Когда ты уходишь, я говорю тебе: у меня всё будет –
ледышки, перчатки, гномики, на лодыжки
тепло говорящие. Может быть, даже – люди,
со мной засыпающие, словно на ели – шишки.
Мне будет ещё четыре. Наш возраст – горбатый флюгер.
Мне будет ещё четыре. Полмесяца. Будет почерк
врача в золотом домишке, где стены кричат белугой…
Моя одиночка ободиночила на полночи.
Моя одиночка, из которой я вру тебе, что всё будет гладко –
как заполярное небо. Как локоть у Лукоморья…
Моё одиночество жёлудем за подкладкой
болтается в пиджаке говорящем горла:
и нитки торчат – как всхлипы, которых – стыдно.
И сода-швея растерянно шов слюнявит…
…а я намолчу тебе яблоко в шкуре сидра –
такое вот старое яблоко: даже травы
не помнят его падения.
Только помним
мы – вместе с тобой, одиночкой и сухоруслом
стакана воды.
…а часы, как игрушки-пони,
качают мордахой.
Гроза головою русой
трясёт за окном.
Расширяют зрачки обои.
Ты входишь на цыпочках.
Я притворяюсь спящей.
Считаю в спине прорехи, как мышек – в поле…
Ты смотришь, не видя, в застенчиво-синий ящик…
ОН:
Девочка моя, когда я уйду, у тебя всё будет –
химия яблок, и Лукоморье, и пылкий гном,
и радуга, проплывающая в чае, как барракуда,
и ласточка, усмиряющая гром.
Когда я уйду, чуть-чуть повзрослеет пони
часистый. Затихнут мыши в соломке снов.
Останется тень синицы, которую можно не помнить.
Останется сидр в тельняшке, вращающий колесо
каких-то прохожих взглядов на спину твою, которая
тебя выдавала, когда ты спала понарошку и не стеснялась…
Останется ящик, набитый сплетнями, как Пандорами.
Может быть, останется даже жалость,
но это неправильно.
Всё будет гладко – как щёчка яблочка.
Как невидимка, зажатый дерзким дверным проёмом…
Засыпай, хорошая.
И пусть тебе снится бабочка –
дремучая, будто дрёма…
***
Так они переговаривались.
Так они писали письма, лёжа
она – на руке его, он – на реке её зарёванных одноночей…
Пара дремучих чучел…
Время наливалось яблоками, как лошадь,
и щипало за пятки, оставляя родинки или точки –
как от комариков.
Одинаковые.
Родные.
Прикипающие друг к другу, пока письма задрёманы и безмолвны…
И мечты их во сне вырастали, как города и дыни,
и вжимались друг в дружку, прячась от змеемолний.
И казалось, что всё – невыносимо гладко.
И казалось, что у этих двоих – ого-го что будет…
Только утром приходила злая фея – толстая Циферблатка.
Протыкала иглой будильника, словно – цыплёнков вуду.
Нанизывала на вертел быта.
Кипятила звонки и нервы.
Приводила за руку гномов холодной спешки…
Они переругивались.
Писали письма.
Она начинала первой
(вынашивала их, кислые, как просроченные орешки):
говорила, что ничего не будет. И поэтому для неё по пятницам всё умирает,
так что приезжай скорее, несмотря на путаные показания…
Он говорил, что ничего не будет. Что он смотрит на неё, сидя скраю.
Что у него нет пяти лап, все из которых – задние, –
чтобы танцевать ей канкан или живую польку,
чтоб вышивать ей поле, как – Шаганэ неправильной…
Письма сидели, как совы на книжных полках,
пряча под крылья клювы.
Почти что паиньки.
Письма лежали:
одёжками.
Шелухою.
Яблочной кожурой.
Соломинками для чучел.
Письма лежали тихо: как ночь – на тапочках…
Может, когда-нибудь этим двоим похэппиэндид лучше,
но пока что он иногда приходит к ней –
и ночь расцветает тёплой дремучей бабочкой…