Нервы провисли. Закончился чай. Болит голова.
Душа таращится подглуповатой морской свинкой.
На препараторском письменном перекраиваю слова,
точно на полустанке-полуразвалине кусаю травинку.
Потому что слова закончились, новых не будет – увы.
Что-то в груди заскрипело, застыли колёса. Приговорённому
вместо простой сигареты, в гильзу забили травы,
и он удивлённо и радостно страх провожает поклонами.
Гаснет огонь и кастрюля не булькает. И вообще,
температурный режим отмирающей грудной клетки
словно в вылитом на сугроб позавчерашнем борще,
с руганью, так как на дне обнаружилось мыло соседки.
Да, больше образов кухни, готовки, мокрого запах белья,
чем кабинета, сигары, «Мартеля», пыльного фолианта.
Словно какая-то жирная, смраднодышащая свинья
каждое утро сжирает Веласкеса, Грига, Бетховена, Канта.
Или же наоборот – время выталкивает взашей
свинью, натасканную на бисер, точно на трюфель.
Поэтому утром отчётливей слышен звук повреждённых хрящей -
вторгаются в кухню тевтонские свиньи домашних туфель.
Муза тоже чаще на кухне, чем в спальне (старею). Она
запахивает несвежий халат, гремит кофеваркой,
Роняет столбики пепла мимо щербатого блюдца… Вина,
вина даже не требует! У неё больше сходства с дояркой,
когда с простодушием провинциальным таращит глаза
на неуместные строчки, ложащиеся между нами…
Цвет этой скатерти раньше названье имел «бирюза»,
примерно в то время, когда с вороными крылами
сравнивала цвет волос моих, пальцами трогая, та,
кто вот только что, снова зевнув, бросила в мойку окурок…
Хлебные крошки, тиканье стрелок, заварка… Всё – суета.
Суета и томление духа, среди сковородок и турок.
Это последнее слово. Мне нечего больше сказать.
Что-то застыло и стало неслышным в трещаньи будильника.
Что-то растаяло как рафинад, и не выпарить, не собрать,
что-то сточилось с души равномерной работой напильника -
о, этот слесарь Время, бессонный трудяга – прозит!
Вечная Жизнь, видать, бракованная – не радует,
как ёлочные игрушки в старости или вблизи…
То ли тёртый бесплатный сыр, то ли манна падает
припорашивает растяжки, и бисер, и горла песен,
дабы глаз не смущать, однородит землю для покидания.
Не то, чтобы мир мне, как Моисею Египет, тесен,
но уж очень похож на переполненный зал ожидания.
И когда, догрызя травинку, фляжку опустошив,
с полустанка-полуразвалины-полужизни спрыгну наземь,
(не потому, что ожидаемый поезд заплёван и некрасив,
а потому, что пункт назначения ещё более безобразен),
захочется слова, лёгкого, точного как эС-Вэ-Дэ,
пелевинским Шестипалым прощаясь с миром, печалясь.
Но, перебрав свои великопудовые моралитэ,
презрительно сплюнешь в снег. Слова-то скончались.
Пора к переправе. Хоть вряд ли на том берегу
утешит, что оставил на этом, помимо долга,
лишь от берцев цепочки клинописей на снегу.
Да и то – ненадолго. Да и то... Ненадолго.