Не взвинченная непрерывными шумами, не раздражённая, а, наоборот, «вся из себя такая» спокойная и умиротворённая по случаю столь неожиданного подарка соседей – тишины, лежу я на своей «досадной укушетке» и думаю. В тишине хорошо думается. Мечтается. Планируется. Вспоминается. В памяти всплыли почему-то последние строчки из прочитанного вчера, под аккомпанемент перфораторной дрели, рассказа Евгения Гришковца «80 км от города», в котором он пишет о запахах деревни, обобщённых им до «запаха родины». И – пошло-поехало, поплыли воспоминания о моих запахах родины, запахах детских лет, проведённых в деревне, и более поздних, городских, и совсем уж современных. Менялась жизнь, изменялась и росла я, менялись и запахи, и отношение к ним. Но что-то из детских фиксаций останется навсегда, какому бы психоанализу их не подвергали.
Родилась я в небольшом провинциальном городе Тамбове. Нет, когда я родилась, я, конечно, ещё не знала и знать не могла, где, когда, в какую историческую эпоху, и зачем родилась. Последнего, кажется, и вообще никто не знает. Мечтала ли я родиться там, где родилась? Сейчас я бы точно сказала, что это был не мой выбор, но меня никто и не спрашивал. Как, впрочем, и всех нас. Уже потом, когда я познакомилась с наукой географией, пожила в общаге в столице нашей родины и когда проездом на пару дней, благодаря улыбке (или всё же усмешке?) Фортуны, останавливалась в столице мира – Париже, только тогда я вполне осознала, насколько провинциальной была на самом деле моя «малая родина». Но раньше мы в Парижах не бывали, а потому нам наш родной город был по-своему любезен и близок. «И дым отечества…». Но отпечаток провинции всё же придётся, вероятно, пронести через всю свою жизнь. Хоть и боролась я со своим фрикативным, на украинский манер, южно-русским «г», а оно нет-нет, да и проскочит.
Отсюда же, по-видимому, и моя нелюбовь к большим скоплениям людей, которая только укрепилась из-за случая в метро: там вышел из строя эскалатор, поднимавший людей наверх, на платформе скопилась «туева хуча» народу, и меня чуть не задавили в толпе. Не люблю и больших городов-мегаполисов, где люди вынуждены встраиваться в толпу, вечно куда-то зачем-то спешить, наступая друг другу на пятки, раздражаться из-за крохотного личного пространства, которое тебе ещё всё-таки оставляют. Где даже часы призваны выполнять не свойственные им функции – показывать материальный и, как следствие, социальный статус человека, а не время, отпущенное ему на развитие души и добрые дела. Где постоянно приходится как будто участвовать в больших гонках: за престижем, успехом, карьерой, материальным благополучием, статусом, известностью, внешним лоском, манерами, за «лейблами-фирмами-брендами», модой, в общем, в гонке за формой в ущерб содержанию и здоровью. Натягивать ставшую уже почти пергаментной кожу на лице, чтобы натужно улыбаться, держа марку, и не позволять себе расслабиться и расплакаться, когда тебе плохо, и бояться «потерять лицо», обнаружив свою уязвимость и слабость. Где надо, действительно, прав Садулаев, иметь «железные яйца», чтобы жить и выдерживать жестокую конкуренцию. И при этом ещё поддерживать веяние какой-то странной моды на всевозможные виды аномалий, и хвалить экстравагантный наряд короля, шушукаясь при этом между собой: «А король-то – голый». Нет, это не для нас, провинциалов. И меня не тянет поменять провинцию на столицу; разве что тамбовскую провинцию на французскую, с морем и ракушками. Например, на те места, где жил и сочинял жизнь мой любимый поэт и писатель Саша Чёрный. Да и это уже поздно делать.
Но я про запахи детства. Итак, я родилась в Тамбове, и до того, как мне исполнился годик (или чуть более) и папу перевели на работу в другое место, наша семья жила на Набережной, рядом с гостиницей «Тамбов» в четырёхэтажном доме – «сталинке», на последнем этаже. И я хорошо помню запах нашей квартиры и подъезда дома, в котором мы жили. Мне могут возразить какие-нибудь возрастные психологи, что вряд ли в возрасте года я могла точно запомнить эти запахи. Но я их помню, помню до сих пор. Правда, на уровне узнавания. Запахи вообще, в отличие от образов-картинок, трудно воспроизводимы в памяти «в чистом виде», в отрыве от реально действующего раздражителя. Но однажды, зайдя в подъезд старого кирпичного дома, кажется, тоже «сталинки», я сразу узнала запах моего раннего детства. Этот запах особенный: в нём удивительным образом сочетались, переплетались, как поветель с цветущим кустом хризантем, два других запаха – свежей домашней выпечки и хорошего, качественного табака: либо приличных сигарет, либо дорогих папирос, таких, как любимые папиросы «стального» вождя – «Герцеговина Флор». А запах «свежей домашней выпечки» для меня в то время был запахом такого вкусного, желтоватого от яиц, масла и сметаны, моего любимого рассыпчатого пирога – манника. Я и сейчас пытаюсь испечь манник с тем же «запахом детства», но – увы: то ли качество продуктов изменилось, то ли утрачено что-то в рецепте. Скорее всего, в составе ингредиентов нет маминой любви и заботы и ощущений «детства золотого».
Я на какое-то мгновение «выпала» из настоящего времени и вдруг оказалась в пятидесятых. Глотнув порцию воздуха детства, я, как заядлый курильщик, долго лишённый курева, сделала несколько глубоких вдохов-затяжек, чтобы вновь прочувствовать, вобрать в себя хоть частичку той атмосферы, которая окружала меня и теперь ещё связывает, как пуповиной, с далёким и безвозвратно уходящим временем – с моим ранним детством, с мамой, папой, братом, ныне покойными. Оказалось, что этот запах – самое яркое моё воспоминание о том времени. И именно запах напомнил мне о том, что папиросы (сигареты?) курила соседка – тётя Рая, немолодая полноватая женщина. И даже фамилия её всплыла – Камаева. Помню, что была она очень доброй женщиной. Иногда маме нужно было куда-то уйти по делам, и тогда она просила соседку посидеть со мной. Своих детей в семье Камаевых не было, и потому тётя Рая с особым теплом относилась к нам с братом, баловала нас, всегда угощала чем-нибудь вкусненьким и, оставаясь присматривать за мной, многое разрешала мне. Я могла, например, вытащить из буфета посуду на пол и играть ею. А однажды, помню, я высыпала кусочки сахара из сахарницы на ковёр и стала играть в этот сахар, за что и схлопотала от пришедшей мамы. А тётя Рая защищала меня, чтобы мама не сильно наказывала.
Кухня, судя по всему, была у нас общая, одна на двух хозяев. И на этой общей кухне тогда, в те, как мне казалось, светлые, но на самом деле оказавшиеся (по воспоминаниям репрессированных) довольно мрачными времена, соседями (по кухне, этажу, подъезду) устраивались совместные застолья вскладчину, пеклись пироги, пелись песни. Или нашей семье тогда просто повезло с соседями, не знаю, но отношения с ними были очень хорошие, чуть ли не родственные. Так мне сейчас кажется. По крайней мере, про ссоры я ничего не помню. Скорее всего, эта идиллическая картинка несёт в себе налёт инфантилизма. Теперь-то я информирована о том, какой размах в те времена в стране имело «стукачество», причем, «стучали» не на каких-то там чужих и далёких, а часто именно на близких – на соседей, коллег по работе и даже на родственников; и сколько было без причин репрессированных, и сколько невинно убиенных. Господи, прости нас за всё, ибо не ведаем, что творим.
Но тогда это меня не касалось – слишком была мала, да и родителей Бог миловал от висевшего над всеми соотечественниками сталинско-бериевского дамоклова меча, не то пришлось бы мне в каком-нибудь детдоме воспоминания детства накапливать. Я узнала-вспомнила этот неповторимый запах, как вспоминают звучащий в телефоне голос давно забытого, потерянного в пространстве-времени любимого родственника, или как узнают старенькую потёртую открытку из детства с зайцем, высунувшимся из окна своей белой овальной избушки в виде скорлупы яйца, – была у нас такая открытка. Или как по обрезку-клочку фиолетового крепдешина в цветочек ты вспоминаешь мамино праздничное платье и её саму, молодую, стройную, танцующую, счастливо смеющуюся, красивую. И я вдыхала и не могла надышаться этим запахом детства, стараясь им заполнить всю себя, как воздушный шарик сильным и тёплым дыханием, и, как воздушному шарику в небо, мне хотелось стать невесомой и улететь в те благословенные времена, когда моя душа была похожа на нетронутую восковую дощечку, на которой ещё не были записаны драма и фарс последующей жизни.
Тогда, кстати, и в подъездах было гораздо чище: не пахло кошачьими испражнениями, или самогонным перегаром, не валялись там и сям окурки, не оставлялись вонючие пакеты с мусором в углах и за дверью. И на стенах не была обколупана-обсыпана штукатурка, и не было на них ни любовных посланий, ни угроз, ни похабных матерных надписей. Не знаю, кто там мыл-убирал, но в подъездах было чисто и пахло свежеиспечёнными пирогами. И не было тогда никаких реформ ЖКХ, отнимающих у малоимущих людей последние гроши якобы для благоустройства домов, а на самом деле – для неизвестно-чьих евроремонтов. Да, условия содержания домов явно улучшаются, но не наших, это точно.
Перепрыгивая через годы, я сразу оказываюсь в керосиновой лавке в деревне Юрловка, куда нашу семью занесло после города Тамбова в связи с новым папиным назначением. В керосиновую лавку мы ходили вместе с мамой. В руках у мамы – специально выделенный под керосин трёхлитровый старенький бидон. Лавка эта представляла собой отдельный небольшой, стоящий на отшибе кирпичный домик. В этом домике – крохотный «предбанник», а за ним – комнатушка побольше, где стоит большая эмалированная ванна, доверху заполненная пахучей жёлто-золотистой жидкостью – керосином. На ванне висит специальный черпачок-половничек, а точнее – узкая глубокая алюминиевая кружка с длинной ручкой. Этой кружкой-черпачком, собственно, и наливали керосин из ванны в бидончики и бутыли, приносимые сельчанами-покупателями. Пока наливался-черпался керосин и пока мама рассчитывалась за него с продавцом, я стояла около этой ароматной ванны и вдыхала с удовольствием, – заметьте, с удовольствием! – пары керосина. Сейчас я не люблю запах керосина, но тогда он почему-то был мне очень приятен и, кажется, сам запах-то был другим, не таким, как сейчас. То ли качество было другое, то ли количество, насыщенность испарений вводили в заблуждение обоняние, оказывая токсическое воздействие на мои незрелые мозги и чувства.
А кроме керосина в лавке торговали ещё и небольшими круглыми металлическими баночками с ваксой для сапог и ботинок. На баночках имелись наклейки от производителя. Вакса была в основном чёрная и коричневая, жирная и маслянистая на вид, с блестящим верхним слоем. Из стоявших на скамеечке-витрине открытых баночек пахло какой-то неизвестной, глубинной по воздействию, природой. Как потом выяснилось, – нефтяной, то есть, действительно, глубинной. Так я «аромат» и из этих баночек вдыхала-нюхала, и мне, как ни странно, он тоже нравился, как и керосиновый. Неплохое начало для заметки в журнал «Юный токсикоман». Не знаю, до чего я могла бы «донюхаться» при других, менее благоприятных жизненных обстоятельствах, но перст судьбы не был столь однозначен и жесток: как в юности, так и тем более в зрелости меня совершенно не тянуло ко всем этим «левым» удовольствиям – запретному кайфу с порошками, «травками», таблетками или «рыбьим клеем». Я и попытки «только-попробую-и-всё» ни разу не делала, – потому что слишком ценю разум, способность адекватно воспринимать мир, даже если он предлагает очень горькое знание и боль. Сказала и испугалась, что таким категоричным утверждением искушаю судьбу, и решила поправиться, добавив: «конечно, если это знание и боль не превышают моих личных человеческих возможностей». А повод для радости здравый ум всегда найдёт и в реальном, а не в иллюзорном мире. Он ведь, и реальный-то мир – всего лишь сон сансары, как считают буддисты, так зачем этот сон помещать в оболочку другого, искусственного сна? Не вижу смысла. В черепной коробочке и так большая путаница из-за всего, чем общество с рождения и до смерти морочит наши головы, особенно головы читающей публики.
Современная «торкнутая» молодёжь вряд ли меня и поймёт: а зачем тогда керосин? Если нюхать, то это понятно. А если не для кайфа, то тогда зачем? А вот затем: в качестве топлива для керогазов, керосинок и примусов. – А что такое керогазы, керосинки и примусы? – А это такие примитивные приспособления-горелки для приготовления пищи – варки-жарки и подогрева. В общем, конкуренты печки. – А что такое печка? – Это «типа камин», но конструкция чуть посложнее и сооружение посолиднее. В Юрловке были у нас и печка, и керогаз. Позже появился примус, который был покомпактнее керогаза, а своим видом напоминал железного паука о трёх ногах. Заправлялись эти переносные устройства-горелки керосином и были весьма огнеопасны. Ввиду примитивности конструкции пламя часто становилось неуправляемым, вырывалось яркой вспышкой за пределы стоящей на керогазе кастрюли или сковородки, могло обжечь лицо, подпалить одежду стоящего рядом человека, а то и вообще, потеряв контроль, «подпустить красного петуха» в дом. Часто из-за них бывали пожары. И деревянные деревенские дома очень быстро сгорали. Особенно страшны пожары в деревне, плотно населённой, где дома стоят довольно близко друг к другу, и когда погода – сухая и ветреная.
Однажды я была свидетелем такого пожарища, когда в Юрловке сгорели поочерёдно пять или шесть домов. Ветер был очень сильный, и пламя мгновенно перекидывалось на близлежащие надворные постройки, сараи и дома. «Пожарка» в то время представляла собой кобылу с телегой, на которой находилась бочка с водой, и при них – пожарник, какой-нибудь дядя Федя. Ну, сами понимаете, какие тут возможности борьбы с пожаром. Так что основную противопожарную помощь оказывали себе сами прогорающие-угорающие, да соседи, да свободный люд со всей деревни, которые хватали вёдра с водой и бегом бежали заливать неуправляемую стихию – огонь. Или поливать водой соседние дома, чтобы не загорелись. Крики, суета, паника, неразбериха, плач, клубы огня и дыма, падающие доски и брёвна перекрытий, подпалённые вещи и мебель, которые успели вытащить из пламени. И страх! Страх, что выгорит большая часть деревни и люди останутся без крова, без тёплых вещей, без запасов еды, а впереди – дождливая осень и зима с крепкими тогда ещё морозами. А наутро – обугленные дымящиеся срубы, раскиданные брёвна, чёрные тлеющие бесформенные куски бывшей мебели, вещей. И жуткий запах пожарища, пропитавший всю деревню. С тех пор я не люблю запаха костров, сжигаемой повсюду, вопреки всяким постановлениям, листвы, а тем более не выношу вони от подожжённого каким-нибудь идиотом мусора в мусорном контейнере. Особенно вони от горящих пластиковых бутылок и прочей дряни, систематически сжигаемой по осени кафешкой за углом, внизу, у реки: вывозить мусор им «в лом», дешевле и проще – сжечь и несколько дней травить дымом отдыхающих и лечащихся в кардиологическом санатории, и тех жителей близлежащих домов, кто необдуманно решил выйти «подышать свежим воздухом» из своих пропитанных фенолами и прочей химией панелей. Но это уже приметы нашего непростого времени.
А в деревенском периоде жизни было много и других, более радостных ощущений, в том числе и запахов. Ко многим из них в деревне так привыкаешь, что перестаёшь их замечать. Я помню, что там росло много огромных, как мне тогда казалось, черёмуховых деревьев. А, может, они действительно таковыми и были. Весной они становились белыми, потом отцветали, мелкие белые лепестки опадали, а на их месте вызревали маленькие чёрные, вяжущие рот ягодки, висевшие на небольших веточках-гроздьях. Мы с ребятишками – одногодками и постарше карабкались-забирались на эти высоченные толстые черёмухи за спелыми ягодами, а иногда и просто так – чтобы сверху посмотреть на окружающий мир. Не помню, чтобы мне очень нравилось нюхать черёмуховый цвет. Вот жевать-есть мелкие чёрные ягоды, от которых и губы и язык становились фиолетово-чёрными, и выплёвывать косточки, – это да, помню, а вот чтобы «вынюхивать» аромат цветущих веток, – не помню.
Но вот однажды, совсем недавно, весной сижу я на кухне, чем-то занимаюсь, может быть, овощи чищу или гречку перебираю от сора. На подоконнике, чтобы на столе не мешала, – банка с небольшим весенним букетом: тюльпаном-нарциссом и несколькими веточками черёмухи. В форточку подул ветер, сдувая с букета его запахи, и вдруг в памяти неожиданно материализовалась картинка из прошлого: «маёвка»-пикник в роще в окрестностях Юрловки. Мне тогда было годика четыре, может, пять. В роще там и сям – группки нарядных, празднично одетых людей – взрослых и детей. Кругом берёзки с нежной, недавно пробившейся зеленью. На траве – коврики-подстилки, а на них разложена вкусная снедь. День очень тёплый. Женщины в лёгких цветастых крепдешиновых платьях с оборками. Брат в матросском костюмчике, а я – с небольшим железным овальным чемоданчиком-сумочкой, набитым всякой разностью: карамельками, фантиками от конфет, цветными стёклышками и другими детскими сокровищами. В другой руке – черёмуховый букет. Потом – застолье, смех, игры, песни и танцы под гармошку. Впечаталась эта картинка в память. Потому что день был какой-то по-особенному праздничный, светлый: оттого, что весна, солнце, тепло, и запах черёмухи, и пение птиц, и красивые мелодичные русские песни, и люди, как одна большая семья, и все радостные и счастливые. Идиллическая картинка. Прямо пастораль. Уже начиналась хрущёвская оттепель. Впереди – брежневский застой, горбачёвско-ельцинский «отстой», перестройка с перестрелкой, дефолт и «прочие радости жизни».
Про сирень тоже не помню, чтобы нюхала-наслаждалась, хотя сейчас люблю и вид, и запах сиреней, разных – и лиловых, и густо-сиреневых, и белых, и обычных, и махровых. Помню только, что непосредственно за деревней были целые заросли сирени. И на пожелтевшей фотографии, сделанной по поводу окончания моим братом начальной школы, весь его класс, учительница Клавдия Васильевна и я, маленькая, зарёванная (с собой не брали!), среди них, в самой серединке, рядом с учителкой, – все мы сидим с большими букетами сирени, оборванной неподалёку от места съёмки. А сейчас я люблю фотографировать сирень. Мне всегда бывает жалко её отцветающей, увядающей, осыпающейся красоты. Хочется хотя бы на фото оставить эту весеннюю сиренево-бело-лиловую вспышку жизни. Или нарисовать масляными красками, чтобы она выглядела, как живая, объёмно, детально, с выписанными лепестками. Пусть и без запаха.
Зато через всю мою жизнь тянется летним шлейфом запах-аромат луговых опят. Хорош гриб боровик, и хороши грибы подберезовики-подосиновики, но ни один из них так не пахнет, как свежесорванный опёнок. Как они пахли, опята! Боже мой, как они пахли! Мне и сейчас любой найденный опёнок – как послание из детства. Опята с их небольшими бежевыми шляпками выскакивали-вылезали дружными семейками после дождя на ближайшем лужке среди зелёной травы, там, где до этого кормились деревенские коровы, оставлявшие за собой лепёшки-удобрения. После дождя я отправлялась на прогулку и вдруг обнаруживала рассеянное по всему лугу опёночное изобилие. Корзинки у меня с собой не было, поэтому грибы я собирала сначала просто в ладошки, потом – в панамку, снятую с головы, а, если не умещались, то в задранный подол платья, и так, с задранным подолом, полным опят, бежала к дому обрадовать маму. Мама жарила вымытые грибы на сливочном масле с луком, и по дому разливался густой, насыщенный грибной аромат. А недавно купила я как-то печенье, «крекер с грибами», – название заманчивое; попробовала – мука, жир и ароматизатор-эссенция. В другой раз, как-то на плотине хотела я угостить «чипсами с беконом» голодную собаку, но она не соблазнилась, потому что ей инстинкт не позволяет такую дрянь «хавать». А мы, ничего, едим, изменяя своей естественной природе. И чем дальше, тем больше: искусственный запах грибов, бекона, восстановленное молоко, жидкость для копчения вместо натурального копчения, надувные женщины, искусственная любовь по интернету, искусственная виртуальная жизнь. Натуральными остались только страдание, боль и смерть, их пока ничем более удобным и практичным заменить не смогли.
Из запахов, которые составляли радость детства, были и весьма экзотические для сельской местности того времени. Эти запахи добирались до нашего деревенского дома издалека – самолётом, поездом, машиной, – в небольшом фанерном посылочном ящичке. Это были редкие посылки от родителей, отдыхающих по путёвкам на юге в каких-нибудь Гаграх, Туапсе и прочих волшебно-сказочных местах с морем, галькой, ракушками, с магнолиями, самшитами, рододендронами, а также с мандариновыми, лимонными и абрикосовыми садами-рощами, – в общем, в райских кущах. Путёвки, судя по всему, были «горящие», то есть или просроченные, вовремя не востребованные, или «отказные», так как собирались мои родители обычно в авральном, спешном порядке. И ездили отдыхать, как правило, не летом и не в бархатный сезон, в сентябре, а чаще всего поздней осенью или зимой. На фотографиях в тех пальмово-магнолиевых местах мама и папа одеты преимущественно в осенние или зимние пальто, и очень редко попадаются их снимки в платьях и костюмах. Зато у нас с братом зимой, когда за окном холод, снег, метель, сугробы, было дома маленькое чудо – посылка с плодами, впитавшими щедрое южное солнце и тепло. Посылка от папы и мамы, от моря, от жизни иной, незнакомой, прекрасной, счастливой; смотри, как улыбаются все люди на групповом снимке на ступеньках мраморной лестницы роскошного дворянского особняка-санатория с белыми колоннами.
Когда родители уезжали на юг, за нами присматривала тётя Поля, уборщица с папиной работы. Она же и приносила с почты посылку. Фанерный ящичек был забит маленькими гвоздиками, в боковых стенках имелись небольшие дырочки, – чтобы фрукты «дышали», а под крышкой с отогнутыми гвоздиками благоухало пахучее счастье: оранжевые мандарины, желтые лимоны, орехи, грецкие и фундук, сушёные абрикосы, сушёная коричневая хурма, нанизанная вроде бус на длинную и прочную нитку. А внутри этого пиршества цветов и запахов специально для меня, по моей просьбе были положены папой ещё и зелёные листочки от разных деревьев и кустарников, растущих на юге. Мне было интересно знать, какая там растительность, в раю. Из ящичка пахло ядрёным настоем южных плодов, листьями и веточками туи, эвкалипта и лавровишни. Мы с братом грызли орешки, жевали сладкую коричневую мякоть сушёной хурмы, высасывали кисло-сладкий нектар из мандариновых долек, и это было такое несказанное счастье, ни с чем не сравнимая радость, которая уже никогда не повторится. Теперь всеми этими когда-то экзотическими для нас фруктами завалены все рынки и магазины, к ним добавились ананасы, бананы, грейпфруты, киви, фейхоа, манго, а вот той радости, которая была от подобной экзотики в детстве, уже нет. Как, впрочем, нет и денег на всё это рыночное изобилие. Да дело даже и не в деньгах, – мы изменились, ко многому привыкли, со многим смирились, почти ни о чём не мечтаем, и нас трудно чем-либо удивить, а тем более сделать безусловно счастливыми.
Из Юрловки мы уехали, когда я пошла в первый класс. От деревенского детства остались ароматы луговых трав, опят, речки, где мы с отцом ловили окуней и ершей, а с ребятишками – мелюзгу-селяву с помощью старого дуршлага и марлевой «сети», а также запах оттаивающей парной земли с прелыми листьями, перегноем, навозом. И розового земляничного мыла из набора «Мойдодыр», подаренного ко дню рождения. Или, нет, в наборе было, кажется, «детское» с малышом на обёртке, а «земляничное» – оно само по себе. И ещё, чуть не забыла сказать – про лимонно-дюшесный запах монпансье в жестяной круглой и плоской баночке, набитой цветными миниатюрными фигурными леденцами. Мы уезжали на новое место папиной службы – в город Рассказово на грузовой машине – полуторке со своим незамысловатым домашним скарбом – тремя кроватями, старым бельевым шкафом, этажеркой для книг, круглым раздвижным столом, умывальником, кое-какой посудой, ветвистым цветком чайной розы в ведре и высоким широколистным фикусом в кадушке. Собаку – овчарку Айшу пришлось оставить соседям.
Город Рассказово, по сути, был такой же деревней, только большой и немного более цивилизованной. Здесь имелось уже и несколько многоэтажных домов (но в основном – двухэтажки); центральная улица с «редким названием» – Советская – кое-как, но была асфальтирована; в центре, по левую сторону площади на первом этаже «Гастроном», по правую сторону – муниципальные учреждения: райком, райсовет, милиция и что-то ещё, не помню точно, а также кинотеатр с толстыми круглыми колоннами. «Гастроном» – это вам уже не сельмаг – эмбрион современного супермаркета. Через дорогу от «Гастронома» – действующая церковь, а правее, за высоким забором – начальная школа, в которой я затем и осваивала школьные азы.
В Рассказове нам дали квартиру на первом этаже в новом двухэтажном доме в центре, на улице Советской, с окнами во двор и в переулок. Двор по бокам был ограничен с одной стороны забором, с другой – такой же двухэтажкой, выкрашенной, как и наша, в жёлтый цвет. А через небольшой палисадничек, огороженный низким штакетником и кустарником, прямо перед окном большой комнаты вытянулась гармошка серых деревянных сараев на двадцать квартир двух домов. За сараями располагалось то самое заведение, про которое пишут: «Удобства во дворе». Ну, удобствами их можно назвать очень условно, в том плане, что они всё-таки есть, а могли бы и не быть. «Удобства» представляли собой два сросшихся, как сиамские близнецы, узких домика-будки с одной ступенькой-возвышением внутри. В этой ступеньке (порожке) вырезана дырка – очко. Называлось это заведение «типа сортира» – уборная. Света там не было, а потому по вечерам ходили с фонариком.
Зимой, в мороз «удобства» были, ну, очень холодными, народ там, естественно, не засиживался. Однажды я поскользнулась на подходе к уборной и разбила фонарик. Мне за это «косоручество» должно было влететь, но так как я сразу призналась, то за чистосердечное слёзное раскаяние меня наказывать не стали. Зато под сурдинку папа успел сделать нестирающуюся запись в моём внушаемом под воздействием стресса мозгу: надо всегда говорить правду. И теперь у меня проблема, когда надо соврать, даже если и с благой целью. И только длительные занятия психологией позволили наработать кое-какие дипломатические приёмы, смягчающие эту жёсткую установку.
«Ступеньку с очком» жители домов убирали в порядке очереди, даже мыли, и в уборной было довольно чисто, но так как дырка ничем не закрывалась, всё равно летом там стояло специфическое амбре и летали жирные разнокалиберные мухи. В двух домах – двадцать квартир. В каждой квартире в среднем по три человека, за исключением четырёх однокомнатных. Всего, получается, «очку» «отдавали должное» более пятидесяти организмов плюс друзья-гости. Туда же сливались помои из-под «умывальников начальников и мочалок командиров». Время от времени, когда «игра в очко» полсотней организмов была неоднократно сыграна, приходилось вызывать ассенизаторскую машину, а попросту – говночистку, чтобы почистить уборную. Машина эта, с кузовом-бочкой, по форме напоминала те, в которых развозят и продают молоко и квас, только у этой сбоку ещё была прикреплена грязная и вонючая гофрированная кишка, с помощью которой ассенизатор и осуществлял свою миссию. Реализовав свои дурно пахнущие, но необходимые функции и убрав кишку, ассенизатор-говночист ехал дальше, распространяя запах по всему городу. Куда всё это им сливалось, неизвестно. Это тайна за семью печатями. Может быть, на совхозные поля для удобрения. По крайней мере, когда я со студентами ездила убирать картошку в совхоз Моршанского района, хозяйка дома, куда меня определили на постой, домиком-туалетом вообще не пользовалась, так как у неё для этого был огород. А домик стоял в первозданной чистоте и свежести.
После прочистки уборной жизненно необходимая «игра в очко» продолжалась. Повторюсь – «удобства» содержались жителями в относительной чистоте. Хуже обстоят дела с так называемыми бесхозными уборными в нашем современном городе Тамбове (или всё же Баранове, как считает господин Наседкин?). Вообще-то семантика слова «уборная» вроде бы предполагает его связь со словом «убирать». Но что творится в наших общественных уборных на рынке и на Полынковском кладбище, это – «неопис-с-суемо»! И ведь наверняка кто-то организовывал-ставил эти домики-будочки, и кто-то за них отвечать должен, но ни эти «места общего пользования», ни обгаженные подходы к ним никто убирать-чистить и не думает.
Да мы, в общем-то, и тут не в претензии: ничего, что грязно, зато – бесплатно. Но вот что меня всегда удивляет: «очко» – довольно крупное, а люди ухитряются систематически промахиваться мимо него со всеми вытекающими и вопиющими к обонянию последствиями. Что же это мы за народ-то такой неприспособленный к точности и чистоте? Или наши желудки слабее, чем «заграничные»? Не знаю, но такой грязи и вони в общественных, особенно уличных туалетах нигде нет. Что-то у нас на родине не задалось с сублимаций анальных поползновений. Конечно, мы, когда нас приспичит, нигде не побрезгуем сделать нужное дело, несмотря на очевидную блевотность места, а всё же в чистоте и приятнее и полезнее, – и обоняние не страдает, и заразы меньше.
Лет десять тому назад мне посчастливилось побывать там, где я никогда и не мечтала: в столице мира – Париже. С близкой родственницей, которая как раз и спонсировала, поднатужившись, мою поездку, мы пошли по неоднократно разрекламированным местам, чтобы, наконец, лично приобщиться к парижским архитектурным, парковым и скульптурно-художественным красотам. Времени на экскурсии у нас было мало, – всего полтора дня. Пришлось, сами понимаете, «галопом по Европам» проскочить. Елисейские поля посетили; в Нотр-Дам заглянули; на Лувр только с внешней стороны посмотрели, так как на дорогие билеты внутрь, в галерею, денег не было; на Монмартр поднялись; в парке Бют-Шомон отдохнули, бутербродами подкрепились. Бродили-бродили мы по Парижу и решили съездить на кладбище Пер-Лашез, где всякие знаменитости похоронены. Ходим, смотрим на памятники-надгробия, да часовенки разглядываем, да надписи почитываем. Вечереть стало, дело к закрытию кладбища идёт, надо домой собираться, а дорога не близкая. И решили мы «на дорожку» кой-куда «забежать». Нашли в тупичке нужное заведение, – оно оказалось бесплатным. Кирпичный домик на несколько «посадочных мест», водичка журчит, рулончик бумаги висит на видном месте. Всё чисто, прилично, как и подобает на кладбище. И не потому, что здесь большей частью выдающиеся покойники лежат, а потому что – культура. И зарплата соответствующая у тех, кто её должен поддерживать. А чем наши покойники хуже, что рядом с их могилками такой смрад и вонь стоит? Здесь, чтобы к нужному «очку» пробраться, надо брючины высоко задирать-закатывать, иначе на них всю заразу по городу растащишь.
Я не говорю уже об «ихних», западных поездах дальнего следования, кафешках, библиотеках-медиатеках, музеях, где «удобства» действительно создают удобства, в прямом смысле слова, а не дискомфорт: там не только чистота и рулоны тонкой туалетной бумаги на месте, но нередко и флакон освежителя-аэрозоля стоит с запахом хвои или лимона с мятой. И всё это бесплатно, без каких-либо дополнительных поборов. А приходилось ли вам, дорогой читатель, когда-либо ездить в плацкарте рядом с тамбуром и пользоваться «удобствами» на колёсах? – Ага, вижу, что приходилось, ещё не забыли. Вот то-то и оно. Правда, надо отдать должное, теперь у нас на вокзалах и даже (даже!) в поездах за чистотой следят лучше, хотя до провинции всё равно цивилизация приходит с опозданием. Зайдёшь иной раз по какому-либо делу в одну из школ на улице «с редким названием» Советская и по специфическому «аромату знаний» сразу определишь, где находится туалет. А, впрочем, знания, как и деньги, не пахнут. Тем более, что в последнее время они в нашей стране так переплелись, что уже трудно отличить, где деньги, а где знания; а по диплому только гадать остаётся: то ли за ним специалист-профессионал-трудяга стоит, то ли – всего-навсего взяткодатель, облегчивший себе жизнь и готовый усложнить её другим, тем, кто доверится его «знаниям».
Меня, предполагаю, могут обвинить в недостаточном патриотизме, но я ведь всего-навсего – о запахах, господа, о запахах родины и только. А что, врать – это лучше? В духе социалистического реализма, писать портрет одноглазого хромого всадника на хромом коне только с полноценной, здоровой его стороны, где и глаз и нога неповреждённые? А кому от этого лучше будет? Истине? Или тем, кто её боится, скрывает, умалчивает, чтобы легче манипулировать было? Врач только тогда может помочь больному вылечиться, когда диагноз поставит правильно и когда у самого больного мотивация появится – выздороветь. Оттого и печалимся, и раздражаемся, иронизируем и злимся, что переживаем за неё – за нашу родину болезную. «Враждебным словом отрицанья он проповедует любовь». А акценты – они сами так расставляются, где плюс, а где, уж извините, и минус. И отчего у нас в стране с чистотой-порядком, честностью-порядочностью не клеится? – Воруем-с много, – сказал на днях видный политик-государственник в одном из своих выступлений-спичей. – Воруем и взятки берём повсеместно и без меры. – А почему воруем? Почему берём? – А потому что законов нужных нет. Или они есть, но «не работают». – А почему их нет или «не работают»? – А потому что воруем и взятки берём повсеместно и без меры. «У попа была собака. Он её любил…».
Разумеется, город Рассказово ассоциируется у меня не только с ассенизаторской машиной. Спишем эти специфические ассоциации на возрастные особенности и фиксации, по совету многомудрого «дяди Зигги» – Фрейда. Было много и совершенно иных, замечательных, ощущений и чувств, и зрительных, и телесных и обонятельных. Летом мы с родителями и друзьями- соседями выезжали на крытой машине в лес. В машину набивалось полно народу – взрослых и детей. Кто сидел на скамейках, кто – на перевёрнутых вёдрах и корзинках для грибов. Приезжали в замечательное место в Рассказовском лесу – на озеро Мойку. Выгружались, разбредались по лесу, только и слышно было «ау» да «ау». Место это в глубине леса; частный транспорт тогда редко у кого имелся, чтобы в лес ездить, разве что мотоцикл с люлькой, а потому грибов и ягод всем хватало. После сбора грибов затеивался пикник в складчину: кто картошку с огурцами-помидорами выкладывал на расстеленную клеёнку, кто пирожки-ватрушки, кто сало, кто яйца, кто курицу, кто ситро-газировку. И начинался пир горой. Наевшись «от пуза», наговорившись-наобщавшись, шли купаться.
Озеро, непонятно откуда в лесу взявшееся-возникшее, было круглое, глубокое и чистое. Вода – довольно прохладная, так как везде со дна «били родники». Кто-то догадался там даже «лягушатник» для ребятишек из штакетника соорудить. И вот мы там «отрывались»: брызгались, играли в резиновый мяч, ныряли, зажав нос, учились держаться на воде. На озере я с небольшой папиной помощью научилась плавать и лежать в воде на спине, раскинув руки в сторону. Какое это было счастье – чувствовать себя почти что рыбой, даже если и плаваешь ты пока что «по-собачьи»! Уже будучи взрослой, два или три раза я видела себя во сне такой птицерыбой, которая с лёгкостью, благодаря крыльям-плавникам, передвигалась по воде, –полуплыла-полулетела, – отмахивая за минуту большие расстояния. И по сию пору обожаю всякие водные пространства-резервуары: и озёра, и речки, и болотца с заходящимися в весеннем кваканье лягушками, и «море-окияны». Запах вечерней речной и кувшинковой озёрной свежести в жару ни с чем не сравним! Никакие духи не смогут соперничать с этим естественным дыханием природы. А запахи сосновой хвои, замшелых грибных болотистых низинок вместе с картинкой боровика, торчащего посреди бархатного коврика изо мха, до сих пор выступают в качестве той неодолимо влекущей силы, которая и заставляет тебя бросить все дела, подняться ни свет ни заря и мчать в лес на маршрутке с предчувствием удачной «тихой охоты».
Мы ходили в лес и пешком – с мамой, братом, соседскими ребятишками Мишей и Наташей и их бабушкой. В основном, за земляникой. Соседи у нас были замечательные люди. Отец Миши и Наташи – Гельвиг Юрий Александрович – по профессии хирург, из числа тех, про которых говорят – «хирург от Бога», мать – Альбина Алексеевна – тоже врач, терапевт. Как-то я рассказывала знакомому о своём детстве и о наших рассказовских соседях и он почему-то спросил: «А они кто, эти Гельвиги, евреи?». Я отвечала: «Понятия не имею. Может, да, а, может, и нет. Какая мне разница?!» Мы в то время вообще не интересовались национальной принадлежностью наших соседей и знакомых. По «национальности» они были для меня хорошими, умными, добрыми и улыбчивыми людьми, и отличными специалистами. Маме Юрий Александрович аппендикс удалял. Без всяких осложнений обошлось, в отличие от операции, сделанной мне в Тамбове хирургом-интерном, дагестанцем. К сведению: в Дагестане в конце восьмидесятых, как потом приватно сообщил врач-интерн, место врача стоило около пяти тысяч рублей (при моей, например, зарплате в сто двадцать пять). И это не в столице, а в провинции – в Дербенте.
Кстати, на протяжении большей части моей жизни национальный вопрос вообще не стоял в моём ближайшем окружении: я не помню, чтобы кого-то оскорбили, унизили, ущемили в правах из-за национальности, ни одного факта не припомню. А, может, потому не помню, не знаю, что меня это не касалось: я-то русская-перерусская: отец Иван, мать – Настя, а деды, соответственно, Иван и Гаврила. К тому же и волос рус, и нос курнос. Это в дочери моей уже и ассирийская кровь течёт, а во мне – сплошная сермяжная Русь-матушка. Впрочем, дальше ближних дедов корней своих, к сожалению, я и не знаю. Однажды, когда я в санатории в Сочи по папиной путёвке полулегально отдыхала-лечилась, одна женщина, приезжая, из Прибалтики, меня со своей хорошей знакомой спутала, обозналась, сказав при этом, что я – точная копия её землячки. Вот и бей себя потом в грудь: русская я, русская, а там у тебя в гены уже какой-нибудь викинг встроился.
А сейчас, бедность что ли так озлобила людей? Или чужое богатство неправедное? Народ в целом раньше, по крайней мере, в послесталинское время, хоть и жил довольно бедно, но ненависти такой, как сейчас, что к близким по крови, что к тем, у кого иные гены, не испытывал. Да тогда и к самой бедности мы относились иначе, вполне лояльно, даже и за бедность-то её не считали, – сравнивать не с чем было. А, может, потому, что в коммунизм верили, терпели, ждали, когда светлая эра человечества наступит с её изобилием. Однако коммунизм, вопреки страстным ожиданиям народа и уверенным коммунистическим прогнозам, почему-то не наступил, а вернулась опять та же бедность. Зато теперь нам вновь разрешили в Царствие Небесное верить, в тот же коммунизм, но теперь уже не при жизни, а после смерти. А если у тебя детство благополучное и счастливое было, то ты, считай, в раю уже побывал-пожил. Теперь не ленись – отрабатывай. Как в том анекдоте: «Ну, что, перекурили? – спрашивает лохматое и рогатое копытное существо грешников, стоящих по колено в дерьме. – Переворачивайтесь!».
Как звали бабушку Гельвигов, сейчас уже не помню: Миша и Наташа называли её бабушкой, вот я и помню её как «бабушку». Она была очень спокойной, уравновешенной, доброй, какой и должна быть бабушка, и гостеприимной. На днях рождения Наташи или Миши мы пили чай из красивых фарфоровых чашек с блюдцами, укомплектованных серебряными и позолоченными ложечками с витыми ручками, и угощались вкусными булочками и пирогами, испечёнными гельвиговой бабушкой. Мне очень нравилось у них угощаться, так было всё красиво, и чинно, и вкусно, и ложечки были наподобие дворянских, у нас таких никогда не было. И в лес с их семейством я ходила с удовольствием: ребятишки были тоже милые, оба с пухленькими щёчками, доверчивые, умненькие, добродушные и неконфликтные. Пройдя два-три километра пешком, мы заходили в лес и начинали собирать землянику: немного в рот, но большую часть – в банку с привязанной к ней лентой-ручкой или в маленький бидончик. И набирали прилично. Поодиночке ягоды пахли слабо, но вот если в бидончик с уже набранной горсткой ягод сунешь свой любопытный нос, то тебя такой земляничный дух соблазнит-захватит, – «спасу нет», – едва удержишься, чтобы всю ягоду не съесть. Но – удерживались, приносили домой, пересыпали ягоды в кастрюльку, и любовались земляничным «богачеством», и вдыхали ягодный дух. А зимой откроет мама баночку с земляничным вареньем, положит горкой на ломоть хлеба или сверху на манную кашу пропитанные сиропом ягодки, – такая вкуснотища! Пальчики оближешь! И тарелку из-под каши, как кошка, тоже языком вылижешь. Ну, и что, что некультурно, зато вкусно!
Ещё я помню, как осенью папа привозил два-три дощатых ящичка крупных жёлто-зелёных яблок – антоновки, переложенных свежей сосновой стружкой. Мы убирали их до времени в холодный подвал-подпол, лаз в который находился прямо в комнате-зале. Они там отлёживались до ноября-декабря. Потом меня запускали, как в космос, в пыльный, паутинный и пахнущий мышами подвал, чтобы я набрала яблок для еды. Я открывала верхний слой стружек, и меня обдавало таким крутым, настоянным яблочным духом, что голова могла закружиться. Для меня и теперь запах яблок соблазнительнее и заманчивей, чем их вкус. А потому в ванной у меня сейчас и шампунь «Зелёное яблоко» стоит, и мыло есть с таким же названием и ароматом. И хотя я знаю, что эти искусственные запахи – обманка, но, когда я мою голову или руки, я люблю вдохнуть эти яблочные воспоминания – фитонциды детства.
Из «едовных» запахов одним из самых аппетитных был запах нерафинированного подсолнечного масла, золотисто-коричневого цвета, приготовленного из жареных семечек. Мы с братом, набегавшись во дворе, наигравшись в салки, лапту, в прятки или в «крысы», приходили домой, уставшие, потные и голодные и сразу – к буханке «чёрного хлеба». Белый хлеб мы тоже ели, но «чёрный», ржаной, тогда казался вкуснее. Отрезали ломоть хлеба, наливали в блюдце душистого подсолнечного масла, круто солили кусок и ели его, обмакивая в золотистую жидкость. Уплетали «за моё-моё»! Что там тебе современные торты с кремовыми «наворотами» – один пищевой разврат, и никакой пользы.
А ещё помню, был у нас и свой, домашним способом приготовленный, кондитерский «деликатес» – такая сладкая кремовато-коричневая лепёшка – сахар, сваренный с молоком. Мама выдавала его нам вместо конфет, разбив на кусочки. Выбор конфет в то время был очень скудный: разноцветные или однотонные «подушечки», слипавшиеся в комки в жару уже на прилавке магазина, карамельки-«сосучки» – «театральная», «дюшес» и «барбарис» и карамель с начинкой, типа «фруктово-ягодной смеси». Дорогие шоколадные конфеты папа привозил из командировок – из Тамбова или из Москвы. Но командировки были редкие, дорогие конфеты выдавались поштучно, а я была той ещё сладкоежкой. Вот мама и вносила разнообразие в кондитерский ассортимент: варила сахар со специфическим запахом молочной карамели.
Но изредка, чаще всего по большим праздникам, в доме «заводился» и другой, весьма слюноотделительный запах – запах копчёной курицы. Это сейчас куры-гриль, соления-копчения почти на каждом шагу. Выйдешь на остановке «Динамо» после работы, уставшая, измученная, голодная, а тут тебе в твой уныло повешенный нос проникает соблазнительный жареный куриный дух с вертелов из палатки. А до зарплаты ещё далеко, и она уже вся расписана, на что и куда. Понюхаешь, понюхаешь, да так, слюною изойдя, и уходишь, не солоно хлебавши. Но это сейчас, а тогда, тогда – копчёная курица. По-настоящему копчёная, а не сбрызнутая специальной жидкостью, создающей иллюзию копчения. К большому празднику местная «элита» (начальники разные, их замы и замы замов) могла себе позволить «выписать» на птицефабрике «Арженка» и купить по государственной, а не по рыночной цене некоторые дефицитные деликатесы – яйца крупные двухжелтковые, курицу или утку копчёную, пахнувшую не только копчёным мясом, но и непопулярной тогда ещё роскошью, праздником, запретным соблазном. А самым ароматным из всех праздников всё же был Новый год. Даже если ты и не разжился золотисто-коричневой копчёной курицей. Новый год у меня всегда ассоциируется с запахами свежеоттаявшей ёлки, сосновой хвои, маминых пирогов с повидлом, с капустой, с рисом, поспевающих в духовке, и традиционных мандаринов в подарке под ёлкой или на праздничном столе в стеклянной вазе цвета созревающей сливы, с толстой ножкой, расширяющейся книзу, а сбоку напоминающей распустившийся цветок дурмана, только не белый, а цветной.
Что касается «несъедобных» запахов, самым приятным для меня был запах новой кожаной обуви: первых нарядных туфелек салатного цвета, привезённых мне из Москвы папой. Тогда я была уже не какой-то там «младшей школьницей», а – девочкой-подростком и ужасно гордилась тем, что это были настоящие дамские кожаные туфельки, красивые, с бантиком и на небольших плоских каблучках, которые делали меня чуть-чуть повыше и по-взрослому «цокали» при ходьбе благодаря металлическим набойкам. А потом у меня появились и первые женские полусапожки-ботинки бежевого цвета с таким же кожаным запахом и с байковой подкладкой изнутри. Они были для зимы немного холодноваты, но я их носила и зимой, – они мне очень нравились, и ноги в них выглядели не так, как в валенках или тряпично-войлочных ботах «прощай, молодость». Таких больше ни у кого не было! Сейчас, по большому счёту, мне всё равно, во что я одета-обута: лишь бы было удобно и тепло, ну, и чтобы в глаза не бросаться, не выпадать из общего стиля одежды людей моего возраста. Но запах новых кожаных туфель, ботинок, сапог мне нравится по-прежнему.
Потом был опять Тамбов. Что значит «был»? И есть. И будет. Если будет, что есть. Ну, пока есть, а там – будь, что будет. Изменялась политическая, экономическая и социальная обстановка в нашей стране, развивались отношения с другими странами, менялись люди, ценности, появлялись новые слова, вещи, продукты и запахи. Пришла перестройка. И в городе, и в стране «запахло жареным». Я имею в виду не только появление жареных кур-гриль, а в большей степени то, что мы оказались на хрупкой грани мира и войны: такие внутри населения разброд и шатания начались, такое обострение мнений, платформ и позиций, что уже до драк в общественном транспорте доходило и даже в парламенте имели место мордобои.
Да, запахи менялись: одни растворялись, исчезали бесследно, другие появлялись. В период дружбы-не-разлей-вода с Индией («Хинди-Руси, бхай, бхай!») в галантерейных отделах магазинов и в квартирах пахло ароматизированными индийскими палочками, потом они куда-то исчезли, а недавно появились вновь – уже в других упаковках. Дешёвые, но приятные польские духи «Может быть» и «Роцоцо» сменили более дорогие и изысканные «Шанели» с разными номерами. А сейчас после прошедшей впереди тебя женщины, ой, нет, ошиблась, – дамы в воздухе долго стоит лимонно-травяной аромат духов «Ту дэй» транснациональной косметической компании: на данный момент этот запах и является негласно принятым «запахом женщины».
В восьмидесятых на застольях чувствовался запах венгерских вин – какого-нибудь вермута «Кекчемет» или «Токайского». С обувных полок пахло обувью из натуральной кожи чешской фирмы «Цебо» и югославской «Леды». Но пахло только для тех счастливчиков из многочасовых очередей, кто успевал их выхватить-вырвать из социалистического Рога Изобилия: импортная обувь тогда была страшным дефицитом и сметалась с полок, как будто тайфуном. Одна беспокойная и бурная волна покупательниц перекрывала другую. Хотя у жён высокопоставленных чиновников и партработников на случай дефицита имелся «ход конём», а именно: «чёрный ход», откуда они и выходили с полными пакетами, свёртками и коробками и быстренько – в служебную машину, чтобы народ не соблазнялся и «не возникал». Не искушайте, сказано, малых сих. Мы теперь видим печальные результаты искушения роскошью незрелых российских душ – наследников «совка».
В годы перестройки-перекройки, когда Россия стала налаживать-укреплять отношения с Африкой, Ближним Востоком и Латиноамериканскими странами, на родине запахло марокканскими апельсинами, бразильским кофе и турецкими кожанками-дублёнками.
Чем пахнет в стране сейчас? Чаще всего – бедностью. И редко – богатством, но зато очень-очень густым и частенько настоянным на нарушении законов. Иногда даже пахнет и неслыханной роскошью, восседающей на золотом «угнетазе». А в больницах, детских садах и школах, по-прежнему, – бедностью, хлоркой и туалетом. Хотя в учреждениях-монополистах уже пахнет прибылью, новыми современными офисами или, по крайней мере, свежим евроремонтом. Но в «хрущовках», по-прежнему, – дешёвой рыбой (селёдкой, мойвой и путассу), щами, винегретом, а также кошачьей мочой, окурками, пивом или брынцаловской настойкой боярышника.
А что же делать нам, тем, по кому прошлось «Колесо Фортуны» перестройки, оставившее следы-вмятины от щедрых гайдаро-чубайсовских посулов-обещаний, а потом укатившееся куда-то на Рублёвку или дальше – в Куршавель? А ничего нам особо делать не надо. Надо жить. Жить, чтобы жить. Более удачливый, молодой и борзый современник может обвинить нас в том, что мы «не умеем жить». Если иметь в виду умение брать взятки, обманывать, воровать, преступать закон, «копить добро», идти на постоянные компромиссы с моралью, с совестью, со своим глубинным «я», в конце концов, – тогда, да, этого мы не умеем. Но мы ещё умеем ценить человека как такового, вне зависимости от его статуса и доходов, мы по-прежнему поклоняемся Красоте как в художественном, так и в духовном её воплощении, мы не умеем «копить добро», но стараемся отдавать доброту тем, кто в ней нуждается, как бы нам самим не было трудно в этой жизни.
И главное, – мы умеем радоваться. И чаю со смородиновым листом, собранным в буераках и «карабумбах» парка Дружбы, и картошке «в мундире», пекущейся в духовке, когда в квартире холодно, и лиловой вспышке сирени по весне, и хорошей книге, купленной на выкроенные из маленькой пенсии деньги. И старой пожелтевшей фотографии, на которой запечатлены наши молодые родители и мы, счастливые, рядом с ними. И запаху ладана в церкви, куда мы пришли помолиться за живущих и поставить свечки за усопших и убиенных родственников и соотечественников. И ещё радоваться тем большим и маленьким радостям, которые сохранила нам наша детская память, чтобы связь времён не прерывалась.
2008-2009гг.