«Вот зараза! Цапля одноногая, крылами, паскудь, машет, из ладоней щукой ускользает!»
- Мельком так прошмыгнуло в мыслях, и улетучилось в пространстве скотного загона. Вернее, конского, где ныне в сторожах числился по ведомостям «нехилый старикан» - как его звали молодые удальцы, наездники из местного конезавода, а бабы теперь, втихаря нарекли, почему-то «Прихвостнем».
Вообще-то, в прошлом, а лет, теперь, было Матвеевичу ближе к семидесяти, ладный юнец слыл лучшим жокеем в округе.
Так и пребывал в юнцах лет до сорока пяти. И призов заработано немало, и кубков от хрусталя до меди, серебра и золота, завоеванных, под сотню будет. Теперь вот в углу покоятся, пониже икон, на лакированных дубовых полках, красующихся в избе. Пылью обросли из-за длительного не прикосновения к трофеям былой славы хозяина.
Матрена-то его, краса ненаглядная года два уж как покинула этот мир, оставив вдового без присмотра, и ласк обольстительных.
До старости в лобзаниях, страстных объятьях, чрезмерных ласках, как в молочной реке, упивались денно и нощно супруги сливочками, забавляя друг друга. Оттого, видать, и потомством не обзавелись – больно прилеплены были друг к дружке.
Правда, в поселке иное мнение существовало в ту пору. Опять же, среди обитательниц местных, любви обоюдной не познавших.
Зачастую, в тоске пребывающие, кривотолками завистливыми себя терзающие, засиделки сельские, в обиде неоглядной, выдумывали несусветные прозвища, и клички счастливым парам. Особенно, ухищрялись в случаях с чужаками – каковой и оказалась Матрена из соседнего села.
«Комолой Матреной» - от завидок нарекли в первый же день невесту, пышащую жаром в белоснежном свадебном наряде, с волосами жгучими-цыганскими, и глазищами утомленно-пронзающими лаской, обилием тепла, таинственной скромностью, вроде бы, несказанной загадочности. Попросту, ресниц таких длиннющих, да густых ни у одной из претенденток поселочных и в помине не бывало.
За то, что совета у поместного сообщества не было спрошено новоявленным женихом, в отместку прозвали Матвея:
« Кобелем истомным», что в переводе на неизвестные им литературные изречения, вроде, как ярлык «Дон Жуана» прилепили местному герою-победителю в различных соревнованиях по конному спорту.
Может, из-за казачьих усов, завитушками кверху торчащими?.. Но, скорее всего, из-за походки быстрой.
Словно вороной при разминке, бывало, семенил по утренней росе да в вечерней мгле мимо окон и заборов поджарый наездник. Из окон тех, щелок заборных, частенько случалось, выглядывали любопытствующие особи противоположного пола, в тайне надеющиеся на обуздание скакуна, или, хотя бы, на временную остановку, ретивого, мимо дворов стремглав, мелькавшего ежедневно.
Несуразица бывала в том, что стоило, когда остановиться лихому Матвеевичу на минуту, другую, поздороваться с соседкой, или дальней родственницей, так уж на весь поселок к обеду растрезвонят, мол, «Кобелина истомный» променял «Комолую Матрену», к примеру, на Лизку Четвертакову, гусыню неумытую, либо на Маньку Сверищагину, навозно-душистую.
К концу дня вести напрямую доходили по беспроводному телеграфу до Матрены. А уж перед заходом солнца, как обычно, разборки семейные. После, как всегда, буйное примирение на пуховой перине – непременным атрибутом кованой кровати со стальными пружинами, что в подарок досталась владельцу от подмастерьев - заядлых любителей скачек.
До сей поры тот дар красуется украшением посреди избы перед тюлевыми занавесками, облагораживая сельское жилище, виноградными гроздями и листьями почерневшими, но нержавеющими.
Года два Матвеевич обходит стороной бесценный подарок, потому и подался в сторожа, что б ночки темные не коротать одиноко в бессоннице на терзающем его сердце драгоценном ложе.
- Тварь, окаянная! Пошто волосья кобыльем хвостом вздымаешь до Небес?! Охоту у мужика, што ль энтим отбиваешь?! – подкручивая пожелтевший от курева левый ус, хмурясь от недовольства, пробурчал Матвеевич в тоскливой улыбке, обозревая налитые округлости, словно статуэтки, вылитой из восковых свечей, на глазах минуты три назад, вынырнувшей из стога сена, в сей час, обольстительно извивающейся царственной коброй, перед взором Матвеевича.
- Прихвостень, кудлатый, не меня ж ожидал попутно в стогу?.. Глаз-то блудливых не отводи, не морщись в неприятии? – Провозгласила умиленно обнаженная пришелица из стога, в кокетливо сладострастном хохотке.
- О тебе, Алин, по совести признаться, не помышлял в одночасье.
- Матрешку Комолую забыть не в силах. О ней помыслы неугомонные… Чай, забыл наши версты перекрестные у Лукоморья, в стогах?.. Запамятовал, изменщик!
- Приворотом надысь завлекла в сети колдовские. Таперча, спустя годА, прошедшие, ужо признайся.
- Сознаюсь.
- Другой коленкор.
- Свой-то расширинь, что б доглядеть, ужо уладить по-людски начатое в колдовстве буйном?
- Навроде, в приятностях рассталися во времячко былое по утру тады… - машинально, скидывая с себя фуфаку, и все остальное, будто в бреду, впившись удавом в гостью, несвязно бормотал взъерошенный Матвеевич.
- Гусаком торчишь по-прежнему, кобелек обольстительный.
- Плыви лебедушкой к кочерыжке стоячей, меж дремучих
водорослей непроторенных.
- Вспомнил, кобелек! Слово в слово протявкал на ночь глядя, провозглашенное признание у пруда, заросшего лилиями. Приворожил-то ты тем самым колдовством девицу невинную, позором покрыл на века. В колдовской загон определил.
- Разя помышлял тады, кады в лес дремучий, сломя голову, борзового уволокла?
- Я ли, премудрый? Кто это в щелку заборную мимоходом струей похотливой брызнул? Глаза невинной пожарным краном обескуражил?
- Приспичило тады. Откуда было знать про девку складную, любопытствующую под забором энтим.
- С молоду за истомным подглядывала. Три года в беспамятстве после пожарного крана маялась, будто бешеной очутилась.
- Бабка твоя Аграфена никак колдуньей все же слыла в округе?
- Потому ворожбу с ее слов и переняла в те годы. Однако возымело опосля.
- Чего поминать, воспламенять уж пора… влепись- ка, как тады, бантиком в стожок, медком подслащенный, солью присыпанный, шо б аппетит не умолкал в причмокивании.
- Под старость кропотливым остался, кобелек мудреный. Глянь-ка, сединкой припудрился невзначай, а сверлом кованым по-прежнему бетонку без напряга норовишь пробуравить.
- Энто от избытка чувствительности, и от временного промежутка долговязого.
- Паршивец ершистый, колючка репейная, измутолил до не вменяемости, ретивый кобель! Остановись на мгновение, поддерни уздечку, что б кобылка твоя ход замедлила… неравен час намылится впопыхах…издохнет перед барьерами.
- Не дрейфь! Сама в узду напросилась. Таперича, скакай без воженной, гони, куда глаза глядят, особливо, на старт ко времени пребудь.
- Неужто, не узрел – восковая я! От пыла да жару растаю вскорости!
- Матрена моя, лебедушка-краса - неоглядная!
- Алина я, полюбовница твоя из Лукоморья колдовского! Разя не углядел со слепу?
…Продрал глаза Матвеевич – никого вокруг. Огляделся по сторонам – пусто. Только в правом углу лампадка язычком пламенным образки тускло осеняет, да кубки, запыленные ели-ели отсвечивает.
« Энто, шо же за сны проклятущие?! - промелькнуло вдруг в не проснувшихся окончательно мыслях:
- «Отче наш, ижи иси и на Небеси» - в момент всплыла с детства зазубренная молитва.
И на те Вам, как по волшебству, скрипнула дверь, из сеней явилась та самая Алина, что в сне прошедшем пребывала бесстыдно.
Теперь уж неведомо – во сне ли?
Потому как взбодренная молодуха лет под сорок, мраморной статуэткой к кованой кровати в яви зыбкой, словно лодочкой надувной, к рыбацкому бережку в потемках подплывала.
- Охальник, ты беспутный, Матвеич, год целый на привязи держал кобылку…
- Дык, я ж, про Матрену обязан был думать, тосковать непременно слезно, навроде, как за упокой, свечки выставлять, лампадку прижигать… Как-никак, сорок лет в энтой постели кувыркались.
- Ноне, третий пошел посту затянувшемуся.
- Получается, оскоромился…
- Можа, осквернился?
-Пошто ты эдак, Алина?
- Не любой оказалась, гляжу.
- Не скромничай понапрасну… Плыви, плыви к берегу… Дарственный он – бережок, из стали настоящей кованый, для двоих предназначенный… Один-то в его и сам не подплывал... часа ожидал укромного... вчерась, будто с опохмела, хватанул за пятак, как зайчонок несмышленый, пощипал губками шерстку, и вроде с перепугу, в нору темнящую заполз.
- Право, Кобель истомный! Гроб-могила, знать, вороного исправит.
- В энтом деле на кой ляд поправлять мужика?.. Пущай и там ужо царапает гробовую доску.
- Удалец, кудряш, через чур преуспел.
- Не шатайся по избе блудливой бестией… плыви ужо к причалу свому по-людски, как Богом и предопределено, стало быть.
- Богом ли, окаянный?
- Всяка любовь от Его, в том числе, и не насытная.
На горизонте, в небесных просторах восходило округлым малиновым ободком оранжевое солнце, ослепляющими лучиками пробиралось сквозь тюлевые занавески, попадая на четырех угольное в инкрустированной рамочке зеркальце над изголовьем.
Солнечные зайчики, играючи мелькали звездочками по взъерошенной постели, попадая на спинку кованой кровати с почерневшими виноградными гроздями, словно в танце подпрыгивали в такт, скрипучих стальных пружин.
В курятнике кудахтала наседка. Вызывающе, на всю округу, пел оглашено петух, будто задором, оповещал соседей, мол, в нашем полку прибыло, хозяйкой молодой обзавелось подворье!
Будет, кому и напоить, и во время подсыпать зерна, - не абы куда попало, - а в установленные некогда, заботливой хозяйкой, аккуратно встроенные вдоль кизяковых стен, кормушки, выдолбленные из дубового ствола долотом, промысловым, умелым хозяином, с закрученными вверх казачьими усами.
Теперь, усы те казачьи, вроде, хохолка петушиного, щекоткой будоражили раскрасневшиеся пухлые щеки блудливой бестии, проникшей в избу вчерашним вечером под предводительством « Кобеля истомного»…
В переводе на литературный язык - Дон Жуана, о котором не знамо - не ведомо было в том поселке.