словно шубка - на вырост - руке, указующей в млечность...
Вижу: тень поднимается с мягкого лба молока
в журавлином кувшине - и ставит, как детку - на плечи,
тень миров и безмирья - на плечи...
Ресница саднит
на щеке, неугаданно-левой.
И жмурятся судьи
в рамовидных накидках.
И тянется лунная нить.
И молчат, как жрецы, табуны бледноглазой посуды.
И выходят из тени тенюшки, вода и ковры.
Заратустрятся травы, свергая и небо, и город...
И в старушечьих пальцах безумия, желто-кривых,
крутивертятся три статуэтки:
- с простуженным горлом
не-русалка, которая лепит из уток халву
вкуса рыб золотых и божков, утонувших по веру;
-не-ведунья, что вяжет с-избушки-сухую-траву,
как гнездо для яйца сотворения мира;
- мегера,
что прядет кокон бед, несмотря на глубокий порез
между пальцев, слегка зачерненный заоблачной ватой...
Статуэткам играет сырой деревянный оркестр -
леший хор, в кожуре обарвинченной войлочной мяты....
И по ним - как телега - ползет каторжанка-земля.
На горбу тащит смирную Хмурь и Улыб-непоседу...
И космический ослик бредет до заката-угла,
покалеченной губкой срывая капустинки света...
...а потом, как гадюка, шипит молоко. И клубком
забивается в горло, набитое комом из страха,
что я - тоненький медиум этим троим, глубоко
затонувшим во мне, как в огромной холодной рубахе,
что лепила бы радость - не гнезда, не кокон, не рыб! -
но - послушна, подобно каштановым бунтам - в "зеленке"...
Ночь хрустально-седа.
И на шее - блестящий нарыв
полнокровной луны.
Самолетные мухи садятся на теплую пленку
молока всех путей познавания наших корней...
Я лежу на полу.
Целюсь в взгляд жрицы-кружки.
Он острый...
Спотыкаясь, иакает в окна космический ослик -
наступающий день,
в желтых пальцах спокойных теней,
не тревожащих памяти крови.
... и только - чешуйки
не-русальих хвостов - на распластанном хлебном ноже.
И - перо из гнезда - в лапках крана.
И ватка.
И жутко,
что не веришь:
свершилось.
Уже...