А. Блок
1
Когда вечер, и время,
как назло, не летит
(то есть время-т не дремлет!),
нагулять аппетит
выбегай в чисто поле
(в крайнем случае, в парк),
чтобы в высохшем горле
было в космосе как.
Ни тоски, ни веселья:
только – просьба «попить».
С точки зренья вселенной –
наглость это просить,
ибо влага – не звезды,
чтоб везде ей сверкать
(чем насыщенней воздух,
тем отрадней дышать!
Чем привязанней тело
и нежнее к вещам,
тем вернее, что время
не помедлить словам).
Вечером выйти во двор,
не восхитившись открытым
небом, нельзя. Разговор
плющится видом
перед глазами до «ой!».
После уже вспоминаешь,
что это: город, зимой,
с кем-то гуляешь.
Ветрено. Слева от глаз
носятся выкрики ближних.
Что-то из оперы: «Нас
небо уводит от ниже
пяток лежащих вещей
к счастью сознания нашей
к миру причастности» – «Ей!
Господи!» – так же
хочется вякнуть. Но вот
холод сгоняет и этих
к дому. Подняв отворот
куртки, качаюсь на месте.
(Но кто я такой среди тех,
кто мчится к Единственной, чтобы
на Ней успокоиться? Смех
и тот, как сугробы.)
Нынче суббота. Сверкает
иней. У здания почты
кто-то кому-то втирает
кто кого хочет
видеть в гробу. Над землею
небо пустое. Настолько
чисто оно, что немного
взгляду от этого больно.
Когда я смотрю на небо,
мне бесконечно скучно.
Кем бы я вправду не был
здесь, но и там не лучше.
Максимум – стану тучей
пасмурной после, чтоб виться
над (подходящий случай,
в общем, с природой слиться!)
пальмами – вот будет время!
Впрочем, за мною не встанет –
пальцы сейчас уже верят
в панацею слиянья:
с тем, чтоб себя успокоить
и не дрожать при мысли
о неизбежном, то есть
попросту выпасть из жизни.
Но ненадолго! как им
кажется, жизнь представляя
паузой, кою Гольфстрим
лучших миров омывает.
(Все-таки бодрый настрой
на бесконечность противен,
как ни крути, лобовой
части извилин.
Все-таки мир сотворен
несколько раньше победных
шествий людей, то бишь он
не для последних.
Все-таки мы не его
центр, как Бруно заметил
с грустью. Ну что же, bravo!
Будем, как дети.)
Пляска воды и огня
ниже не больше вселяет
радости... Что ли меня
в них не хватает?
Мне самому? Человек
просит у неба защиты
полной от тысячи бед,
кои с него же излиты
часто бывают. Пойти
что ли домой, приглядеться
к зеркалу, вглубь. Но внутри
что, кроме сердца?
(Бог же сказал, что никто
не одинок в этом мире.
Шлепая с дурой в кино,
ключ не забудь от квартиры.)
Что ж! остается слиться
с тем, что, возможно завтра,
станет моей сестрицей
по существу. И обратно.
Я и сейчас не больно
сильно заметен в поле.
Издалека – сплошное
поле. Еще раз – поле.
Так, без особых усилий,
я превращаюсь в то, что,
и не сказав сивилле,
в общем, узнать несложно.
На небо, глядя – хлещет
ветер в лицо, и чувство
неотвратимой встречи
с ангелом – пахнет безумством!
Даже не с ангелом! – птичкой
некой, сбежавшей с юга,
ибо сезон – по кличке
мертвый. Зима и вьюга.
(Нас, не приемля близко
к сердцу, не ждя спасибо,
вьюга и с нею присно
к нам безучастны, ибо
вьюга – вообще природа –
то, что вчера и завтра;
мы же – случайная нота,
кем – непонятно взята...)
2
Ночь неизвестно откуда
наступает, устало
над землею безлюдной
веет своим покрывалом
из расцветших созвездий,
как второю поляной
(мало того, что светят,
так еще и мерцают!)
Я стою у обрыва
речки. Направо – деревья.
Их, конечно, не видно
ночью, но шорох – всё время.
Вот они – вещие птицы
неживой, но природы
воздуха. Кто усомниться
может в источнике ноты?
(Многое, видно, осталось
в этой ладони от вашей,
камешки, жизни. Отсталость?
Пульс только чаще.)
Да, деревья – направо.
Слева – пустырь. Над водою
незамерзшей летают
разве что – звуки прибоя.
Все остальное – за бортом
слуха, помимо шумящей
крови в холодных аортах.
Даром, что не скулящих.
(Клетки, конечно, правы.
Как же иначе? Природы
против посмеют идти
только уроды.)
Но, придя не за этим
по скрипучей дороге,
кожа чувствует – ветер
принимает за что-то
неподвижное разом
щеки, руки, перчатки,
обрубая пространство
до размеров сетчатки...
То есть, если не мертвый,
то уже – неподвижный
статус мной завоеван.
Вроде снега на крышах.
Впрочем, в этом заслуга
не моя и не Бога
в царстве Белого Духа
над такой же дорогой,
где ты значишь так мало
(это даже приятно –
не тянуть одеяло,
но считать на нем пятна).
Где, как Бони разбитый,
ты – в чужой Палестине,
и за снегом не видно
никаких серафимов...
Разве – шелест их крыльев
шепчет из круговерти:
«Это то, что, мудила,
тебя ждет после смерти.
А не то, что ты думал,
глядя в прорубь пространства,
чье количество – стимул,
а не повод бояться
затеряться в нем щепкой –
ты и так в нем потерян...
И от этого, детка,
не укрыться за дверью».
Ни машин, ни прохожих.
Периферия. Кругом
тихо настолько, что можно
слышать, о чем
снег шелестит перед казнью:
«Падая вниз головой,
мы совершенно случайно
повстречались с тобой.
Видимо, чтобы растаять
на горячей щеке
(что-то другое представить
было бы трудно себе).
Здесь, на земле, принимая
форму скамейки ли, сна
жизненных сил, начинаешь
просто звереть от себя:
над столь маленькой сценой
трудно с улыбкой кружить
больше минуты, где время
никуда не бежит».
Ночь занимает деревни,
целые области, место
нашей любви, совершенно
не встречая протеста.
(Как, наверно, Люфтваффе
не встречал его в небе,
когда крики «не надо»
были глубже, чем реки.)
Собственно тьма – это то, что
нас окружает вне крова
солнца всё время. И ночью,
в общем, мы – дома.
Ночь. Над невидимым полем
вышла луна на минутку.
Но никто не завоет.
Выглядит несколько жутко.
По такому пуститься
в пляс – разве только шаманом.
Али птичкой залиться
песнью о главном.
Февраль 2002 г.