Марек не любовался игрой оттенков, а пил их бережными глотками, как очень дорогой и очень сладкий ликер. Он успевал отмечать, как хорошо смотрится блестящий кофейник посреди стола, как мягко просвечивает фарфоровая чашка, как живописно сгруппировались на блюде бутерброды с колбасой. Он почти не слышал то, что читала жена, пока одна фраза не царапнула слух.
– Все писатели попадают в ад? Это еще почему?
Хотя литературу Марек не любил, а большинство авторов считал праздными пустословами: ему претило вчитываться в то, что можно ухватить разом, цельной картинкой – столь суровый приговор удивил даже его.
Лина хрустнула газетой, расправляя на коленях листок дудвайлерского Вохеншпигеля.
– Журналисты, – пояснила она, – придумывают всякие нелепости. Ад, рай и прочие библейские клише – а смысла на цент. Только бы привлечь внимание. Так ты будешь слушать статью?
– Буду, – покорно согласился Марек.
Под нелепо броским заголовком оказалась банальная выдержка из городской криминальной хроники. Известный писатель покончил с собой, оставив на столе записку: «Моя жизнь лишилась смысла». Обстоятельства самоубийства расследуются. Мэр города Саарбрюккена выражает соболезнования дочери и внукам покойного.
– Странный народ эти бумагомараки, – сказала Лина. – Только чудаки-писатели пытаются отыскать в жизни какой-то смысл. И попадаются в собственную ловушку. Не понимаю таких людей, – пожаловалась она.
Марек неуверенно кивнул и поежился. Обычно серый, как нудная осенняя морось, газетный текст вдруг окрасился для него в оранжевый цвет опасности, как будто короткое словечко «все» относилось и к нему. Писатели, художники или музыканты – каждый воспринимает мир на свой лад, но при этом каждый старается перепрыгнуть через что-то внутри себя, и ад один на всех. Ад – это пустота, в которую срываешься, если прыгнул слишком высоко.
Марек не задумывался о смысле жизни, потому что в ней была картина. Он писал ее, сколько себя помнил, чуть ли не со школьной скамьи. То есть не собственно эту картину – огромное три на семь полотно, – а бесконечные эскизы, наброски, фрагменты. Самый первый набросок Марек сделал шариковой ручкой на полях линованной тетради – свеча в окружении трех косо поставленных зеркал, и во всех трех она отражается по-разному. В одном – звездой, в другом – птицей, а в третьем – человеком. Нарисовал и понял, что на самом деле зеркал должно быть гораздо больше, и что таким образом можно изобразить Вселенную. С этого момента он увлекся живописью и графикой. Запоем читал биографии великих художников. Уговорил родителей записать его в изостудию, учился рисовать цветными мелками, пастелью и углем, составлять аппликации и коллажи. Потом, после двенадцатого класса поступил в высшую школу изобразительного искусства и дизайна.
Одновременно Марек исследовал зеркальный мир: огни, вплетенные в замысловатый орнамент оконных стекол, изломанные и сплющенные фигуры людей в глянцевых боках машин, опрокинутые в черно-зеленые воды Саара деревья и дома. По вечерам бродил по городу с фотоаппаратом, без устали снимая отраженные в витринах улицы и разноцветные блики на мокром асфальте. Он открыл за пределами обыденной реальности – иную, реальность искаженных контуров и потайных смыслов, в которой все было шиворот-навыворот и в то же время как-то по-особому гармонично и правильно. Пока прочие ребята гуляли с девчонками, пили пиво да играли в футбол, Марек ломал голову над другими вопросами. Чем в действительности является наша Вселенная, – спрашивал он себя, – закольцованной анфиладой зеркал, в которых бесконечно множится любой из ее фрагментов, или проекцией чего-то внешнего, для человеческого разума непостижимого? Он уже совсем приблизился к пониманию банальной – а может, вовсе и не банальной – истины: как пламя свечи, многократно преломляясь, порождает иллюзию звёздного неба, – так Бог творит человечество из своих отражений. Но все-таки Марек был художником, а не философом и так далеко не зашел.
Картина рождалась постепенно. Сначала только в мыслях – легкими проблесками, потом на бумаге – на альбомных листках, на продуктовых упаковках, в блокноте, на обрывках газет – второпях, острыми карандашными штрихами. Она еще не просилась на холст, а существовала разрозненно и неопределенно, как золотая взвесь в мутно-песочной речной воде. Это золото Мареку предстояло промыть и сплавить в ценный слиток. Работа всей жизни – так ему казалось.
Конечно, одними мечтами сыт не будешь. Приходилось делать и что-то еще. Марек работал художником-оформителем сначала в маленьком театре при городской ратуше, потом в издательстве. Рисовал иллюстрации к детским книгам. Сказки он уважал более всех прочих романов – в них, даже самых шаблонных и неказистых, все равно сохраняется налет волшебства. Это немного роднило их с живописью, потому что в любом живописном полотне – как он считал – только шестьдесят процентов техники, и сорок процентов чуда.
Попутно Марек женился, он и сам не понял как. Само собой получилось. Встретились на новогодней вечеринке у общих знакомых, вместе пускали петарды на маленьком пятачке у подъезда, но те почему-то не желали лететь – шипели и зарывались в сугробы, прожигая в них глубокие черные лунки. Ему понравился наклон головы незнакомой девушки, напряженный и горделивый, как у египетской царевны, и ее руки – тонкое запястье и худые, с выпирающими суставами пальцы. Захотелось рассмотреть эти мелочи получше – чтобы не отвлекали ни шарфик, ни длинные рукава, – запомнить и утащить к себе. Да, все в нее, в картину. Марек, подобно медоносной пчеле, собирал жесты и взгляды, округлости человеческого тела, и волнистую зелень травы, и грязную расплывчатость снега, и переливы солнца по краям облаков – чтобы потом, закрывшись в своей маленькой студии, осторожно разлить их по сотам. То, что девушка с интересной формой руки оказалась рядом, а затем вышла за него замуж, взяла на себя большую часть бытовых хлопот – было удобно, только и всего. Вскоре родилась дочка – Софи – и новоиспеченный отец купался в ее зеленых глазах, как в озере, пригоршнями черпая из него легкую, чуть солоноватую грусть. Прозрачность и чистота детского взгляда стали темой самого необычного, самого хрупкого фрагмента картины – а она имела мозаичную структуру – ее основным мотивом.
Последние два года Марек нигде не работал – зарплаты жены хватало на троих. Он писал – с раннего утра и до полудня, теперь уже на большом холсте, пока не затекала спина и кисть не наливалась тяжестью. Тогда он переодевался, аккуратно складывая в углу заляпанную краской «рабочую» одежду, обедал и шел гулять в парк или бродил по городу, ко всему приглядываясь и ничего по-настоящему не видя. По вечерам сидел в кресле под голубым торшером, жмурился на тусклый свет и перетасовывал в памяти образы, линии и цветовые переходы. Готовился к завтрашней работе. В его поспешности было что-то от страха – вдруг он умрет и не сможет дописать картину. Почему-то закончить ее казалось очень важным, хотя Марек и сам толком не знал, что собирается с ней делать. Продать – жалко, да и вряд получится. Он понимал, что какой бы гениальной картина ни была – покупают не ее, а художника, вернее, имя. Современному культурному миру не нужны вселенские глубины. Ему подавай лейбл.
За кухонной дверью послышалась возня, скользящие шаги – и вошла девочка. Бледная и тонкая, востроносая, как мышка, и в мятой пижаме. Видно, только что с постели. Взглянула на Марека не по-детски хмуро и полезла к матери на колени.
– Ну, чучелко! Ты меня раздавишь, – Лина осторожно взяла дочь на руки и усадила на стул, рядом с собой. – Такая большая красавица! Бутерброд с мармеладом будешь?
– Девочки, я пойду, – Марек криво улыбнулся ребенку и встал. – Если что, я в студии.
В зрачках дочери острыми белыми искрами отразился серебряный кофейник. Худые пальцы вцепились в половину булочки, с которой желтыми тягучими каплями стекало апельсиновое повидло. Все это Марек ухватил боковым зрением, как пару ничего не значащих, но живописных черточек. И, как всегда, сберег их – аккуратно положив на отдельную полку своей удивительной памяти. Туда, где хранилась картина – теперь уже почти готовая.
Он сел в автобус и доехал до студии. Собственно, это была маленькая съемная квартирка – тесная прихожая, в которой не развернуться даже одному, две комнаты и кухонный уголок с газовой плитой и раковиной. Жить в такой Марек не захотел бы, но для работы ему требовались только уединение и свет из окна. Света здесь хватало вполне, потому что окна выходили на бывшее озеро – пустырь, затянутый болотной травой, среди которой, то здесь, то там, поблескивали полоски воды. В той комнате, что поменьше, Марек хранил тюбики с красками, подрамники, растворители. Здесь же кипятил себе чай, когда пересыхало горло. Во второй – царствовала картина. Он уже и сам не знал – писал ли он ее или, наоборот, она смелыми штрихами вычерчивала линию его, Марека, судьбы. Наверное, правильнее сказать, что они писали друг друга, настолько за эти годы срослись, стали единым целым.
И вот, долгий путь подошел к концу. Остался последний фрагмент – не весь, а пара деталей. Марек развел краски и приступил к работе. Легкий солнечный флер, сладкая лужица мармелада на светлом дереве стола сделали нарисованную Вселенную такой живой и теплой, что хоть грей возле нее ладони, как у горящего камина. Но Марек зябко поеживался, смоченной в растворителе тряпкой оттирая с пальцев разноцветные пятна. Он чувствовал себя альпинистом, завершившим тяжелый подъем. На вершине было неуютно и ветрено, и низкие облака, проплывая, обдавали его холодной влагой. «И если это называется триумфом...», – билась в сознании растерянная мысль.
Он тщательно промыл кисти и разложил их по ящичкам – а лучше бы разломать и выкинуть в мусоропровод – подмел пол в студии и выплеснул в раковину остатки чайной заварки. Мареку чудилось, что он убирается в спальне покойника, и на готовую картину не хотелось смотреть. Она высосала его, как пиявка, использовала и оттолкнула, оставив пустую, точно сдутый мячик, оболочку.
Марек наскоро пообедал в кафе и отправился гулять по городу. Бродил несколько часов подряд, но легче не становилось: мысли, которые раньше назойливо крутились вокруг главного в его жизни творения, теперь словно натыкались на стену и срывались в пустоту. В тот день он впервые заблудился – шел наугад, пока не очутился в странной, незнакомой части города. Серые дома, развешанные на балконах длинные гирлянды линялых трусов и маек, торчащие из окон подушки, похожие на мятые клочья тумана. От неуклюжих ковриков у дверей воняло псиной, мочой и плесенью. Все здесь как будто отсырело, выцвело и расплылось, попав под сильный дождь. Еще и погода испортилась. По привычке Марек начал подбирать в уме цветовую гамму, но вспомнил, что его Вселенная завершена – в нее уже не втиснуть ни скучную шероховатость стен, ни мокрое небо в рыжих прогалинах заката. Да и ни к чему. Бедный квартал казался начисто лишенным красоты, а раз так – то для Марека его как будто и не существовало.
– Я дописал картину, – сказал он вечером жене. – Не знаю, чем теперь заняться.
Лина подняла голову от книги, которую держала раскрытой на коленях так, чтобы свет торшера падал на страницы, закрутила вокруг мизинца светлую прядь и убрала за ухо. Марек пробежал взглядом по мягкому изгибу ее шеи – жемчужная тень от прически, крошечная родинка, покрытая тонким пушком... Ухватил, запомнил и – бессильно уронил в темноту. Полочки, на которой он обычно хранил зрительные впечатления, не было.
«Не могу больше, – подумал он с отчаянием. – Я не выдержу так и пары дней. Если ничего не случится...»
Самое страшное заключалось в том, что ничего не изменилось, все шло нормальным чередом, и только пустота расползалась внутри уродливой чернильной кляксой, разбухала, точно раковая опухоль.
– Марек, да дел полно. Вот, хотя бы почини балкон, – посоветовала жена. – Три месяца крыша течет. Позвони маме. Почему я одна должна с ней разговаривать? Она твоя мать или моя? Она старая, Марек. Ей нужно внимание – твое, а не мое.
– Да, конечно. Я позвоню, – покорно кивнул Марек. – Лина, я все сделаю, попозже, – добавил он, стыдясь признаться себе и ей, что не умеет чинить протекающие крыши. – Где Софи?
Жена посмотрела на него удивленно.
– Спит. Ты знаешь, который час?
– Я осторожно...
Он встал и бочком проскользнул в детскую. Девочка засыпала и, как только Марек вошел, открыла глаза. Лучистые, золотисто-крапчатые... зеленый кобальт и королевский синий. Он старался видеть их, как есть, не разлагая на цвета и оттенки, но ничего не мог с собой поделать.
– Тебе почитать дружок? – спросил Марек ласково. – Хочешь сказку?
Ребенок замотал головой и нырнул под одеяло. Теперь наружу торчали только два тонких вихра, как будто в постели лежала не девочка, а луковка-чиполлино.
Марек помялся у кроватки, чувствуя себя одиноким и никому не нужным, и вышел, тихо притворив за собой дверь.
Он тихо притворил дверь в свое прошлое, а будущего у него не было. Так ему представлялось, но ведь мир – это и есть то, чем он нам представляется, ни больше, ни меньше. Всю ночь Марек стонал сквозь зубы, свернув кульком одеяло и прижимая его к себе в полудреме – глупая ребяческая иллюзия защищенности. Проснулся он поздно, в пустой, залитой солнцем квартире. Лина на работе, дочка – в садике. Добрый плюшевый мишка в руках обратился в скомканную байковую тряпку. Марек послонялся по комнатам. Хотел съездить в студию – взглянуть еще раз на картину, но в последний момент словно испугался чего-то. Сел за письменный стол жены и положил перед собой чистый листок бумаги. Как в школе – в тонкую фиолетовую линеечку. Достал из кармана ключ от студии и придавил им угол листка. Может быть, Лина все-таки сумеет продать картину.
«Дорогие мои девочки, – неуверенно начал Марек, и буквы хромали, заваливались друг на друга. – Лина! Софи! Я должен вам объяснить...»
Не привыкший выражать свои мысли в словах, он запнулся и заерзал на стуле, нервно кусая карандаш. Марек не желал уходить так, как тот писатель, ничего не пояснив, откупившись от близких людей одной единственной банальной фразой. Он хотел, чтобы они поняли, что творится у него в душе и почему все художники обречены попадать в ад... Да ведь не поймут все равно.
Марек сидел понурившись. Он не знал, как рассказать, как выразить, как связать между собой несколько простых немецких слов. Нарисовать сумел бы. Да ведь он уже и так нарисовал все, что мог.
Ворвавшийся в форточку ветер колыхнул занавеску, и по кромке листка скользнул маленький солнечный зайчик. Марек вдруг вспомнил, с чего началась много лет назад его картина – с такого же точно бледного золотого пятнышка, прыгнувшего на тетрадный лист. Обрисованное шариковой ручкой, оно превратилось в свечу. Свеча – отразилась в трех зеркалах. А дальше... а дальше...
Погрузившись в воспоминания, он вытянул руку и крохотный лучик доверчиво лег ему на ладонь. Мягкий и теплый, пушистый, как цыпленок. Марек смотрел на него во все глаза, пытаясь понять, из чего же такого необыкновенного состоит солнечный свет, и думая, что в мире, пожалуй, есть еще что-то, кроме бесчисленных отражений истины.
(с) Джон Маверик