...Лопнуло терпение Ванькино. Достав проворно из укромного места загодя купленный к шестнадцатилетию единственной, любимой своей дочери не самый дешёвый мобильный телефон, он хрястнул его что есть мочи об пол, топнул пару раз по нему пяткой, говоря: «Вот тебе твой подарок!» Затем повторил «процедуру» и завершил её пылающими гневом словами: «Ты мне не дочь больше! Ты злобная и подлая гадюка! Будь ты проклята!!!» После чего вышел на кухню, оттолкнул жену от умывальника и сплюнул в раковину закипевшую слюну…
Картинка была накаленной, и, прямо скажем, не слишком красивой. Ну, и Ванька выглядел соответственно. «Щ-щербатовское отродье! – уткнувшись носом в Библию и приходя понемногу в себя, более чем недобро думал он об обеих своих «тётках», как он их называл, – жене и дочери. Щербатовым был его тесть, к тому времени покойный уже, но о нём речь впереди…
По жизни Ванька был Дурак. Да-а-а-альний потомок того самого Дурака, что кочевал, горемычный, из одной русской сказки в другую. Но, несмотря на отдалённость во времени, словно серебристым инеем покрытую седою пеленою, Ваньке удалось-таки сохранить в неповреждённой, девственной целостности дурацкие «достоинства» древнего своего предка. В одном только отличались они друг от друга. Если древний Ванька был незлобив и простодушно сердечен, то этот, современный, был груб и в отношениях с людьми резок. Не всегда, конечно, но достаточно часто для того, чтобы это можно было расценивать как характерную его черту. В общем, не умел Ванька правильно вести себя с людьми, а лицедейства в человеческих взаимоотношениях не переносил.
Не сказать, чтобы был он злым человеком (от действительных злыдней ему и самому случалось страдать иногда в своей жизни). Просто от природы обладал он жёстким, прямолинейным характером, да плюс к тому – был ещё и дурно воспитан. Зла, правда, Ванька людям никогда не желал (разве что, в сердцах обругает кого малость) и не делал. Но людьми, не умеющими смотреть вглубь и видеть сущность вещей, он воспринимался именно как злой человек. Ванька привык к этому и не слишком переживал. Дурак-дурак, но соображал он по-своему так: «Достойный и умный человек сам всё поймёт, а безмозглым баранам истинную суть вещей понять всё равно не дано, на то они и бараны жующие».
Ну? Как есть – дурак. Умные-то люди, они как? Уж, и изобразят-то из себя всячески доброхотов бессребренных, и горю-то человеческому всемерно посочувствуют. Но при этом и себя не забудут: пакость, там, какую ни есть, ближнему своему, или иное что, для души своей приятное… А этот, тютя: злым кажется, а зла не делает. Всё наоборот. Ну?! Не дурак ли? (Как любил приговаривать, не о нём, правда, тесть его Щербатов.)
Жизнь Ванька прожил то ли ни то ни сё, то ли ни так ни сяк. Смолоду покуролесил он весело с друзьями своими. Правда, не о друзьях его, а о нём, поговаривали даже, что за кураж этот весёлый отсидел он с десяток лет. Точно-то никто ничего не знал, но, видимо, именно так оно и было. Поскольку, действительно, раза три, наверное, исчезал куда-то Ванька на несколько лет. После чего возникал вдруг ниоткуда всё более заматеревшим. Ну, да что о том говорить: что было, то быльём поросло…
Женился Ванька поздно. Оно и не удивительно: кто ж за дурака-то такого замуж пойдёт? Хотя… Заметить должно, девки-то, а затем, с годами, и бабы иные на Ваньку заглядывались, случалось (это, наверное, из тех, кому совсем уж ничего не досталось), несмотря на то, что до красавца Ваньке, ой, как далеко было. А Дураку-то и невдомёк. Он этих-то и не видел вовсе: в эмпиреях каких-то всё витал. Ну, и довитался, конечно…
Жена досталась Ваньке интеллигентная, с высшим образованием. (Один из немногих уцелевших от пьяной смерти Ванькиных друзей любил загадывать загадку: от какого это слова происходит слово «интеллигент»? На которую, выждав пару секунд, сам же, с громким жизнерадостным смехом, и отвечал: от слова «телега»!) Ванька-то, хотя и дурак, но и у него, по выражению одного из киногероев Эраста Гарина, «в душе свой жанр» был. У того: чтоб свадьба его при непременном участии генерала произошла. А у Ваньки: чтоб жена его будущая понимала то, что говорить он ей будет. Ну-у-у Дура-а-ак!!
Дурак не дурак, а ведь нашлась-таки, которая чего-то, там, и понимала, вроде. Интеллигентная, что и замечено было. Как в пословице говорится: на всякого дурака…
Что свело их – Дурака и интеллигентную – в одну кучу, трудно сказать. То, наверное, что ожидать им обоим, кроме одинокой старости, нечего уж больше было. Она, с юных своих чудных лет ожидавшая в чистоте девственной принца, – непременно своего – на четвёртом десятке прожитых лет (так скоро!) начала вдруг понимать, что принцы – товар штучный, и на всех, с вожделением их ожидающих, их, ну, никак не хватает. Да, к тому же, принцы – народ хотя и благородный, но своенравный уж очень: им ведь тоже, всенепременно принцессу подавай, ну, или, хотя бы, богатую.
Он же, наверное, рад был уже и тому, что хоть кто-то хоть что-то из дурацких его бредней хоть в какой-то степени воспринимает, а не бросается от него, очертя голову, в размётный галоп.
Ну и, сами понимаете, – перспектива…
У людей вокруг детишки пищат-ревут. Там уж и внучата наклёвываться начинают. А эти. В тоске одинокой…
В общем, решено было: жизнь пропала; да здравствует жизнь! Успеть бы только…
Успели, кажется! Правда, один лишь только раз. Но и то: Слава Богу! Слава Великому Всевышнему!!
Дочь удалась чудная.
Красивая. Правда, не так, чтоб небесной какой-то красоты, а как куколка – забавно-характерная.
Умная (это сразу заметно было: по глазёнкам цепким, по взгляду прямому, пронзительному, приводившему ещё в шестимесячном её возрасте немало взрослых людей в неуверенное смущение). Обладавшая мощным (это тоже чувствовалось явственно) личностным началом.
«Здоровенькая дитюша», – как говорил отец его, давая внучке главную, на свой взгляд, её характеристику.
Статная, отчего настоятельно рекомендовали им везти её, бросив всё, в Санкт-Петербургское балетное училище, выпускники училища этого.
Ванька-то, как и положено мужику, всю свою взрослую жизнь мечтал о сыне, продолжателе своём. И когда родилась дочь, он, хотя и с радостью долгожданной, воспринял это как большую свою неудачу. «Бракодел!» – гласила по этому поводу «мудрость» мужицко-народная. Но со временем, когда дочурка стала подрастать, понял Ванька, что более нежной любви, чем любовь отцовская к дочери, в свете, наверное, не существует…
Родители – Ванька и жена его – были, естественно, от дочери (дара Божиего, которого в нетерпении ожидали они оба весь последний десяток своих лет) без ума. Но не так, как подавляющее большинство иных родителей, полагающих, видимо, что чадо их любимое радость несёт всему миру. Эти прекрасно понимали, что радость их безмерная, при всех её достоинствах (не мнимых, как у иных неуёмнолюбящих родителей, а реальных) – сугубо личная, никого другого не осчастливливающая. И переживали они её соответственно.
Ванька, не только не менее, а, может быть, и более иных родителей любивший свою дочь, любовь свою безмерную никак, практически, не выражал внешне. Ни он, ни жена его никогда не сюсюкали с дочерью на совершенно идиотском, псевдодетском «языке». Разговаривали всегда они с ней на языке нормальном, человеческом. И держались они с нею всегда, как равный с равным (чем, видимо, и погубили в ней естественное для всех детей почтительное отношение к родителям своим).
Все родители, при взгляде на детей своих, «светятся». Нередко «свет» этот наблюдать бывает неприятно. Ванька знал это. И его, этот «свет», несмотря на дурацкую открытость своей натуры, старался хранить внутри себя. То есть, всю, характерную для подавляющего большинства родителей, ненасытно-приторно-слащаво-маслянистую умилённость взгляда на бесценных своих чад, Ванька никак не проявлял внешне.
Он, глядя на свою дочь, всегда испытывал глубокую и тихую внутреннюю радость. Но на лице его можно было прочесть только спокойное и уверенное (уверенное потому, что Ванька, по самоутверждённости своей, воспринял как должное то, что дочь его явилась в мир этот, хотя и не сформировавшейся ещё, но вполне уже цельной личностью; иного качества подарка от Бога Ванька просто не ожидал), а порою – даже и критическое, удовлетворение. Жена его научилась тому же. Хотя и в меньшей степени. Но тут уж ничего не поделаешь. Здесь в полную силу вступает значение великого слова – Мать.
Семейная Ванькина жизнь складывалась непросто. Характер-то у него: ой-ой! – сами знаете. Так что претерпеть его жене пришлось немало. Ванька не дурак был в одном только смысле – в смысле «принять на грудь» зелена вина. А от этого недурацкого его обычая регулярно случались с ним всякие мелкие неприятности.
В подпитии, если не было рядом жены (вот, ведь, гигант-то ещё), неизменно тянуло Ваньку на «подвиги» (любовного характера, разумеется). И жена его об этом знала. Но вот что удивительно: ни разу, из всех его неоднократных попыток, ни одного «подвига» не удалось довести Ваньке до логического конца. Хотя, казалось бы, попадались на пути его «подвигов» и такие «субъектессы», которые сами на мужчин в исступлении бросаются. А вот у Ваньки даже с ними ничего не получалось. К его радости постфактум. Поскольку, протрезвев, он приходил в ужас от одной только мысли о том, что могло бы и получиться. Только потом, с годами, понял Ванька, что это Господь Милосердный хранил его от всей этой блудной грязи.
Не раз был Ванька на грани распада семьи. Но каждый раз всё как-то обходилось. Сохранялась семья благодаря, в какой-то степени, дочери. Но более – оттого, наверное, что жене его некуда было уйти. А уехать за многие тысячи километров в отчий дом с Дальнего Востока, куда она приехала к нему за семейным счастьем, ей было попросту не на что. Как бы то ни было, но семья сохранялась. И хотя после каждого очередного катаклизма в отношениях их что-то холодело или вовсе умирало, Ваньке всё же казалось, что, закаляясь в противостоянии с житейскими бурями, утлый чёлн семьи его только набирается сил.
Говоря короче, претерпевая невзгоды семейной с Ванькой жизни, жена его постепенно притерпевалась к ним. Тем более что жизнь с Ванькой не из одних лишь только невзгод состояла. Да и сам процесс притерпевания, вообще-то говоря, – это, ведь, процесс обоюдный. А вот понимание простенькой этой истины для жены интеллигентной Ванькиной, похоже, было в принципе недоступным. И тут уже в полной мере сказывалась непрошибаемость «мессианской» щербатовской психологии…
Беря себе жену, Ванька, по ретроградству своему, полагал наивно, что найдёт в ней не только собеседницу, но ещё и хозяйку будущего их семейного очага. И если с первым худо-бедно, хоть в какой-то степени что-то получилось, то со вторым дело было – полный швах. Хозяйкой она оказалась никакой, что, впрочем, ничуть не мешало ей, несмотря на полную очевидность факта, придерживаться прямо противоположного о себе мнения (и это есть главное, основополагающее свойство психологии щербатовской).
Ванька-то, хотя и Дурак, по природе своей был занудой и педантом. В том смысле, что все свои какие-то дела, домашние заботы и вещи содержал если и не в идеальном, то, во всяком случае, в образцовом порядке. Всё у него всегда было разложено по полочкам, как в материальном, так и в нематериальном мире. С появлением же у него жены, вопреки резонным, казалось бы, но наивным его ожиданиям, всему этому пришёл конец. Та вообще, похоже, не имела ни малейшего представления о том, что в мире может существовать хотя бы какой-нибудь порядок.
Всё у неё везде могло валяться неделями, зарастая толстым слоем пыли. Если что-то у неё падало прямо под ноги, то можно было быть уверенным, что пролежит оно там в девственной непотревоженности несколько недель, а может быть – и месяцев. Она в упор не видела ничего этого. Её собственные личные вещи в шкафу (когда шкаф этот у них появился) не были аккуратно свёрнуты и сложены, как у него, а валялись, наваленные немыслимой кучей, в которой невозможно было разобрать, что там есть что, и где у этого «чего» начало, а где конец.
Если она и догадывалась иногда постирать что-нибудь мужу, то неделями не могла догадаться о том, что постиранные вещи, сваленные в кучу в каком-нибудь не самом подходящем для этого месте, не грех было бы ещё и погладить. И уж тем более никогда не догадывалась она посмотреть, не нужно ли что-нибудь там подшить или пришить ту же пуговицу в вещах мужа.
Горы грязной, немытой посуды с окаменевшими на ней остатками пищи громоздились регулярно на кухонном столе. Толстый мох плесени случалось обнаруживать Ваньке не только в заварных чайниках, но даже и в кастрюлях, неделями недвижимо стоявших в холодильнике (!). Несколько раз (не менее трёх) за время их семейной жизни Ванька решительным движением руки молча смахивал эти горы со стола на пол и так же молча уходил по хрустящим под ногами осколкам тарелок, чашек и прочей невинно пострадавшей фарфоровой братии. Порядка это добавило не много, но вот посуды в их хозяйстве поубавилось существенно.
Как устроено было зрение жены, Ванька понять так и не смог. Но всё это стабильно и неизменно, несмотря на никогда не снимаемые с носа очки, выпадало из поля её зрения: она ничего этого попросту не замечала. И это при том, что тринадцать лет она нигде не работала, являясь домохозяйкой. Надо ли говорить, что такого же сорта хозяйкой, с таким же устройством зрения, хотя и не надевала никогда очков, выросла и её дочь? И даже хуже. Поскольку эта уже обогатила опыт своей мамы откровенной, презрительно-брезгливой ленивостью.
И ко всему вот этому, с позволения сказать, порядку пришлось притерпеться, в свою очередь, уже Ваньке (хотя никто, стоит отметить, этого его притерпевания, так же, как и всего иного прочего, положительного, с его стороны, не заметил, как всегда). Поскольку, при всей своей дурости, Ванька всё же понимал, что хоть ты с десяток черенков от лопаты обломай о горб горбатого, но «исправить» того сможет только могила.
Зато жена его, по-щербатовски искренно полагала, что муж её, исполненный благодарности, должен беспрестанно восхищаться ею и носить её, утончённо-интеллигентную, на руках. И если глупый муж этого не делает, то это муж плохой, неблагородный и не обладающий «широкой натурой» (понятие и качество, безусловно свойственное принцам, и очень любимое «широконатурной» его женой; а ещё благородное племя щербатовское очень любило рассуждать о «проверке на вшивость»).
До благородства Ваньке и впрямь было, как до Луны пешком. Он и не задумывался-то никогда о гипотетическом обретении «благородства». Его заботы были куда прозаичней. Ему надо было, вопреки всем внешним обстоятельствам, создавать домашний свой, семейный очаг. (Он, ведь, не только «принимал на грудь» и стремился к «подвигам»; он ещё и трудился, не покладая рук.) Жена его приехала к нему с тремя чемоданчиками, вполне вмещавшими всё её нехитрое личное имущество. Его собственное состояние также умещалось в трёх чемоданах, два из которых были наполнены книгами и музыкальными пластинками.
Но не то была беда, что имуществом обладали они немногим. А то была беда, что разместить даже это имущество было им негде. Не было у них своего угла, и скитаться им пришлось по чужим (за первых шесть лет семейной жизни довелось совершить Ваньке семь (!) переездов, хотя и два-то, согласно общеизвестной житейской мудрости, равносильны пожару). Вот над разрешением этой-то проблемы и бился Ванька между «приёмами на грудь» и «подвигами» своими.
И ведь решил-таки проблему! Благодаря неустанным трудам своим, а также небольшому «первоначальному капиталу» – гаражу, подаренному ему отцом, которому тот был уже без надобности. Создал Ванька свой очаг семейный (не без помощи, и даже – чуда Божиего). То есть обрёл для семьи своей собственное своё жильё, выразившееся в конечном итоге в новенькой двухкомнатной квартире.
А пока решал Ванька проблему эту, жена его интеллигентная, разочарованная плебейским неблагородством мужа, решала другую, свою проблему: отдушину искала благородству своему неразделённому. И нашла, ведь. В лице шибко способного ученика всероссийски известного астрологического гуру. И влюбилась в него всей своею благородной душою.
Ну а тот не дурак (не чета Ваньке) оказался. Тоже положил глаз свой, пронзительно-соколиный, на неё, возвышенно-влюблённую. На камлания свои загородные регулярно брал её с собой. Где дарил ей чертополох, в качестве образа души её пылкой. А она, привезя чертополох этот домой, пуще зеницы ока хранила его трепетно как святыню свою самую великую.
Вскоре, однако, почувствовала благородная, что не только телом драгоценным, но и душою её чистой овладеть стремится, зачем-то, Учитель её любимый. И страшно ей, почему-то, стало. И стали видеться ей бесы ужасные, таскающие её по каким-то жутко мрачным подвалам. И до того затаскали они её, что уж и руки на себя наложить подумывала. Да жить-то хочется! Вот и побежала в Церковь Божию. Да о муже неблагородном вспомнила, в трудах своих (ну, и в грехах, конечно) погрязшем.
И запросила его: «Бежим, – говорит, – отсюда, с Дальнего-то Востока, пока не поздно. Если тебе жизнь моя, да дочери нашей дорога». Ванька-то и опешил: «Это куда ж, – спрашивает, неинтеллигентно так, – бежим-то?» «Да куда глаза глядят, – отвечает ему интеллигентная жена, – поближе к родственникам моим благородным.»
Ванька, хотя и неблагородный, но жалко ему стало жизнь жены-то губить, а уж невинного дитя своего, единокровного – и того пуще. Согласился. Продал квартиру свою новую, да и купил, не глядя, дом в маленьком, но со славной историей и с древними православными традициями, городишке в центре Святой некогда Руси.
Вот ведь, чем любовь благородно-возвышенная обернуться иногда может…
После переезда довелось хлебнуть Ваньке с семейством всякого. Случилось и поголодать маненько. С работой-то в городишке том совсем худо было. Вот и пошёл он за сущие копейки трудиться в местный женский монастырь, издревле основанный известным святым земли русской, где скромными трудами своими помогал восстановлению его после ударных трудов строителей коммунизма.
Перебивались они с хлеба на воду. Но для души пользу обрели несомненную. Воцерковились они в городишке этом. Веровать-то в Господа Иисуса Христа они и раньше веровали. А вот воцерковиться довелось им только здесь. Ну, и о жизни духовной, церковной, тоже кое-чего узнали. Не всё только хорошее, правда. Да, ведь, знание-то никому ещё не вредило. Знание, оно нейтрально. Оно только понять помогает, тому, кто понимать в состоянии: что такое хорошо, и что такое плохо, – а также и силу обрясть, несгибаемую. Ибо сила – в правде. А кто постиг Истины свет, тот и силу Её, несокрушимую, приобрёл.
А также, в городишке том, и обвенчался Ванька с женою своею законным церковным браком, после десяти лет совместной жизни. Правда, Ванька искренне полагал, что годы эти он и так прожил в законном браке, зарегистрированном в соответствующих государственных органах. Но мудрый и светлый старец-батюшка просветил малоразумного Ваньку, что сколько бы подписей ни ставил он в каких угодно амбарно-учётно-государственных книгах, но всё равно жизнь его супружеская является жизнью в блуде. До тех самых пор, пока брак этот не будет освящён обрядом венчания, матерью-Церковью установленным. Так что, узаконил Ванька брак свой, окончательно и бесповоротно.
Когда обустроились они немного на новом месте, запросила жена Ванькина родителей её стареньких под кров свой, Ванькой созданный, забрать. Ну, Ванька, как и положено дураку, согласие своё дал не раздумывая, благо жилплощадь его позволяла принять родню жены. «Жалко стариков, – думал он при этом, – не ровен час, от пули или гранаты погибнуть могут».
Родители жены жили в городе, в котором только что прошла война, и вполне ожидалась вторая. Вот, Ванька и решил вызволить их, пока не поздно, оттудова, дабы не погибнуть им смертью лютою. Сам он за ними не поехал, конечно. Поскольку точно знал, что вернуться ему оттуда к дочурке своей единственной не суждено уж будет никогда более. А поехали за ними жена его, да и сестра её старшая. Тем проще было: на родину свою ехали. Да и баб там белых свободолюбцы тамошние в то время в открытую не очень уже трогали: своих брюнеток смуглых, в блондинок пегих сплошь перекрашенных, хватало.
Жена его, рисуя ему радужные перспективы, говорила: «Вот приедут дедушка с бабушкой, и нам полегче будет. Пенсию старикам, хоть и с задержкой, а всё-таки платят. Им-то, много ли надо, на всём, на готовом? А нам хорошее подспорье будет». «Да, конечно, – думал Ванька, – почему бы и нет? Стабильности сейчас нет никакой: ни с работой, ни с деньгами. Живём впроголодь. А пенсия стариков какой-никакой страховкой от голода будет».
Приехали Щербатовы. Вот тут-то и довелось Ваньке ознакомиться с благородством рода сего. Тёща его, хотя и не принадлежала к роду Щербатовых, потомком была рода более древнего – Кабановых, представители которого описаны были классиком в неувядаемой пьесе «Гроза». Тёща Ванькина поразительное сходство имела с Кабанихой. Это уловил он тогда ещё, когда в гости к родителям жены своей приезжал с Востока Дальнего, и когда та была ещё при памяти. Первым её действием по отношению к зятю, впервые увиденному, было то, что она ткнула его, довольно чувствительно, двумя пальцами в спину, и молча затем указала перстом железным на что-то, на её взгляд, интересное. Разница между ними, тёщей и Кабанихой, была, пожалуй, только в том, что тёща веровала не в Бога, а в коммунизм.
Тесть же его, Щербатов Михаил Николаевич, по словам простой сестры жены, «всегда был у мамы на побегушках». Наверное, именно поэтому Господь и послал ей, самовластной, со всеми отсюда вытекающими… , конец жизни провести в полном бессилии, как физическом, так и умственном, в руках своего заботливого подкаблучника-мужа.
Род щербатовский обладал воистину утончённым благородством и бессребренничеством. Вот, в качестве иллюстраций, пару примеров, поведанных Ваньке его женой.
Когда выяснилось, что мать Михаила Николаевича захворала не на шутку туберкулёзом, собрались на совет семейный все её дети с одною единственной целью: отпихнуть маму родную от себя, как можно дальше. Баталия произошла серьёзная, благородные родственники едва не перекусали друг друга. Благо, мама чуткая почила вскоре, чем и разрешила благополучно семейную коллизию.
Или, вот, Михаил Николаевич ежедневно покупал за целковый у родной сестры своей литр козьего молока. Однажды с рублём вышла заминка какая-то, и послал он одну из дочерей своих за молоком так: налегке, но с обещанием непременно принести целковый завтра. И что же? Не дали. Благородство не позволило.
И всё это, мелочи все эти, внутрисемейные, ничуть не мешало им поддерживать тёплые, благородные родственные связи…
Михаил Николаевич породил и вырастил три дочери. Первая из них, как бы это помягче выразиться, пропорхала всю жизнь, вроде той стрекозы, что из басни известной. Можно сказать, что она опередила время своё. Ибо к тому времени, когда порхать ей стало уже несколько тяжеловато, со всех экранов зазвучало оптимистически-призывное: бери от жизни всё! Наивные, она-то, задолго ещё до призывов этих, именно так и поступала, всю жизнь: брала от жизни всё, никому ничего не давая взамен.
Вторая дочь была предельно простая и без меры общительная. Ванька, хотя и дурак, уже на второй день насмерть уставал от этой безмерно общительной простоты. Тем более что из-под простоты этой время от времени выползала ещё и доброта её неуёмная (и очень специфическая, надо сказать).
Третья дочь – жена Ванькина – была, судя по всему, венцом семьи: интеллигентной, образованной, благородной и умной (даром, что дураку досталась). Все три дочери исполнены были любви безграничной (к себе самим, прежде всего). «Ах, бедная я, несчастная», – очень любила говаривать жеманно с томным видом, жалея безмерно себя, Ванькина жена…
Сам тесть, как и дочери его, тоже был человеком любвеобильным. Правда, в своём смысле. Он, как заметил Ванька вскоре, испытывал нежную, прямо-таки трепетную любовь (единственно истинную, наверное, в его жизни, если не считать беззаветной любви к самому себе) к хрустящим денежным купюрам. Он собирал их, дорогие его сердцу (и чем больше был номинал их, тем дороже были они сердцу любвеобильному) и с вожделением лелеял где-то в матрасе своём, или, быть может, в подушке.
В общем, как видим, настоящий фейерверк благородства и любви…
Когда привезли Щербатовых, Михаил Николаевич весь день слезливо умилялся, что вот-де вырвались они, наконец, из страшных когтей смерти лютой. Благодарил при этом всех и вся. Бога даже помянуть не забыл. Вот только о Ваньке, под чей кров привезли его, он как-то так ни разу и не вспомнил. Ванька хотя и отметил это, по наблюдательности своей, но значения этому поначалу не придал никакого.
В первые дни Ванька, отпросившись в монастыре у матушки-игуменьи, водил за собой тестя едва ли не за ручку по разным чиновным кабинетам, решая различные бумажные вопросы: прописки, каких-то там учётов и многого иного прочего. Тесть «на полусогнутых» послушно семенил за Ванькой, заискивающе заглядывая ему в глаза. Но вот, когда все вопросы бумажно-бюрократичекие (они же – и жизненно необходимые, поскольку «без бумажки ты – букашка») Ванькой были решены, когда тесть получил законную прописку в Ванькином доме, приобретённом им без чьей-либо помощи на свои кровные, тогда-то Ванька и стал замечать скорые перемены в поведении тестя.
Появился у того вдруг гонор какой-то горделивый, куда только и девались все его благодарные сопли (благодарные кому угодно, только не Ваньке). Такое складывалось впечатление в дурацких Ванькиных мозгах, что тесть его воцарился в своём доме, что он – сам себе голова, никому ничего не должен, и сам, никого ни о чём не спрашивая, будет решать, как ему жить и что ему делать.
Ванька, в отличие от отца своего покойного, вечно подчёркивавшего заслуги свои многочисленные и едва ли не требовавшего от окружающих благодарности, не нуждался в благодарностях этих в какой бы то ни было форме. Плевать ему было на них. Ну не способны люди к благодарности. И пусть это остаётся личным их горем. Но он вполне резонно полагал, что хозяином в своём собственном доме является он один. И если он взял, по доброй своей воле, под кров свой родителей жены, то жить они будут одной семьёй, во всяком случае – хоть как-то согласованной жизнью. Но, не тут-то было.
Оказалось, что в его доме его же стараниями появился ни от кого не зависимый человек, который сам себе голова, и который плевать хотел на его – хозяина – волю. В довершение ко всему выяснилось также, что это, оказывается, не Ванька вытащил тестя из пекла, приютив его в своём доме, а сам тесть доброй волею своею приехал сюда облагодетельствовать их своей пенсией и спасти семью Ванькину от голодной смерти. Естественно, горячо любящая и благородно-благодарная дочь заняла сторону не подлого, неверного мужа, а любимого своего папы.
Только теперь начал понимать Ванька, с каким благородным обществом связала его благосклонная судьба…
Ванька не без резона подумал, что это ещё цветочки, что тут его ещё и в тюрьму затолкают. И это запросто могло бы случиться, попытайся он бескомпромиссно вернуть себе своё, по дурацкой и неблагородной простоте его отданное им самим в чужие, благородно трясущиеся руки.
В общем, что там долго расписывать…
…Отношения любящей дочери – Ванькиной жены – с горячо любимым её папой каким-то странным образом переменились на прямо противоположные, вплоть до плохо скрытой обоюдной ненависти. И самое смешное в этом было то, что произошло это без какого бы то ни было, даже самого малейшего, участия Ваньки. Поскольку работал он в тот период вахтовым методом в Москве, и дома бывал наездами, во всё время которых пропадал на огороде, нещадно зараставшем сорняками за время полумесячного его отсутствия. И в наездах этих, замечал Ванька, в свободное от огородных забот время, всё новые и новые перемены во взаимоотношениях благородных его родственников…
…Все вместе они ещё раз сменили место жительства, переехав в другой город, поближе к Москве. Сколько стоило Ваньке усилий и нервов, чтобы увязать между собою кончики бесчисленного количества ниточек, беспорядочно торчащих из встрёпанного жизненного клубка, при продаже-покупке домов – старого и нового – и при очередном переезде, известно было только самому непутёвому Ваньке. Все остальные – благородные – домочадцы Ванькины только ожидали, без особого напряжения, результатов пырханья Ванькиного.
Чтобы перевезти недвижимую тёщу, договорился Ванька с людьми из Москвы, которые, отложив все свои дела, взяв отгулы неоплачиваемые на работе, готовы были вывезти на личном своём транспорте беспамятную, «ходившую» только под себя старуху. Но в последний момент тесть закочевряжился и отказался от переезда. Ваньке пришлось срочным порядком ехать потемну на переговорный пункт, и с извинениями к отзывчивым людям отменять всё намеченное по его просьбе мероприятие.
Тут терпение Ваньки закончилось, и он, плюнув горячею слюною в пол, сказал, что пусть тесть сам выбирается, как хочет: заказывает такси, вертолёт, всё, что пожелает. Тем более что купюры, гниющие в матрасе тестя, позволят сделать это без особого напряжения. Тесть после этого ходил «на полусогнутых» за Ванькой неотступно и слезливо канючил: «Вань… , ну дорогой… , ну милый… , ну родной… , ну помоги…» Вытерпеть этого Ванька долго не смог. Поэтому, плюнул в очередной раз с омерзением и организовал-таки их вывоз…
…После переезда всё повторилось, с точностью до запятой. Снова Ванька ходил-возил-водил тестя по многочисленным кабинетам с ещё более усложнившимся оформлением бумаг (чем ближе к Москве, тем более кровососущей оказывалась новорежимная бюрократия). Он даже свозил тестя на новокупленной своей машине по пенсионным того делам за триста километров – в Ярославль. И снова, когда Ванька всё сделал, увидел он, едва утёршись от пота, всё те же амбиции и всё тот же благородный апломб…
…Простая и никогда не бывшая замужем (именно оттого, наверное, и исполненная характерной для неё доброты) сестра его жены приезжала ещё разок, на новое место, со столь же добрым, как и сама она, малолетним своим отпрыском (вдвоём они поразительно напоминали маму-жабу и её красавца-сына из чудного, советских времён, мультфильма «Золушка») в гости к своему папе. Не в Ванькин дом, в комнате которого, вместе со всей его семьёй, они запросто прожили месяц, а именно – к своему папе.
И во время гостей этих, по-родственному тепло, дуэтом напевали они с папой в уши Ванькиной жены о том, какой нехороший и чужой ей человек Ванька. Сынок же её добрый шипел всё это время, не очень скрываясь, какие-то добрые, благородные по-щербатовски, нежности (в том смысле, что пользуются они тут, подло и единолично, безмерной дедушкиной добротой) в адрес всей Ванькиной семьи. Каким-то чудом жена Ванькина на сей раз дала благородной своей родне жёсткую отповедь, сказав, что он, Ванька, роднее ей и ближе всех их вместе взятых. После чего предана была презрению и остракизму…
…Михаил Николаевич, хотя и был фронтовиком, и грудь имел, увешанную сплошь медалями, никогда ничего не рассказывал о собственных своих подвигах, за которые, видимо, медали свои, золотом медным блестящие, и получил. Он любил порассуждать о том, что там Сталин с Черчиллом или Рузвелтом делали в Тегеране и что они обсуждали на досуге в Ялте, но никогда не касался своего собственного фронтового пути. Единственное, что запомнилось Ваньке, это то, что как-то раз тот коротенько рассказал, разоткровенничавшись вдруг, как сильно трясся он от страха при каких-то военных обстоятельствах…
…Тесть Ванькин так до самой своей смерти и благодетельствовал им, неблагодарным, благородными подачками со своей пенсии. Существенную же часть пенсии он регулярно отправлял другой своей – хорошей (в отличие от той, что была рядом) – и несчастной дочери, в необеспеченности воспитывавшей любимого своего сына…
…Тёща умерла первой, так и не поняв ничего из последнего отрезка своей жизни. Тесть пережил её менее чем на полтора года, за которые амбиции свои благородные почти утратил и умер, можно сказать, вполне по-человечески. (Незадолго до смерти тестя Ванька буквально поражён был фразой того, когда по какому-то поводу речь между женой Ванькиной и её отцом зашла о деньгах. «Да зачем они мне», – устало как-то сказал тесть. Услышав это случайно из другой комнаты, Ванька едва не онемел.)
Оба были похоронены достойно, в хорошем месте, с подобающими, хотя и не пышными (за недостатком средств), почестями. Обоих отпели в Храме, до которого при жизни тесть, по святости своей, дойти так и не удосужился, несмотря на неоднократные увещевания Ванькиной семьи о необходимости посещения Храма, хотя бы иногда, и неоднократные же свои собственные заявления о том, что в Бога он верит…
Годы, проведённые в благородной щербатовской среде, только усилили и без того немалую Ванькину тягу к потреблению алкоголя. Спиться, правда, Ваньке, почему-то, не удалось, как удавалось это множеству «ценителей» чар зелёного змия. Как удалось это и многим из старых его друзей, немалое число которых именно по этой причине преждевременно отошли в мир иной.
Не удалось, быть может, потому, что не нуждался Ванька в весело, а иногда – и не очень весело мычащих компаниях. И «принимал» он исключительно в одиночестве (что определялось в сознании народном, не слишком, впрочем, трезвом, как признак классического алкашества), вполне довольствуясь, вместо бурного общения, собственными тихими, умозрительными размышлениями. Но вот попьянствовать «с продолжением» Ваньке-таки доводилось.
Принимал он «на грудь», при полунищенском состоянии своём, по большей части, какую-то дешёвую отраву, более напоминавшую низкопробную парфюмерию (а парфюмерию вообще, окромя мыла душистого, Ванька на дух не переносил), чем алкогольные напитки. Нередко случалось Ваньке и напиваться. И тут уж его лучше было не задевать никаким образом. Если так и происходило, то он, как правило, мирно засыпал, там, где сморит его хмельной сон. Если же его всё-таки неосторожно чем-нибудь задевали, то тут уж гром гремел и молнии сверкали «по полной программе». Крушить он, правда, ничего не крушил: ни зубов, ни мебели, ни посуды, – но выход накопившимся чувствам своим радостным выдавал полный.
Жена его, похоже было, притерпелась и к этому, хотя и устала невместно «видеть вечно пьяную его морду» и предупреждала неоднократно, что уйдёт от него (впрочем, угрозы этой своей страшной ни разу она так и не исполнила), если не покончит он с пагубной этой своею страстью. Да и, вообще, все плебейско-плотские проявления Ванькины плохо гармонировали с высококультурной, высокоодухотворённой и просто широкой натурой жены его. И что тут было возразить Ваньке (хотя и пытался он огрызаться незлобиво)? Права, ведь, со всех сторон, как ни крути, была жена-то его…
Отношения в семье, как думалось Ваньке, не выходили за пределы обычной нормы. Ссоры сменялись мирными периодами, и наоборот. И хотя не всё, конечно, было так уж хорошо, как хотелось бы, но в целом отношения семейные стабилизировались (особенно – после смерти стариков, когда семья вернулась к первоначальному, естественному своему составу). Более полутора десятка лет совместной жизни (мытарств, то есть, совместных) принесли-таки свои плоды. Ваньке даже стало казаться, что семья его куда крепче и лучше множества иных семей, в которых, видел он, существуют бок о бок, непонятно каким образом, совершенно чужие друг другу люди. А в его семье, полагал Ванька, живут они одной, общей жизнью.
Ну, и в самом деле. Жена всегда живо интересовалась его делами. И он, по простоте своей, всегда рассказывал ей о себе (и о прошлом, и о настоящем, и о будущем даже, если бы только знал его, рассказал бы) практически всё, без утайки. Они регулярно обсуждали дела свои. Правда, однажды, во время какой-то перепалки, жена в запале высказала ему: дескать, шиш мы с тобою живём одной жизнью! Ванька тогда пропустил это мимо ушей и не придал словам сим большого значения. Он даже написал в письме кому-то из знакомых своих, что существуют, мол, два типа любви: дарованная Богом и выстраданная, – и что в его семье созрела-де любовь вторая.
Нет, без смеха. Именно так он и думал. Ванька на полном серьёзе полагал, что пережитые совместно бури житейских испытаний породили в сердцах их чувство тёплого единства, которое в развитии своём выросло до любви чувства: не страстного, конечно, с воздыханиями и терзаниями, но тихого и спокойного.
А что? Хотя жена и высказывала ему, что он «убил в ней женщину» (во как, круто-то!), но провожать его (и дочь; и они с дочерью друг друга) всегда выходила с тёплым нежным поцелуем и благословением. Он – глупых, но любимых своих «тёток» – так же.
Возможно, эти Ванькины бредни блаженные и имели бы под собою хоть какое-то, мало-мальское основание, если бы семью его не разъедал подспудно, словно ржа гнилая, благородный щербатовский дух…
Дочь его, нежно любимая отцом своим когда-то, выросла. А по мере возрастания своего всё менее и менее радовала она отца, всё более и более напоминая ему самовлюблённой и хамоватой напыщенностью своею, отражавшей глубоко в ней вкоренившуюся самоценную нарциссическую исключительность, всем своим моральным обликом себялюбивым, «достоинства» щербатовского рода. Ванька с горечью констатировал, что если и впитала она что-то от него, то всё только самое худшее: хамство потомственное и беспардонную грубость. И при этом совершенно игнорировала иные, «не замеченные» благородно-щербатовской природой её, далеко не всем доступные, но глубоко присущие отцу её, качества.
Воспитателем Ванька оказался никудышным. Хотя и любил он дочь, и общался с нею на равных, но доводилось ему и наказывать её жёстко, и не всегда оправданно, за прегрешения её детские. Не так, чтобы уж очень часто, но случалось. Взрывной характер Ванькин был тому виною. О том и сожалел он сам неоднократно. Да, ведь, что содеяно, того уж не вернуть. Но не в том беда была, что «воспитывал» Ванька неправильно, а в том, что «воспитание» это результатов не принесло никаких. Положительных, во всяком случае.
Самым отвратительным качеством дочери было стойкое презрительно-непочтительное отношение к собственным родителям. Ванька мало обращал внимания на то, что в восприятии любимой дочери, весело выражаемом ею вслух, был он то «крокодилом», то «бармалеем», то «хрюном», то «кваком», то «динокроком» либо ещё кем-либо в многочисленно-подобном роде. Ну, резвится дитя, что с неё взять? Но по-настоящему коробило Ваньку, когда дочь хамила матери своей, жене его. Тут уж Ванька реагировал резко (в отличие от жены своей, которая не только поощряла, но и провоцировала нередко «бунтарские» выходки дочери против отца).
Что, впрочем, ничего не изменяло в отношении любимого их чада к родителям своим, отсталым. Тем более, что мама любвеобильная в любой момент всё готова была простить дочери своей, высокоразвитой. Тем более, что объединяла их с дочерью родимой, одного качества, щербатовского, «любовь» к мужчине – единственному в их семье – мужу и отцу…
Так-то бы оно, всё бы и ничего: пырхались бы они потихоньку в выстраданном ими «благополучии» внешнем своём безмятежном. Да только был у Ваньки, вдобавок ко всем его многочисленным «достоинствам», и ещё один недостаток. Он писал. Да-да, писал. Статьи разные: публицистические, полемические, – памфлеты, там, размышления какие-то, ну, и просто произведения маленькие, на литературные похожие. И писаниями этими своими выплёскивался, как-бы, Ванька, душою своею, наружу, к людям.
А к тому заметить надобно, что писал Ванька только о том, что самому ему хорошо известно было, то есть, о том лишь, что сам он либо пережил, либо прочувствовал глубоко, либо не менее глубоко осмыслил мозгами своими, плебейски-недостойными. Писал Ванька о том, о чём мечталось ему во всю его корявую жизнь, и чего он, убогий, так мало в этой своей жизни плебейской видел: о Добре и Красоте, о Любви и свете Истины. А также, по необходимости, приходилось Ваньке писать и о том, что свет Истины затмевает, о грязи всякой то есть, жизнь человеческую поганящей. А поскольку грязи Ванька, как зануда-педант, к чистоте-порядку от природы приученный, очень уж не уважал, то и призывал он всячески читателя своего от грязи этой избавляться.
Но и это бы ещё полбеды было. Если б тем только – писаниной, то есть – Ванька и ограничивался. А то ведь наглости хватало у него большую часть произведений своих ещё и публиковать (с его ли, Ванькиной-то мордой?!). В разных изданиях, вплоть до весьма известных. И вот этой-то наглости, любвеобильные, по-щербатовски, сердца родных его жены и дочери, снести, судя по всему, не смогли.
Не смогли они спокойно пережить того, что вот этот: «крокодил» полупьяный, «динозавр» вечно пукающий, и вообще – монстр недочеловекообразный, присутствием своим отравивший жизнь их радостно-светлую, наглость имеет что-то там писать. Да не просто писать, а писать о чём-то там хорошем, ну, или нехорошем, не важно.
Не важно то, что Ваньке, случалось, в ответ на писульки его малоразумные, отклики слали со всей страны. Не важно также, что и в редакцию, бывало, читатели звонили разбуженные и благодарность Ваньке передать просили. Не важно это. Они, ведь, читатели глупые, Ваньку-то не знают совершенно: какой он весь из себя подлец, полутрезвый и зело гадкий. А страдалицы его родные, святомученицы, изведавшие натуру его подлую, Ваньку «знают» и насквозь «видят»…
Сам Ванька о том, то есть о чувствах, столь тёплых, домочадцев его, и не догадывался до поры-то, до времени. Но с некоторых пор примечать стал, что стоит только кому-либо заикнуться хотя бы о чём-то добром в адрес Ванькин, как жене его благоверной чуть не плохо от того становится. И стал Ванька приглядываться постепенно: с чего бы это? Иллюзий насчёт «праведности» своей Ванька не питал: ну не родился он святым, в отличие от жены его и тестя, что ж с этим поделаешь. Но и исчадьем ада ощущать себя ему не приходилось. А тут…
Вспоминалось Ваньке, почему-то, как жена его эрудированная (сам-то он не слишком грамотным был) поведала ему однажды о том, что жил некогда светлый духом писатель Грин, написавший романтичнейшее произведение «Алые паруса». И жил он, как следовало из рассказа образованной супруги его, со сварливой женой в какой-то гнусной коммуналке. «Вот ведь бедолага», – подумалось тогда, между прочим, Ваньке. «А вот теперь всё наоборот получается, – додумывалось ему чрез время некоторое, – гнус какой-то в светлом окружении святых родных своих паразитически пробавляется, да ещё и писать дерзает, подлый, чего-то там (совершенно не романтическое)».
В общем, написав очередное произведение своё мелкое, и распечатав его на принтере своём домашнем, убого-сереньком, дал Ванька, в очередной раз, прочесть его «цензору» главному: жене своей любимой. И услышал Ванька в ответ, и понял, наконец-то, окончательно, что не имеет он права, в представлении жены его благородной, а также и дочери его, благородной не менее, на мнение, в какой бы то ни было степени положительное.
«Почитать тебя, – неожиданно для Ваньки неприязненно-зло заявила ему жена, – так только ты один хороший, а все вокруг – плохие и злые».
Ванька, однако, не писал о себе. Писал он всегда об общественно значимых явлениях. Но писал он о них, естественно, с позиции своей, личной. И уж если явления эти, Ванькой описанные, кому-то, как, впрочем, и самому ему, не слишком нравились, то не его была в этом вина.
Ванька начал было возражать что-то благоверной своей, но тут, по сложившемуся уже вполне её обыкновению, с азартом подзаборной сявки, затявкала что-то на отца (он и не расслышал даже толком, что именно протявкала она) дочь его любимая.
«Помолчи!!»– резко оборвал её Ванька. (Так же точно пресекал он её попытки вмешиваться на стороне родителей в их бурные, порой, объяснения с его тестем. Нет у неё права, полагал Ванька, противостоять деду своему, сколько бы ни было правды на её стороне. Самой ещё надо стать человеком. Дед-то, какой бы он ни был, жизнь прожил не самую лёгкую.) «Ты ни одного произведения отцовского не прочитала! А судить о чём-то там берёшься!»
«Чудовище!», – по-щербатовски тепло прошипела себе под нос жена его в тот самый момент, когда Ванька, неожиданно для неё, вышел на кухню после общения многоценного с дочерью своею, единственной.
И понял тогда Ванька, наконец-то, главное: домочадцы его любимые, о которых молился он ежедневно в правилах (молитвах) утренних своих, напрочь отказали ему в том, что хоть что-то, хоть в какой-то степени, может исходить от него положительное. Они, ведь, его «знали». В отличие от читателей его.
Чудовищем был он для святости их, монстром гнусным, отравлявшим бытие их светлое…
То есть, почувствовал теперь Ванька в полной мере на «шкуре» своей ненависть ближних, любимых своих, под видом любви лицемерной.
Ненависть! – понял, Ванька, – вот что является содержанием «любви» их, щербатовской, специфической.
И это – ненависть, в разных её проявлениях – главная есть, питающая сила любви и святости благородного рода щербатовского.
Ненависть…
Ненависть…
Ненависть…
«Господи, помилуй мя от любви такой, пылающей!» – подумалось сдуру неразумному Ваньке.
И умерло в душе Ванькиной что-то, тёплое и светлое. То, что испытывал Ванька глупый к родным своим, было которых у него во всём свете Божием только двое: жена да дочь.
Но не навсегда умерло, надеялся дурень-Ванька. (Знал, ведь, он, хотя и дурак, о воскресении грешников, раскаявшихся.)
До покаяния только.
Обоюдного…
Владимир Путник. Декабрь 2005. – Январь 2006 г. от Р. Х.
Рождественский пост.