(«Я ненавижу себя и хочу умереть…»)
Курт Кобэйн
«Бывают дни, когда человек вселяет в меня ужас»
Жан Поль Сартр
Самое страшное чувство, это чувство отвращения к самому себе. Грязное и невероятно мерзкое. Так мне говорит то живое, что осталось внутри моего истощавшего, бледного тела-скелета. Отвращение… оно равносильно любви, или, к примеру, религиозному откровению, когда перед глазами мелькают кадры зачатия и распятия Иисуса, грехопадения Магдалины и образы святой шлюхи, Сонечки Мармеладовой, а вокруг них вьются юродивые – горбуны из Нотр-Дама и големы. Должно быть, мистики испытывают настолько сильное отвращение при виде всего этого, что переживают так называемый акт очищения, катарсис. Изнемогают от половой истомы, и бредят Богом, либо продают душу мнимому Сатане.
Отчего-то люди привыкли думать, что продать душу дьяволу очень сложно. Главное их заблуждение связано с пустым и нелепым понятием совести, понятием, которым они привыкли оперировать ежедневно. У меня создалось впечатление, что совести, как и многого другого, не существует. Для кого-то совесть это, прежде всего моральные принципы, заложенные внутри каждого из нас и контролирующие наши поступки на протяжении всей жизни. Но для падших душ все вышесказанное всего лишь бессмысленный набор букв и звуков …
Я просыпаюсь медленно, так же медленно начинаю ощущать свое тело – ненужный кусок мяса, отдающий болью во всех своих частях одновременно. Разлепляю глаза, сажусь на кровати, придерживаясь рукой за стену, и тяжело выдыхаю. Во рту блуждает неприятный привкус кислоты, а ком в горле, вязкий и огромный, словно футбольный мячик, никак не хочет двигаться с места. Дохлая собака начинает вонять невыносимо, думаю я. Вот увидишь дружок, не сегодня, так завтра придет эта толстая, вредная женщина, что живет этажом выше, и начнет вопить диким истеричным голосом, что, мол, у меня протухло мясо и несет на весь дом… Душа у меня протухла, отвечу я, а не мясо.
Противный беспорядок и кучи мусора на полу в комнате с пожелтевшими от времени обоями и запахом тухлой псины встречали меня каждое утро, нежно обнимали, прижимая к себе и пачкая своими нечистотами… Да, думал я, наркотики убили во мне все, что было, все до последней капли.
Часы по своему обыкновению показывали полтретьего, значит, скоро должна была прийти Катя.
«…Я родился в 1982 году в Ленинграде, я видел и даже неплохо помню, как билась в конвульсиях, умирала моя страна, великая империя. Я гражданин государства, которого больше нет, я житель города, который тоже больше не существует. «Я вырос на пепелище, я ли в том виноват?»»
Когда приходила Саша, я старался делать вид, что читаю. Все эти теории о надевании людьми психологических масок не могли ответить на мой вопрос, почему в определенных обстоятельствах с одними людьми мы ведем себя так, а с другими иначе? Своих версий на сей счет у меня не имелось. Тем не менее, когда приходила Саша, я стыдился вести себя естественно, и предпочитал делать вид, будто бы чем-то занят. Обычно, без особых приветствий она проходила в самый центр комнаты, раздевалась догола и с отвращением смотрела мне в глаза. «Здравствуй» - говорил я, откладывая книгу в сторону. Секс с ней никогда не приносил того удовольствия, которое дарила прежде Катя, но других вариантов у меня не было и потому выбирать не приходилось. Она начинала одеваться сразу же, как только мы заканчивали, брала дозу и, хлопнув дверью, уходила. Я никогда не понимал, почему она ведет себя подобным образом, что заставляет ее ненавидеть меня как последнего мерзавца? Все мы в этой жизни, так или иначе, платим за получаемые удовольствия, и я вовсе не дьявол, ведь ей нужны наркотики, точно так же, как другим нужен телевизор, алкоголь, футбол, одежда, красивые автомобили и прочее. Конечно, страшная сила наркотиков заключается в том, что зачастую они заменяют все потребности и желания вместе взятые, но никто же не отменял плату за предоставление удовольствия. Таковы правила игры, в которую мы все сегодня втянуты.
«…Не знаю, может, что-то все-таки в нас и было. Только вот, что? У тех, кто был прежде, имелись веские причины на такую жизнь, на такое поведение и отрицание, у них были идеи, идеология, в конце концов. У нас же нет ничего этого, все, что осталось в душе это тошнота по отношению к окружающему миру и законам, по которым он живет. И тошнота эта пассивна, она жаждет всего и сразу, она отрицает, но ничего не делает, она – это рвотный рефлекс поколения, уставшего с самого своего рождения. А если, этот мир так нам противен, но изменить его мы не в силах, почему бы нам тогда не разрушить свою жизнь к чертям, не пустить ее под откос?..»
Я все еще делал редкие попытки заняться тем, что умел лучше всего – живописью. Доставал старые, покрытые толстым слоем пыли, холсты и разглядывал свои незаконченные творения. Маленькие шедевры, которым так и не сужден было увидеть свет. Разводил краски, прикасался кистью к холсту, пытаясь пробудить в себе порывы к творчеству. Все было тщетно. Я так долго сидел в этой мерзкой комнате, поглощая дешевый алкоголь, амфитамин, марихуану и разные психоделики, что, казалось бы, о, Господи, если ты все-таки существуешь, вдохновение должно было снизойти в мою душу, зашевелиться неясным порывом в подсознании! Но, нет, в глубочайшей депрессии, я продолжал отхаркивать свои собственные легкие, ожидая того дня, когда я стану окончательно слаб и немощен и решусь наконец-то прикончить себя.
За размышлениями, я не заметил, как в квартиру зашла Катя, моя единственная и неповторимая Фертилити. Похоже, она была не в настроении. Кинув сумку на пол, она молча прошла на кухню, выпила стакан воды, тяжело вздохнула и, оглядевшись, начала прибираться.
- Знаешь, я хотел бы попросить тебя об одолжении, - сказал я, наблюдая за тем, как Катя складывает грязную посуду в раковину.
- Я купила интересный фильм, - ответила она, продолжая прибирать на кухне.
- Помоги мне завязать…
- Нет, - Катя отрицательно мотает головой. – Давай-ка лучше посмотрим фильм.
- Отлично. Все понятно, - раздраженно сказал я. – Что это у тебя за книга торчит из сумки?
- Паланик.
- Ты читаешь Паланика? – удивился я.
- Да, я читаю Чака Паланика.
- Но это же немыслимо! Сколько раз я просил тебя поинтересоваться чем-то более серьезным и высоким…
- Каким? – С искренним удивлением спросила она. – Высоким? Перестань издеваться…
- Я совершенно серьезно, классику нужно знать! Читай кого-нибудь из классиков, а не этих современных графоманов!
Катя подняла на меня глаза, на губах ее проскочила еле заметная ехидная улыбка, затем она сказала, медленно, как бы пытаясь донести до меня значимость каждого произнесенного слова:
- Перестань меня учить, я тебя умоляю… Ты подыхаешь рядом с протухшей псиной даже не позаботившись о том, чтобы убрать ее из дома, читаешь классиков, думаешь о жизни и… и… ах да, и слушаешь органные произведения Баха и Шнитке! Великолепно, просто гениально!.. Только… почему я должна работать и кормить тебя в то время, как ты занимаешься самопознанием, или как ты это называешь… наркоман чертов!
- Та-ак… постой, постой, сестра милосердия! – Я чувствовал, как что-то начинает закипать и пениться внутри меня. – Ты работаешь, чтобы прокормить меня, убогого наркомана, ты тратишь свои силы и время, тогда как я слушаю Вивальди, курю героин и читаю Сартра, попутно выплевывая на пол свои легкие… Но… разве я тебя держу?! Разве я не говорил тебе сотни раз оставить меня и наконец-то жить своей жизнью, разве я не сказал, что мне не нужна помощь?!
Глаза ее начинали блестеть от гнева и обиды, губы задрожали и хриплым голосом она сказала:
- Ну и эгоист же ты…
О, если бы вы могли видеть и слышать, сколько упрека и осуждения было в ее глазах и голосе!
- Хорошо, - я перевел дыхание и продолжил. – С кем ты приехала вчера, на той большой черной иномарке?
Этим вопросом стоит заметить, я застал Катю врасплох.
- Да, я видел вас из окна.
- Это был мой друг, - ответила она сдержано.
- Ага, ясно… Друг на большой и черной иномарке… - я чувствовал, как незримая нить обрывается, и рушатся все опоры. - Как же я ненавижу все эти дорогие, роскошные машины и их владельцев – жалких, самовлюбленных менеджеров, чиновников или банкиров… Наверное, ты сказала ему, что я твой бедный родственник наркоман, которого ты не можешь просто так бросить… я прав?!
- Иди же ты, в конце концов, к чертовой матери, - внезапно спокойно и как-то слишком уж печально сказала Катя и продолжила уборку.
Я закурил сигарету и откинулся на кровати. Некоторое время мы молчали, каждый погруженный в свои размышления. Я бессмысленно разглядывал потолок и чувствовал странную пустоту внутри, а она гремела посудой.
- Когда ты в последний раз был на улице? – Спросила Катя немного погодя. – Тебе нужен свежий воздух.
- Ты знаешь, что я не люблю улицу. Там слишком много звуков.
- Ты не любишь звуки?
- Такие, как там, не люблю… - объяснил я. – Хотя, на позапрошлой неделе я ездил в деревню, в старый дом моих покойных родственников. Вот там мне было действительно хорошо, разве что немного скучно… Представляешь, на обратном пути, в поезде ко мне подсел какой-то ненормальный. Мужик лет сорока, может сорока пяти, с лицом гегемона, коренастый и щетинистый, видела бы ты его глаза… Какое-то отчаяние, что ли… Отчаяние и искреннее непонимания происходящего вокруг. Как будто с луны свалился. Он дергался всем телом, словно бы переживал приступ эпилепсии, корчил неприятные гримасы и косился в мою сторону, пересаживаясь с одного места на другое.
Я замолчал, пытаясь что-то припомнить.
- Что же было дальше?
- Дальше?.. Ну, спектакль длился минут пять, не больше. Потом кто-то из пассажиров заставил-таки его успокоиться.
«…Устраивать беспорядки, подобно анархистам в Афинах, которые также не верят ни во что, кроме разрушения, или идти на поводу у спятивших героев Паланика? Говорят же, что любая идея, как бы благородна и возвышенна она не была, в итоге усилиями последующих поколений превращается в извращенное подобие самой себя. Так вот, этим жалким подобием некогда прекрасной идеи были мы…»
- Чем живете вы, ваш мир, ваше общество, по сути же своей, стадо баранов?! Чем вы живете, как вы живете… и самое главное, зачем?! Я, подонок, наркоман, вор, асоциальный элемент, вот как вы меня называете, и называете справедливо, но я – то, я хотя бы не отрицаю бессмысленности такой жизни, ее противоречий и чуждости нам самим, а вы делаете вид, что все хорошо… хотя нет, вы даже не делаете вид, вы просто не понимаете того, о чем я говорю, той серьезности, которую таит в себе эта проблема! Вы жуете, спите, говорите слова, не зная их смысла, вы существуете как растения, но нет, вы даже хуже растений, потому что они – то, цветочки эти и деревья, намного духовнее вас, черт возьми! Меня тошнит от людей, я ненавижу все, что меня окружает, я ненавижу бессмысленность, засевшую в ваших глазах!
Катя смотрела на меня с непонятным выражением на лице.
- Ты что, под кайфом? – Спросила она.
- Иди ты к черту, - я отвернулся к окну. – Ты даже не делаешь попытки понять… Вы все одинаковы. Мои родители тоже никогда не понимали меня, и не пытались этого сделать. Они говорили, смеясь надо мной, что все это возрастное… Но, мать твою, это тоже возрастное?!! – В порыве гнева я выхватил из-под кровати коробку с метамфитамином и швырнул ее в стену.
«…А еще они работали, работали, как вьючные животные. Зачем, ради чего? Маркс, кажется, называл этот процесс отчуждением. Заводы, предприятия, фирмы, офисы. Наладчики, фасовщики, менеджеры, банковские служащие… Когда твоя жизнь становится работой, деньги занимают твое сознание всецело и становятся самоцелью, тогда я искренне советую тебе удавиться…»
Не прошло и получасу, как в двери зазвенели ключи, и секундой позже в прихожую вошла мама. Со смешанным предчувствием чего-то недоброго, я задвинул под кровать пакетик с героином.
- Ты же обещала приехать на следующей неделе, - сказал я, даже не поздоровавшись.
- Были кое-какие дела, тут неподалеку, вот я и решила заглянуть, - сказала она, внимательно разглядывая мои глаза своим усталым собачьим взглядом.
- Дела? Понятно… - протянул я, прислоняясь спиной к стенке и свешивая ноги с кровати.
- Да, и еще мне звонил Степан Федорович…
Началось, подумал я с легким раздражением. Нужно думать о чем-то хорошем, о чем-то светлом и добром, иначе я сорвусь. Срываться же мне никак нельзя, в прошлый раз отец и так сказал, чтобы маминого духа не было и в километре от моего дома, иначе он проломит мне голову. Он так и сказал: «Я проломлю тебе голову, если только узнаю, что мама расстраивается из-за тебя или тем более навещает тебя!» Сказал и, поморщившись, отвернулся. «Сколько лет мы пытались тебе помочь, вернуть тебя к человеческой жизни, но ты же сволочь… ничего не ценишь! Как об стену горох…Катю, хоть Катю оставь в покое! Отпусти ее. Слышишь, отпусти! Молодая девчонка, вся жизнь еще впереди…» Отец ненавидел меня, все, что было связано со мной, вызывало в нем негодование. Я тоже его недолюбливал. Меня раздражали его рыжие, жесткие усы, как будто созданные для того, чтобы кто-нибудь в порыве ярости мог вырвать их с корнями…
- Он сказал, что жильцы дома написали на тебя заявление, - добавила мама, после недолгой паузы.
- Кто это, он?
- Степан Федорович.
- И что?
- У тебя я хотела спросить, и что?! – Закричала она, вскочив со стула. – Что нам прикажешь теперь делать? Отец и слышать не желает, чтобы снова тебе помогать! Понимаешь, что мы больше не можем оплачивать твое… существование! Какого черта ты содрал весь металл с труб в подвале дома?!
- Мне нужен был металл.
- Да? Ты хоть понимаешь, что наступает зима, а дом остается без отопления? Тебя за это посадят, посадят надолго, ведь мы же не будем тебе помогать, отец мне не позволит, и ты сгниешь там, как собака сгниешь!..
Я представил себе гнилую собаку, лежащую в углу комнаты, представил, как она смотрит на меня своими преданными, мертвыми глазами… Да, кстати, нужно будет сказать Ефиму, чтобы притащил мне нового пса. Уже целую неделю я не ел собачатины.
- Боже мой, за что?.. За что мне такое наказание?.. – Простонала мама, стоя у окна и пытаясь сдержать слезы.
Я подумал, что она очень сильная женщина, моя мама. Терпеть то, что приходится терпеть ей, не каждому дано.
- Я ухожу… - сказала она, резко повернувшись ко мне.
- Вы мне поможете?
- Нет. Это был последний предел, мы делали все, что было в наших силах… - мама подошла, поцеловала меня в лоб, и быстрым шагом вышла из квартиры.
Невероятное опустошение. Состояние прострации. Я не чувствую себя участником происходящего, неужели моя роль в этом спектакле закончилась раз и навсегда? Главное в этой жизни воля… нет, не воля к власти, не воля к жизни, а воля… к смерти. В этой черной, дрянной старушке с кривенькой палочкой и зеленым, пропахшим нафталином платочком. Она разобьет банку моего существования, и я, как отрицание человеческой сущности, появившись ниоткуда, сгину в никуда, исчезну, пережеванный трупными червями, а над мой могилкой будет плакать мама. Потом придет хмурый отец, обнимет маму и уведет домой. Останется Катя, но плакать она не будет, она слишком сильна для таких слабостей, скорей всего она воткнет в могилку искусственный букетик, потрогает землю рукой и уйдет прочь, к своему человеку на большой черной машине. Через какое-то время появится он, хмурый, худой, с желтыми глазами и коричневой кожей, такой же, как и я, такое же отрицание человека. Он сплюнет зло на землю, в том месте, где приблизительно покоится мое лицо, а потом грубо сорвет жестяную раковину могилы.
Закурив, я поднялся и подошел к окну. В парке, напротив дома, плавно опадали последние листья скрюченных деревьев. Сквозь голые их ветки проглядывало бледное солнце, и бесчисленные старушки щурились, ловя последние лучи тепла перед долгой, долгой зимой.