла, что должно было озлобить меня – и мыслей таких не возникло! На следующий год поступила, сдав первые два экзамена на отлично, что автоматически освобождало от необходимости сдачи двух оставшихся эзаменов, и окончила с лучшим распределением не только для себя, но со мной взяли и моего мужа. Потом тройное замужество, из клешней которого не было выхода - нашла («Я прописан в твоей квартир, потому имею право здесь проживать!» - жесткий аргумент жертвы женской эмансипации). Безысходно больной сын – и опять - «Не дождетесь!».
В любой тьме – вижу свет! И обидеть меня пытались, и вызвать зависть, и разгневить… Но тьма никогда не захлестывала меня.
И, если на душе становилось тяжелее обычного, рука тынулась всегда к спичкам и свече… И все темное в душе сгорало за несколько секунд. Оставался всегда только чистый отблеск огня!!! Люботно, что свечу всегда хочется зажечь не газовой зажигалкой, а огнем, добытом трением – спичкой. Прочитав еще в юности стихи Михаила Светлова, я поняла, что это про меня, это во мне как врожденное качаство, проявившееся еще в раннем детстве: «Чтоб носили меня, зажигали, чтобы я с человеством был…»
О, Всевышний! Благодарение тебе великое за посланного тобою Прометея! Да сохрани меня и впредь от ослепляющей тьмы рассудка и сердца. Такова молитва мою во всю жизнь мою!
И с детства любимые девизы мои: «Светить всегда, светить везде…», «Предпочитаю блистать, нежели блестеть…»
ПРИСМАТРИВАЙТЕСЬ…
Так уж мы устроены: если что-то нас удивило, потрясло, восхитило, или же, наоборот, возмутило, мы испытываем безудержное желание поделиться этим хоть с кем-то. И, возымев это желание, непременно реализуем его. Все мы таковы. Но все мы в этом так индивидуальны! И поэтому одно и тоже явление вызывает или вовсе не вызывает у нас такие разные откликки.
Свою реакцию на прочувствованное поэт облечет в рифму, живописец – в живое письмо, скульптор – в форму.
Вот она, всем знакомая «Незнакомка И.Крамского, мчащаяся… и увлекающая нас. И та и осталась для нас даже не загадкой, а неясным ощущением. Первый взгляд на ее лицо – что-то резко отталкивающее, продолжаем вглядываться и начинаем испытывать любопытство… И чем больше смотрим, тем больше куда-то движемся сами…
А мальчик с портрата Пинтуриккио? Деревца, такие ж е молодые и хрупкие, их , как и зарождающуюся душу мальчика, легко сломает любая природная стихия.Вырастет ли хотя бы одно деревце в дерево, мощное и крепкое? Каким будет этот мальчик и будет ли… Но нет, это не первая мысль, это – первое ощущение, ощущение тревожного изумления от взгляда; взгляда, направленного в тебя. Вот именно. Не на тебя, а в тебя. И опять же, взгляд не глаза - в глаза, а сердце – в сердце. Начинаешь, вперев взгляд в его взор, отходить влево, вправо. Но взгляд – опять в тебя. Застывшее лицо, но живой, подвижный лик! И восторг, восторг тайны и радости. Восторг оттого, что ты не один! Вот он тот, кого ты интересуешь, кто смотрит в тебя! Кстати, такое же явление наблюдается только на иконе Пантелеймона Целителя.
Знаем, как во время войны наши воины спасали «Секстинсую мадонну». А в это же время матери во всем мире так же, как эта великая Мать, отдавали своих сыновей человечеству, во имя спасения его. Отдавали, подобно Деве Марии, самое родное, самое выстраданное, самое ценное – свое дитя… Ибо другие в нем так нуждались… Отдавали, зная, как и она, что среди тех, кому они приносят свое дитя в жертву, найдется кто-то, кто его предаст. Она всегда знила, что отдает именно в жертву, знала и о грядущем распятии. И оттого, кем будет то материнское дитя, и будет зависеть, какую жертву он принесет, жертвой великой идеи или мелкух жизненных обстоятельств он станет. И каково же величие этой жертвы и какова низость этого предательства… Так видим мы, замерев дыханием перед всеобъемлющей картиной Рафаэля, на совсем небольшом по размеру полотне. И что он хотел сказать? И в какой момент своей жизни, и под влиянием чего?…
И еще открытие. Вопрос-открытие. А вслед за вопросом, нет – не ответ! Разве в нем ценность? Ценность в поиске самого ответа. Повторение лица: у Девы Марии и у коленопреклоненной св. Варвары списаны с одной женщины.. «Дама под покрывалом» - это тоже она, и Форнарина, и еще, и еще… Какой же должна быть женщина, чтобы символизировать столь разные состояния души, столь разные стороны жизни и столь разные впечатления от жизни?
Одним словом, столь разные ответы на столь разные вопросы приносит нам художник, всматриваясь в прекрасный неповторимый лик одной женщины. О, мир! О, твоя непостижимая многогранность!
Михаил Финнов, сахалинский поэт-моряк, написал: «Не случайно, я думаю, слово «живу» те же буквы сложили, что «вижу»». И чем больше мы видим, чем четче мы способны различить яркость и многообразие увиденого, тем богаче наша жизнь.
Когда человек один на один оказывается в природе, опять же, «в», а не «на», то, даже будучи великим духом, он не в состоянии постичь, вместить в себя величие и огромность ее бесконечности и в пространстве, и во времени, начинает в ней вычленять, вычленять искусственно, для себя, фрагменты ее, схожие с тем, что ему понятнее – приземлять неземное. Потому на картинах А. Куинджи и Н. Рериха выделяются очертания голов, людей, животных. Или же: оказавшегося в горах, в лесу, на поляне, и столкнувшегося сам-на-сам, как это называл Куинджи, человека охватываетохватывает прежде восторг, но потом, по мере погружения в бесконечность – страх. И тогда внутренний сторож подсовывает ему в компаньоны и спутники знакомые образы – те же головы и лица, и , как правило, лица и головы – огромны. Дескать, не бойся, не сжимайся душой от страха, ибо вон тот большой – он с тобой!!! С тобой и жители неба – облака. Ты не одинок, у тебя такое чистое окружение!
У меня в доме несколько картин современного художникка Сергея Аллахвердяна, который, знакомясь, и понимая, что запомнить его фамилию нелегко, с улыбкой переводит ее на русский: Боголюбов. Одна из его картин особенно хороша, все ее называют одним словом «Туман».
Вхожу в пейзаж. Повёл в него
Меня художник. Я пытаюсь
Узреть мир зрением его.
Душою рядом с ним скитаюсь.
Туман… не разгляжу, что - за…
И перед ним – не сразу ясно…
Ах, я ж - не те взяла глаза,
Зрачок я напрягла напрасно!
Рука, ведомая талантом, увидала,
И – маслом на холсте
Так живо за туманом дали
Сокрыла. Но - зачем? Затем,
Чтоб пробудить ослепшего от буден,
Застывшего под пылью суеты,
Забывшего, что мир прекрасно чуден.
Мир – только то, что порождаешь ты.
Что все Его творенья – дивны.
Мы изначально все приглашены
Туда, где звуки и цвета правдивы.
Мы темнотой своей оглушены.
Чтоб эту темноту рассветлить,
Художников на землю шлют.
Чтобы они нам помогли заметить
Свет; в нас - свету дать приют!
О, МУЖ!!!
милый, ты на меня не дави –
я уйду в себя глубже;
а потом не вернусь – не зови,
ко мне нежный подход нужен.
Ты, приучивший бедное сердце биться трепетом и страстью, еще более научаешь его застывать в ожидании шагов твоих!
Ты, подобно Луне, терзающей океаны приливами и отливами, проделываешь то же с морем души моей!
О, неосторожный! Порождающий приливы и отливы, порождает и штормы, ураганы, ветры и бури…
Так не лучше ли, обладая такой мошью управлять стихиями, порождать тишь и благодать, покой и гармонию веселое журчание ручьев, радужно искрящихся под руководством солнечных лучей?!
О, могущественный? Направь же силы и чары свои на порождение радости! В сем - нет равных тебе.
ДИАЛОГИ. МОНОЛОГИ
* * *
Мне кажется, я теперь обязан на ней жениться…
Я, знаешь ли, тоже захожу справить нужду в места общественного пользования, но никому не придет в голову оставить там меня жить…
* * *
Этот новенький нас всех просто бесит! Он же… (начинается перечисление дикостей и пакостей).
Слушайте, а если бы у него не было руки или ноги. Вы бы ему как сочувствовали, да? Так почему же у вас вызывает злобу, гнев и раздражение то, что у него нет ума или воспитания? Его бог обидел, и вы на него обижаетесь.
* * *
И изгнал Бог Адама и Еву из Рая…
Куда изгнал?
Естественно, в Ад.
И где они оказались?
На Земле.
Так если Земля – Ад какой-то планеты, то мы здесь еще здорово устроились.
* * *
У меня просит совета мама больного ребенка о том, сдать ли его насовсем в соответствующее больничное учреждение. Да, конечно, отвечаю и привожу массу аргументов. Присутствующие при этом, едва дослушав, наперебой удивлчяются: «Там вторая группа инвалидности, ребенок еще хоть как-то общается и за собой кое-как ухаживает, а у твоего – первая пожизненно, полная беспомощность и полный безысход. Почему же ты не сдала?» «А я ни с кем и не советовалась…»
* * *
«К» - это «Н», у которой треснула вторая вертикальная палочка. Так треснула моя жизнь, когда фамилию Н… я сменила на К… И как я начала оживать, словно отбросив костыли и гипс, когда освободилась от того, кто мне дал это «К», и снала вновь Н…!!!
* * *
Мой сын в три года: «Раньше не было ничего. И людей не было… И тогда их приходилось рисовать.
* * *
Взгляни! И ощути доверие,
Взгляд – это счастия преддверие.
* * *
«Да я вам воду
не даду!!!», -
Газете
грозил нач.теплосети.
* * *
«Где она?!», - он с пристрастьем пытал холодильник.
* * *
ВКУС К ХОРОШЕМУ ЧТЕНИЮ
Давно-давно, в середине восьмидесятых, когда еще не было компьютера, то есть не было дисков с библиотекой в 15-30 тысяч томов, не было и Интернета, а книги продавались редко, и то только «из-под прилавка» или в обмен на макулатуру.
Одним словом, при первом же знакомстве, которое вовсе не обещало продолжения, они, с восторженно-зависливымизумлением, выяснили, что у него есть Максимилин Волошин (!), а у нее – весь Набоков!!! И стали, аккуратно обернув книги, ими обмениваться…
Но время стало еще более смутным, транспорт стал ходить и того хуже. Все чаще, чтобы полистать сборничек Волошина, она заезжала к нему после работы. Цены на транспорт росли и троллейбусы, дожившие до списания и не дождавшиеся их, стали ходить все реже, автобусы, разворовывая, разобрали на запчасти или перепродали зарождавшимся капиталистам, которые еще не завезли в страну списанные или похищенные в других странах машинки, приспособленные у нас в маршрутные такси…
И однажды, захватив с собой тома Набокова и кое-какие пожитки, она переехала в его однокомнатную «сталинку», в почти центр города.
И по сей день живут они радостно и счастливо.