…Я очень крупный мужчина: высокий и статный. И слегка полноватый. Уверен, это не изъян: легкая, малозаметная полнота ничуть меня не портит.
Некоторое превышение веса - это просто неизбежная дань возрасту. Сложно к сорока годам сохранить фигуру двадцатилетнего юноши. Особенно если ты на протяжении двух последних десятилетий отчаянно грешил, то есть предавался излишествам, считая их не излишествами, а лишь невинными шалостями, без коих жизнь теряет существенную часть своего порочного обаяния.
Мне нравится быть слегка полноватым. Полнота придает мне уверенности и солидности.
И потом, полный мужчина вызывает симпатию, он всем своим видом располагает к себе. На толстяке отдыхает взор. Посмотреть на красивого, цветущего мужчину, который при виде вас еще и ослепительно улыбается, это все равно, что в знойный августовский день хватить кружку ледяного пива.
На худосочного же смотреть неприятно. У него на лице написано: у меня несварение желудка и в этом, возможно, повинны вы.
У полного всегда хорошее настроение. Да и разве может оно быть плохим у человека, который днем и ночью думает о еде?
Я нравлюсь женщинам. Я в этом уверен. По крайней мере, они мне часто об этом говорят.
Но я страшно, безнадежно одинок. Ибо последний раз развелся несколько лет назад. О новой женитьбе подумывал. Именно подумывал – не более того.
…Мое сегодняшнее утро началось точно так же, как начинается утро любого москвича, а именно: с намерений сокрушить существующий миропорядок. Или хотя бы начать новую жизнь. Ибо старая закончилась вчера. Причем закончилась самым неприглядным образом. А именно: дебошем в ресторане и дракой уже за пределами оного.
Я – несмотря на внушительные габариты, сто девяносто см на сто кг - был повержен малорослым, похожим на шахматиста противником после короткой стычки, произошедшей возле мусорных баков на задворках «Бристоля», скверного ресторана, который привлекателен лишь тем, что находится в двух шагах от моего дома.
Поводом для драки послужило… послужила… послужили… ах, нет! припомнить решительно невозможно, какая сила выдернула двух взрослых мужчин из-за стола с недоеденными салатами и как эта сила заставила одного из них поднять руку на другого.
Скорее всего, повод для драки отсутствовал, просто драка возникла, как фатальная неизбежность, как завершающий аккорд заурядной пьянки.
Я упал сразу, после первого же удара, нанесенного проклятым шахматистом аккурат в левую скулу, которая побаливала все сильней и сильней из-за выбитого зуба.
Пока я, отряхиваясь и кряхтя, поднимался, моего противника и след простыл...
Уже у подъезда я обнаружил, что потерял ключи от квартиры.
Другой бы на моем месте растерялся, я же, напротив, почувствовал себя страшно предприимчивым, умным, находчивым и хитрым. Я вдруг преисполнился уверенности, что найду способ проникновения в собственную квартиру. Для этого мне было нужно разжиться хоть каким-нибудь ключом.
Моя уверенность была столь велика, что это не могло не привести к успеху. Повторяю, я был убежден, что смогу открыть дверь любым ключом. Даже гаечным. Был бы ключ. Какой угодно ключ. И я нашел его. Рядом с лужей, под фонарным столбом. Кто-то выкинул его за ненадобностью. Ключ был старый, он истончился от ржавчины вполовину. Но это был настоящий ключ. И именно этим ключом я открыл свою дверь.
В этой связи припоминается история десятилетней давности, когда я купил свой первый автомобиль. Это был древний «Мерседес». Не запирая, я бросал его под окнами своей квартиры.
Там он стоял ночь напролет. Иногда поутру на заднем сиденье я обнаруживал следы, которые оставляли таинственные ночные визитеры: это были винные и иные пятна… Меня это не смущало. Я знал, что автомобиль надолго у меня не задержится. Главное, это был «Мерседес», и он ездил. И, похоже, никто не собирался его красть.
В одно прекрасное утро я, насвистывая, со свежими газетами под мышкой, вышел из дома. Продолжая беззаботно насвистывать, я сел в машину и, забывшись, вставил ключ от почтового ящика в замок зажигания. Повернул его… И машина завелась.
Зачем я все это рассказываю? Вероятно, затем, чтобы напомнить читателю об особенностях, странностях и непостоянстве своего везения. Повторяю, временами мне, действительно, везло. И не только с ключами…
…Ночь прошла беспокойно. Мне снился мой плюгавый противник. Он вдруг обрел голос. «И поделом тебе, - приговаривал он, колотя меня по голове шахматной доской, - поделом тебе, старый развратник!»
…Утром я долго вертелся перед зеркалом, рассматривая свое отражение. И остался им очень недоволен.
Я вымыл указательный палец и полез им в рот.
Место зуба мудрости занимал отвратительный осколок, который царапал внутреннюю сторону левой щеки.
- Ну, вот, - мрачно констатировал я, - и так с мудростью ни к черту, а тут еще и это... Следовало бы разыскать и пристыдить обидчика. Но первым делом – Розенфельд!
Я навертел номер знакомого дантиста.
Мне назначили на одиннадцать. Я посмотрел на часы. В запасе всего два часа. Пока приму душ, побреюсь, приведу себя в порядок…
- Лучше в два, - мягко попросил я, отметив не без зависти, что опять у Мишки Розенфельда новая сестричка. - В тринадцать сорок пять? Отлично! Думаю, успею. В крайнем случае, недобрею правую щеку. Почему правую? Потому что левую мне уже побрили… вчера. Нет-нет, я и не думал шутить! Как меня зовут? К чему это вам?.. Ах, да! Записывайте: Старосельский, Лев Николаевич. Да, вы совершенно правы, милая, как Толстого. И Гумилева. Говорю, Гумилева так звали. Кто это такой? – Я закашлялся. - По правде говоря, я и сам толком не знаю…
Вечно у меня проблемы с именем и отчеством. О чем думали мои родители, когда присваивали младенцу имя, подлаживая его под отчество и создавая словесную комбинацию, которая в результате привела к... словом, черт его знает, к чему она привела и еще может привести.
Кстати, с Гумилевым, Львом Николаевичем, знаменитым ученым, я был некогда знаком и даже имел с ним однажды весьма курьезную беседу относительно пассионарной теории этногенеза.
Гумилев был тогда изрядно пьян, и это спасло меня от позора: потому что я не знал не только сути вышеозначенной теории, но и слышал о ней впервые.
Автор теории, шамкая и шепелявя, говорил не менее часа, и я, неопределенно улыбаясь и к месту и не к месту поддакивая, невыносимо страдал: мне страшно хотелось выпить и закусить. Беседа велась вдали от пиршественного стола, что, слава Богу, через какое-то время стало тяготить не только меня, но и инициатора беседы.
Да, родители... Родители у меня были не глупые люди и... тем не менее, дали своему сыну имя, обязывающее ко многому. И заставляющее всю жизнь оглядываться на прославленных тезок и мешающее быть свободным. Как же это вы так, батенька, мог сказать любой, - от высокого руководителя до случайного собутыльника, - как же это вы так, любезнейший Лев Николаевич, такой, понимаете ли, всеобъемлющий тезка и такой дурак?!
…Щеку пришлось припудрить. И все равно синяк был заметен. «Ну, и шут с ним, - махнул я рукой, - кому я нужен…»
И тут я вспомнил, что сегодня пятница, а на субботу у меня назначена встреча, и не просто встреча, а свидание. И не просто свидание, а – первое свидание. Лена, девушка с которой я познакомился в Пушкинском музее, будет ждать меня в Александровском Саду завтра, ровно в два часа дня.
Разумеется, синяк не повод, чтобы отказываться от рандеву, даже от рандеву с красивой девушкой. Но все же идти на первое свидание с побитой мордой – это все-таки как-то не очень.
Хотя опыт у меня был. Однажды я уже попадал в сходную ситуацию. Но случилось это давно. Очень давно. В молодости я отличался крепким характером. Меня не могли смутить какие-то синяки. Тем более, собственные.
Но тогда, чтобы как-то скрыть фингал под глазом от удара шестиструнной гитарой, мне пришлось вырядиться в маскировочную плащ-палатку, смотревшуюся, как балахон инквизитора, и в таком виде предстать пред светлы очи барышни. По словам которой, в этом дурацком плаще я напоминал ей одновременно и постового милиционера в ненастный день, и куклуксклановца, и Торквемаду, и статую Командора, и тень отца Гамлета.
Помню, в тот день ярко светило солнце, и я в армейской плащ-палатке на улицах изнывающей от жары столицы выглядел, по меньшей мере, странно.
Кстати, тогда местом встречи был тот же Александровский Сад. А образованную девушку звали... Господи, как же ее звали-то? Людмила?.. Нет, не Людмила... Софья? Возможно. Пусть будет Софья. Да-да, кажется, Софья. Помнится, у нее были удивительно красивые колени. Короче, она так хохотала, что у нее на юбочке разошлась молния. Умела ценить юмор. Посмотрим, сумеет ли эта Лена, которая посещает музеи, оценить по достоинству мой синяк.
Кстати, что эта Лена делала в музее?..
Сам я туда залетел, спасаясь от дождя. А вот что там делала она? Музей изобразительных искусств имени Пушкина... Место ли это для молоденькой и красивой девушки? Кстати, почему - имени Пушкина, если вдохновителем и создателем музея был Иван Владимирович Цветаев, отец сумасбродной Марины?.. Музей изобразительных искусств имени Пушкина... словно рабочим инструментом великого пиита было не гусиное перо, а кисть живописца или скарпель камнереза.
Я вспомнил глаза девушки. Таких глаз я еще не встречал. У нее были глаза серебристого цвета, словно в них утонул лунный свет. В таких девушек влюбляться нельзя. Они засосут, эти удивительные глаза, как пить дать – засосут. Засосут, как смертельный водоворот, и опомниться не успеешь, как окажешься в роли рогоносца.
И в то же время, я понимал, что встретился с чудом и что противиться вдруг возникшему чувству не буду.
...К Розенфельду, на Сретенку, я решил добираться на метро. Пока ехал, вспомнил, что старая жизнь, которой я одновременно и дорожил, и пренебрегал, закончилась. Пора было начинать новую – ведь утро нового дня уже наступило, и сегодня мне предстояло приступить к строительству новой жизни.
В голове сама собой начала формироваться глубокая и сложная мысль о жизни и смерти. Она приобрела почти законченный вид, когда в вагоне я сел на свободное место и увидел перед собой неопрятного мужчину с небритой физиономией. У мужчины была расстегнута ширинка. Из ширинки выглядывал угол грязной белой рубашки.
Каким образом созерцание мужчины с не застегнутой ширинкой повлияло на мою мысль о жизни и смерти, я не знаю. Но чем больше я вглядывался в неопрятного соседа, тем яснее мне становилось, что мысль эта имела слишком красивый, а, следовательно, фальшивый, вид: «Мне не настолько хочется жить, чтобы для этого жертвовать своим нынешним образом жизни. Но мне совершенно не хочется умирать». Как примирить эти два высокоумных посыла, я не знал.
Разглядывая угол рубашки, торчавший из ширинки босяка, я стал думать о том, что в последнее время жизнь вокруг меня странным образом притормозила, практически остановилась. Я это ощущал так явственно, словно сидел в кинотеатре и наблюдал за происходящим со спокойствием и равнодушием уставшего от зрелищ киномана. Жизнь напоминала стоп-кадр или положенный набок соляной столб, по которому лениво фланируют фигурки людей.
Понимание того, что время остановилось, пришло ко мне несколько дней назад, когда я шел по шумной и нелепой Тверской. Вокруг меня, казалось, кипела жизнь, бесчисленные авто коптили небо, массы безумцев с пустыми глазами летели навстречу смерти, магазины зазывно сверкали витринами, но... жизни не было. Мне, коренному москвичу, вдруг показалось, что я не в Москве, а где-нибудь в Турции, на стамбульском базаре, где продается абсолютно все – от десятилетних девочек до эликсира бессмертия и философского камня.
Я понимал, что большинство этого не замечает.
Я чувствовал, что все это не жизнь, а холодное кипение пустых страстей, вокруг меня было болото, болото и еще раз болото, я видел, что жизнь остановилась.
Так уже бывало в прежние времена. Мне рассказывал как-то после подпития тот же Лева Гумилев, что период от шестидесятых до восьмидесятых, известный как Безвременье, почти физически ощущался им так, словно время было схвачено морозом или его разбил паралич.
Порой ему казалось, что времени вообще не существует, что оно умерло, и его место не только на земле, но и во Вселенной занято чем-то другим, похожим одновременно и на окаменелую Вечность и на дыру в мироздании.
«Ты знаешь, даже в лагере я чувствовал, что время куда-то стремительно катится. А тут... Я вышел на свободу и увидел, что время намертво застыло, а народ тотально спивается. А так называемые интеллигенты топчутся на месте, духовно онанируя и изображая движение к прогрессу. А каждый только и думает, как бы попасть в разряд непризнанных гениев и гонимых властью диссидентов, чтобы потом оказаться на бруклинских просторах или хотя бы на страницах западной прессы. Эти диссиденты... - он безнадежно махнул рукой, - поверь, среди них было столько позеров и беспринципных говорунов, сколько не было даже в ЦК КПСС…».
От воспоминаний о покойном Гумилеве, Тверской с его толпами сумасшедших и времени, отдающем болотом, я плавно перешел к размышлениям о Судном дне. Я думал о том, что ждет немногих счастливцев (счастливцев ли?..), коим будет дозволено Создателем возобновить и продолжить свое пребывание на земле после завершающих аккордов Страшного Суда. То, что я попаду в ограниченный состав избранных, и то, что туда попадут все мои пять бывших жен, я не сомневался. Хотя до святости мне и им было далеко.
Мои глаза остановились на небритом лице незнакомого мужчины. Мужчина ответил мне ласковым проникновенным взглядом. Так, наверно, смотрят святые на других святых. Казалось, босяк думает о том же. То есть, о Страшном Суде. Хотя, наверняка, думал о чем-то другом.
Я отвел глаза, помотал головой и вернулся к размышлениям о своей смерти и Судном дне, вернее к мыслям о проблемах, которые могут возникнуть у меня после воскрешения.
Должен ли я буду вернуться в лоно супружеской жизни? Если да, то как будут складываться мои отношения с волшебным образом ожившими женами? И кому из них я должен буду отдать предпочтение?
Или Господь заставит меня жить со всеми сразу, со всем выводком? Я подумал, что в таком случае мне придется делить с ними ложе по очереди... С понедельника по пятницу включительно. Но ведь я не мусульманин, черт возьми, чтобы так безрассудно пренебрегать своим здоровьем! Такая жизнь легко может превратиться в адову муку.
Я вспомнил, какой изможденный вид имеют все эти арабские принцы, шейхи и султаны. В скорбных глубинах восточных глаз читается не тысячу раз удовлетворенное возвышенное желание, а пресыщенность и чуть ли не безумие, смешанное с безысходной тоской. Вероятно, шейхов и султанов ни на миг не оставляет мысль о том, что они каждодневно, в том числе и сегодня ночью, должны на деле доказывать свою мужскую состоятельность.
Их глаза, подпираемые склеротическими мешками, говорят: мы знаем, что это не конец, мы знаем, что чудовищная пытка любовью и сладострастием будет длиться и длиться, пока не иссякнет жизненная сила и не отсохнет детородный орган.
Я представил себе, как вхожу в спальню, вижу не такую уж широкую двуспальную кровать, на которой, прижавшись друг к другу, вернее переплетясь как ядовитые змеи, уже лежат и дожидаются моих ласк пять весьма решительно настроенных женщин... Мне становится не по себе.
И потом мои жены… э-э-э, они… как бы это сказать, они ведь не молоды. А из жизни уйдут и вовсе старухами. Хотел бы я посмотреть на того отчаянного храбреца, который отважится предаваться радостям любви со старухой, при этом ни на секунду не забывая, что один раз она уже умерла! Допускаю, это занятие может прийтись по вкусу свихнувшемуся некрофилу. Но вряд ли оно будет безоговорочно принято оптимистом, вознамерившимся жить вечно…
Или Господь, воскресив моих жен, вернет им молодость? Если так, то какое-то время пытку можно было бы выдержать.
И все-таки я скривил брови. Действительно, с одной стороны это прекрасно - каждую ночь проводить с новой свежей женщиной. Но с другой – какое это немыслимое напряжение! Я опять подумал о несчастных принцах и шейхах.
Ну, ладно, допустим, что я соглашусь на многоженство. Но где будут жить мои жены? И где буду жить я?
Моя двухкомнатная квартира, в которую я предположительно вселюсь после воскрешения, не приспособлена для того, чтобы ее населяло такое количество бездельниц.
Или Господь поселит всех воскресших в четырехмерном пространстве? И тогда моя квартира расширится до невероятных пределов? С этим можно было бы согласиться. При условии, что жить я там буду один - без жен. Кстати, было бы недурно, если бы Господь прислушался ко мне и проделал всё это, я имею в виду увеличение кубатуры, уже сейчас. Не откладывая до Судного дня.
В Воскресение я стал верить с того момента, когда понял, что всякая жизнь завершается смертью. Произошло это в прошлом году, когда меня чуть не сбил мотоциклист. Я переходил Большой Каменный мост в «неположенном» месте.
Восемнадцатилетний паренек, который управлял «Судзуки», ехал со страшной скоростью... куда он спешил, этот глупый мальчишка... ах, эти юные лихачи!.. А их мотоциклы, кажется, специально сделаны для того, чтобы на них нельзя было ездить медленно, короче, меня мальчик объехал, но с парапетом ему не повезло...
Зачем он несся как угорелый, этот молокосос?.. Куда, к кому? К девке? Понятное дело, к девке. К кому же еще? Восемнадцать лет. Мальчик... Молоко на губах не обсохло. Ему бы жить да жить. «А тут я – в неположенном месте…. И эта черная кровь на асфальте... О, Господи!.. Мальчик мог бы стать... Кем, интересно, он мог бы стать?»
Я опять вернулся к неприятным мыслям о своих женах. Вернее, к мысли об одной жене, Надежде, - жене последней. Надежда вышла за меня замуж по ошибке…
Впрочем, это долгий разговор. Скажу лишь, что на моем месте должен был оказаться Мишка. Таких эпохальных ошибок в моей жизни было навалом. Судьба от души побаловала меня своими выкрутасами. Повторяю, на месте благоверного Надежды должен был оказаться Мишка, а оказался я.
Все мои жены были женщинами «с прошлым». Надежда, разумеется, тоже была женщиной «с прошлым». Ее прошлое… Словом, у нее с прошлым был явный перебор. Ее прошлое было настолько запутанно, разнообразно и богато, что его хватило бы на то, чтобы с запасом обеспечить прошлым всех женщин, с которыми я когда-либо имел дело. Это было что-то невообразимое. Она мне сама признавалась, что потеряла счет своим увлечениям еще в прошлом веке. С невинностью она рассталась в двенадцатилетнем возрасте. И никто ее не совращал. Согрешила она сознательно и с удовольствием.
Почему в таком случае я на ней женился? Черт его знает… Может, потому, что впервые встретил женщину, из которой не надо было по крохам выуживать сведения о ее прежних любовниках: она охотно назвала мне всех, кого смогла вспомнить. Она была так обезоруживающе бесхитростна и откровенна, что, наверно, именно поэтому у меня никогда не возникало даже мысли ревновать свою жену к легионам своих предшественников.
Нельзя сказать, что Надежда была очень красива. Нет, она не была красива. Но и уродливой ее назвать было нельзя. Она была привлекательна тем, что была спокойна даже в самые патетические мгновения. Он была покойна и нерушима как полноводная река, вроде Волги в срединном ее течении. В наш безумный и торопливый век приятно иметь рядом с собой некий одушевленный объект, обладающего всеми чертами и достоинствами объекта неодушевленного.
У нее была взрослая дочь. Которую я видел только два раза. Один раз, когда она проездом, точнее пролетом, из Майами в Токио останавливалась у нас на пару дней, чтобы поболтать с матерью о своем последнем любовнике, каком-то белобрысом недоноске из богатой голландской семьи…
А второй – на похоронах Надежды, когда дочь примчалась в Москву из Гонолулу…
Я тогда серьезно болел. Вернее, думал, что болею. Некий коновал из Кремлевки, к которому я попал по наводке того же Мишки, обнаружил у меня серьезные проблемы с сердцем. По его мнению, я в обозримом будущем нуждался в операции по замене митрального клапана. Процент выживших, сообщил мне врач, невысок. «Это что-то вроде русской рулетки, с той лишь разницей, что холостых патронов в барабане вообще нет. Впрочем, пока можете спокойно жить… - сказал кардиолог, глядя мимо меня. При этом он ковырял спичкой в зубах. – А там видно будет».
После беседы с врачом я некоторое время пребывал в смятенном состоянии духа. Такое, наверно, испытывает преступник, рассчитывавший отделаться за свои прегрешения денежным штрафом и вдруг обнаруживший, что ему на шею накидывают намыленную веревку.
Я вспомнил, что Надежда, узнав, что меня ожидает, вся как-то подобралась и завела разговор о наследстве. Вернее, о завещании. В ответ я в торжественных периодах поведал ей, что от операции отказываюсь, а завещать мне по причине безденежья нечего.
Делая вид, что не замечаю ее возмущения, я склонил голову и лицемерно добавил, что решил продать последнее, что у меня есть, то есть квартиру. «Чтобы было, на что съездить в Париж. Ты же знаешь, я об этом с детства мечтал. Увижу, кутну напоследок, а потом... а потом уж и помирать не страшно. Думаю, ты поддержишь меня в этом намерении». Жена побелела. Ты должен оставить квартиру мне и моей дочери, прошипела она. «О Париже и думать забудь! Ишь чего выдумал!» - добавила она и обеими руками взялась за скалку.
Тут-то я все и понял. Какая там к черту любовь… Пока мы с ней по целым дням лаялись, выяснилось, что диагноз мне поставлен ошибочно. И тут резко стала сдавать сама Надежда.
Интересно, где пребывает ее душа? В аду? Скорее, все-таки в раю: был бы Вельзевулом, я бы ее в ад ни за какие коврижки не пустил. Почему? Да потому что она бы мне там весь порядок нарушила, а саму великую идею греха низвела бы до уровня плевка мимо урны.
Уверен, ее место в раю: там таких ханжей – пруд пруди. Взять хотя бы любого из двенадцати апостолов...
(Фрагмент романа «Олимпиец»)