Играть я не умею и не учился никогда, да и способностей, наверно, никаких, но очень часто видел себя со сверкающей трубой. Видел и ясно слышал как, собрав всю страсть, всю силу и нежность души, я упоительно передаю их звонкой трубе. А та оживает и, входя в резонанс с небесными силами, черпает от них уже помимо моей воли. И я летаю в почти молитвенном экстазе.
Это желание, наверно, было самым тайным. Представляю, как удивились бы друзья и родные, узнай они об этом. Не поверили бы – уж очень я, вроде, был далёк от этой стихии. А труба пела… То бодрым горном, то блюзовой меланхолией, то вдруг обдавала жаром неистовой страсти.
Всё же не могло это тайное мечтанье совсем не вырваться наружу. Ещё во время скучных школьных уроков я часто рисовал трубача. Тщательно выводил сверкающий раструб и медальные черты лица. Никому бы ни за что на свете не признался, что в глубине души видел именно себя в этом гордом музыканте. Забавно сейчас рассматривать давнишний блокнот, плотно заполненный такими зарисовками, одна детальнее другой.
Уверен, что это не было простым и таким естественным для очень многих желанием стать знаменитым артистом, а было страстное стремление выразить весь захватывающий жизненный восторг и что-то ещё, не совсем ясное, но настойчиво требующее выхода, что-то очень важное, витающее вокруг, пока неслышное другим, но необходимое всем.
А ещё я полюбил джаз. И сам уже не знаю – из-за трубы ли это или из-за джаза люблю трубу, но связь прямая. Правда, негром с берегов Миссисипи себя вообразить не в силах. И никогда не понимал, для кого же играет моя труба. Только для меня? Или всё же хотелось заворожить и потрясти всех? Знаю только, что какой-то могучий запал внутри, мощная уверенность в силе часто будоражили меня.
Но нигде, никогда, ни на чём и ни для кого сыграть не довелось. А слушать трубу всё любил. И великих трубачей хорошо знал. Они и сейчас улыбаются мне с конвертов старомодных пластинок. При первой возможности всегда ходил на джазовые концерты – где ещё сильней труба сверкает и волнует?
Чем жизнь закручивалась круче, бывал всё реже на концертах. Всё чаще, как и многим, доводилось на огород мотаться. Осатанеешь и одуреешь от регулярных катаний туда на дизель-поезде. Народ вокруг усталый и угрюмый, как долго отступающая армия. Безразлично взирают на таскающихся по вагонам убогих попрошаек. Старухе место уже давно не уступаем, даже в окно никто не отвернётся. Толпа зло оживляется лишь при посадке в дизель, когда идёт на штурм, а дальше, почти сразу после коротких переругиваний, – глубокий анабиоз. И только стальные колёса живой отбивают ритм.
Но вот однажды, когда угрюмая дремота привычно наполнила тронувшийся утренний поезд, в вагоне прозвучало ясное и неожиданно интеллигентное приветствие. Никак оно не походило на обычные жалостливые обращения поездных просителей. Двое приятных парней перед целым вагоном отрешённой массы. Один с гитарой, другой, мне показалось, будет петь. Очень знакомое что-то мелькнуло в его загорелом лице, что-то сразу почудилось.
Струны звонко загремели, но запел только сам гитарист, второй молча стоял рядом. Гитара как гитара, песня как песня, но на этих необычных гастролёров уже все внимательно смотрят. Кого мне так напоминает загорелый парень? Вдруг певец замолк, а в руках партнёра сверкнула серебристая труба! Блестящая труба в унылом и тусклом вагоне! Радостный и трепетный звук мгновенно отозвался тёплыми улыбками во всех углах. Неужели это те же унылые и безнадёжные огородники? Так скорбные лица разом светлеют только в церкви на Пасху, когда батюшка вдруг прокричит долгожданное: «Христос воскресе!»
А трубач постепенно возвышал серебряный раструб и уже, запрокинув голову, мощно лил ввысь чарующие струи. Гитара тихонько пульсировала, а стук колёс удивительно точно держал нужный ритм. Их самодельная песня не вызвала бы эффекта, но эта вставка на трубе прорвала какую-то пелену в душе. За окнами волны дизельного дыма, розоватые от утреннего солнца, тоже, казалось, бегут в такт музыке и нежно тают, поднимаясь над знакомыми окраинами города. В вагоне вдруг стало очень хорошо.
И тут я, наконец, узнал трубача! Конечно, это он! Он сошёл в вагон прямо с тех картинок детства. И баллада эта на трубе, конечно же, та самая, которая не раз во мне звучала и звала! Не задремал ли я, однако, под стук колёс? Музыка кончилась, сон продолжался. Раздались неслыханные раньше здесь аплодисменты. Парни, наверно, сами не ожидали такого успеха и, растроганно улыбаясь, пошли по проходу. Гитарист отбивал отдельные аккорды, а люди опускали деньги в коробочку, привязанную к грифу. Трубач с моих картинок просто шёл сзади, аккуратно лавируя среди плотной, покачивающейся массы дружелюбно улыбающихся огородников. Деньги давались на диво обильно. И моя жена вдруг положила в проплывающую коробку приготовленные на мороженое монеты. А одна женщина тихонько дотронулась до трубача и ласково попросила: «Подудел бы ещё немного, пока идёшь». Он ответил шуткой и вдруг улыбнулся, улыбнулся какой-то совсем-совсем моей – да! моей! – улыбкой. Улыбкой моей юности.
Они кивнули вагону и в тамбуре скрылись. А мне ещё громче запела труба.
– Что с тобой? – жена как-то по особенному вглядывалась в меня. – Ты что, тоже заметил?
– Что заметил?!
– Как этот парень похож на нашего сына. Особенно, когда улыбнулся, правда? Ты, оказывается, тоже заметил!
– Да… конечно…
Гитариста мы ещё иногда видели, но был он либо один, либо с девушкой, подпевавшей ему. Того успеха уже не получалось. А трубача я больше не встречал, как будто он и впрямь мелькнул в каком-то сне. Остался портрет в моём детском блокноте…
В душе труба всё поёт.