время, выталкивая меня из будущего взашей.
Да, я помню, что остаётся от великих вещей.
В общем, то же, что от вещей попроще.
Секунды втискиваются под одежду
с упорством весенних клещей.
(хочется срифмовать, конечно «надежду»,
но в голове при этом клише
кто-то хихикает гаденько, как Кащей,
усталых извилин между).
Оставь надежду сюда входя, заберёшь на выходе.
И пока ты тут продираешься через толпу,
её обмоют, дезиллюзируют, проштампуют на лбу,
присвоят номер, мумифицируют к вящей выгоде –
проще хранить, и конторщик выпишет закорючку
в учётной книге. Вуаля – надежда жива!
По бумагам, по меньшей мере. Сделайте ручкой
на прощание, подберите точнее слова,
и катитесь за новой жизнью, как за получкой.
Посмотрим, как напишется эта глава.
Так или примерно так действует время.
Мне представляется проворовавшийся интендант.
Отожравшийся на чужих харчах маркитант
чует – пора удирать, но вдевать ногу в стремя
не научился, беда. Разница только в том,
что время нельзя утопить в сортире за воровство,
одеяло на голову не накинуть, не попрыгать гуртом.
Время неуязвимостью смерти родня. Это родство
словно сошло со страниц романов о том,
как верны рабы хозяевам во время войны и потом.
И даже не важно то, что вернуть нельзя
ни траурного Шопена, ни тёртого Мендельсона,
не встанут олени убитые мной, жуткий скрежет кильсона
по рифу не отменить ни угрожая, ни лебезя.
Время лечит лишь синяки иль болезнь кессона,
только если порезались или сломали руку –
словом, лишь тело, этого божеского унисона,
как уверяет писание. Элементарнейшая разлука
уже вне компетенции кровавой персоны,
травматолога, щурящегося близоруко.
Из этого только и вывод, что время, увы,
не более чем физиологическое средство
поддержания организма, доведения до сумы и тюрьмы,
отлучения от щадящего режима детства,
в пользу усиленного. Это тот самый врач,
который пытчику не позволяет увлечься слишком.
«Не подпишу» - от боли хрипишь уже, точно грач,
и время осаживает ретивую жизнь, как мальчишку –
мол, пусть немного очухается, не торопись, палач.
Нам нужны его показания, а не крышка.
Время, время… смирительный балахон.
Ты не выпустишь меня из клиники неисцелимых.
Ты понимаешь, что я не способен встать в строй одержимых -
«Всё ещё впереди!» - «Так точно!» - «С нами – Он!» -
Не видя заката, не внемля последнему солнца лучу -
«Рано паниковать!» - «Еще, нам сказали, не вечер!» -
ободряюще, как им кажется, похлопывают меня по плечу
слепоглухие делегаты толпы на вече,
посвящённом строительству будущего. Что ответить? Молчу.
Мир стройками будущего изувечен.
Всё изменилось, сделало сальто, полюса раньше времени
стали перемещаться, смертью расам грозя.
Стало можно всё, что раньше было нельзя.
Стало противно то, что было можно. Будто от бремени
разрешается мать-земля абортом по совету подруги.
Ветер смерти дует с Запада, а не с Востока.
«Это портит фигуру!» - «Да, грудь не так уж упруга!»
«Ни к чему!» - «Да, рожать в нашем мире, право, жестоко!»
Две бесплодных смоковницы кланяются друг другу.
Эвтаназия расы сладостна от порока.
Время, время… Я верно тебе служил, как срывая розовые очки,
так и сшивая артерии, и на спусковой крючок нажимая.
Присылай санитаров - я добрёл до приёмной, на обе души хромая,
но нет такого прибора, чтоб тебе заглянуть в зрачки.
Нет перископа – выглянуть за пределы клетки,
нет штыка – отломить от вечности зримый ломоть,
нет и слов - нанести откровение на вытертую планшетку,
пропуская мыслей песок сквозь израненную щепоть…
Так выверяешь прицел, берёшь упреждение, давишь гашетку,
но пулю доносит до цели всё же Господь.
А время только ему ассистирует, даёт наркоз,
вытирает вспотевший благородной испариной лоб,
пока на столе мирно посапывает здоровенный жлоб,
досматривая сны про раёшных стрекоз…
...время, время моё… Я был предан тебе и только тебе.
Ни вера, ни холод, ни рассудок и ни тяготение
не властвовали надо мной... Ломая гордыни хребет,
выводя буквы на белый плац, на последнее построение,
презирая равно как поражений вой, так и рёв побед –
я прошу отставки. Я прошу убиения.
Ведь не зря ты проходишь. Я же уверен – не зря.
Прояви милосердие, минуя мою бездарность.
Я же помню, как ты обратило Любовь в Благодарность,
проведя сквозь игольное ушко календаря.
Я теперь будто в доме призрения, воистину уж убогом,
не поможет откуда выйти ни шантаж, ни саботаж.
Кот, разрешённый дежурной сестрой, мурлычет под боком.
Подагрическими пальцами перебирая вязанный трикотаж,
подрёмывают мойры перед невнятно бормочущим богом,
точно перед телевизором, одним на этаж.
Прощай, моё время. Не посещай меня здесь.
Лучше запомню тебя таким, каким запомнил.
Мне не хватает тебя – таким… Мы жили запойно.
Мне не хватает тебя до слёз… Давеча. Днесь.
Пусть уж скорее с шеи на ногу переместится бирка:
«Годный к прошлому дон Кихот, Тартарен, дон Хуан запаса»,
и я вернусь за надеждой. В провинциальном цирке
грохнется на пол бутафорская аллюминевая кираса,
напоминая глазеющей, поколения next, штафирке
о моей вымирающей расе.