1.
Небеса огнем горят.
На стенах пляшут, ходят в беспричинном танце глубокие тени.
Резво они скачут: так, что дома шевелятся, вздыбив пороги, и ставни стучат зубами от страха. Ветер поднимается в кронах сердитых дерев - то идут большие снега: уж вой их слышен, а ядрица ледяная, поднятая с наскоро наметенных сугробов, колет щеки, битым стеклом летит в глаза. Изворачивается вьюга своим темным нутром и несет черную изнанку жизни черную вывертом белого колкого меха.
Сохранъе
и сбъерижъ насъ
ако жъвотъ твое
и дъти твоех…
Слова заскрипели на зубах снежным песком, вязли во рту, склеились в ком на холоде.
Туго дается - выговорить древний слог.
Иванцо покачал головой, сплюнул в снег с досады.
Куда идет этот мир в восемь дворов, затерянный в глубоких бархатных лесах, в коврах дерев и трав, в покрывале снегов? Неправда встала меж людьми, и разводит, дерёт их в стороны, дает гнить им заживо, душой опускаться на дно - бесповоротно, а в мыслях парить в ватных небесах, мечтать о лучшей доле, желать несбыточного…
Эхх…
Зачем это?
Кому нужно?
Трубы тут длинные, широкие.
Как завалит снегом – так нет иного хода, кроме как лезть через очаг, бить наст и как черт, чумазый, страшный - вылезать в белую пустоту через дымоход. Так спасались испокон века.
Чертям тоже удобно.
В Великий Пост лезли ночами рогатые через широкую отдушину, хлебали припасенную на Пасху сливянку. Да все так устроят, что поутру отец на сына с вилами – ах, паскудник! Как посмел ты отпить с бутыли? Что себе позволил? Волчья ягода!
И дрались, и били много посуды, и от обиды плакали на черепках, причитая.
Махнет птица Боюн-Тай крылом – ночь. Однова еще махнет – день.
Так и жили – ото дня и до ночи. Звезды не считали за живность. День за время не чтили, а ночь – за жизнь.
Лечили порчу бесовскую крепкой молитвой, да заледенелой подковой – по лбу.
Чтобы разум охладить. Чтобы след не сходил неделю.
Так святой Савва Горемычный учил.
Так и делали.
Сопелки и бузелки душу грели, да скрипица деда Михася, а еще сливянка – крепка и жестока. Первую чашу - за Отца. Вторую - за Сына. А уж как выпивали за Духа Святаго - так и уходила сама Память от них до утра: погулять по лесам - по лощинам, да по снегам, да и по жухлым травам. Буйно ходила – сосны с корнем воротила, да камни с три дома обхватом кидала с горы в бурную реку. Пьяно хохотала и глумилась нехорошо.
Не приведи Святый Савва встретить ее – свою Память, отпущенную восвояси.
- Иванцо, Иванцо! – это кто-то закричал у дверей, будто никогда его не видел, да вдруг повстречал.
А кто там? – вгляделся он в заснеженные фигуры.
2
А то платки были цветастые, да много юбок, да пимы на ногах. То девки шутили.
И Марася там была. Она и звала.
- Мараська! – крикнул он ей. – Я тея видю! Видю! Ух ты мне!
Захохотали девицы, застучали пимами об пол, да и провалились в открытую дверь.
Сливянка горит на столах.
Так справляют тут первые снега.
Чтобы не боязно было жить – встречать белое тесто, белую муку, смерть белую и страх белый. А у двери стоит, жмется Ночь и ждет – когда ее впустят в дом.
Когда огни станут ярче, а на дворе – темнее. Лицо у ней черное – и не видать его. И шаль ее черная, а по ней яркими горячими углями звезды рассыпаны.
Жди, жди…
Не твой черед.
Иванцо мимо Ночи проскользнул, зашел в сени, потоптался, и, скинув мохнатый куачарэ с головы, толкнул дверь.
- Ой-яа! – крикнули ему навстреч.
- Ой-яа! – выкрикнул и он, поклонился, достав шапкой пол, и скинул в кучу теплый шовор. Краска плеснула ему в лицо – то горела сливянка в чашах, да рдели на девках расписные красные кежичи, с монистами, с вырезами и в мелкую дырочку сверху, да так, что в них можно было родинку разглядеть на груди. Только пялиться аки баран на ворота было не след – засмеют девицы. Полоснул Иванцо взглядом по девахам, да к парням шагнул скоро, мол - не его то дело: девичьи краски, да рюши на белых рубахах.
- Айлэ, Иванцо!
- Айлэ, Петро! Айлэ, Савэл! Айлэ, Месяй! Айлэ!
Подошел к деду Михасю и на колени стал Иванцо. Самый старый человек в деревне – это наша правда и слава, и память наша, и род наш.
- Айлэ, Иванцо-дитя! – сказал хрипло дед Михась. – Заходи в наш вертеп, пей вино, ешь хлеб, Бога не гневи, девкой не реви, сила есть – пей, а силы нет – на землю лей…
- Будь здрав, дед Михась, наша сила и влась! – отвечал ему Иванцо.
Все задвигались, заерзали. Последний гость – за столы просит.
- Садитесь добрые сородичи, не гневитесь малому, не желайте многого. А кому Бог в помощь – тому и чару в руки.
Это сказал Иванцо на правах останного, и все разом задули на чарки, замахали девицы руками – пытаясь сбить пламя. Дед Михась дунул сильно, как мех в кузне - и погас огонь.
Заахали гости, веселье ожидая, предвкушая приключения и сладость жизни.
- За Отца! – провозгласил старый Михась, взяв ближнюю чару.
- За Отца! – ответили ему голоса со всех сторон, и полилась горячая бешеная вода в горячую кровь, захлестнула разум и ударила в струны души.
- Айлэ! – кричали вокруг, - Хороша сливянка! Айлэ, дед Михась!
Запели девицы песню: « Ай, кумэ, ай-кумэ – не седлай коня,
Не езжай в Таамэ, в стольный град Таамэ,
Полюби меня…
Ветер гонит ночь
Кровь моя – вода
Не сбирайся прочь
Не ходи туда…
Там люди-нелюди, будто в поле - волки
На тебя глядят чрез замки и щёлки…
Не езжай кумэ, не бросай меня
Не езжай кумэ, не седлай коня…»
3
А за ними стояли черти и плакали, и ведьма летала под потолком, шуршала юбками. Домовой под столом себе сливянку наливал в напёрсток.
Ай, горе, горе… - приговаривал, - отчего я такой маленький? Не выпить мне много…
Тут парни взревели голосами – такое вытянули, что посуда задрожала, и рога у чертей полопались – мелкой трещиной пошли. Застучали те копытами, забили чечеткой, и - вон из избы! Выбежали – в снег рогами воткнулись и замерли, только слышно как в сугробе шкворчит, как рога трещат и пар восходит.
А сквозь стекла слюдяные все гремят голоса и вьюгу глушат, снега останавливают.
Страх…
Много песен спето.
Вышли подышать разгоряченные молодые – ничего не видят от азарта своего: снегом бросаются в девок, и в Ночь тучным снежком попали. Та, недолго думая - пригоршню звезд в них. Стало ярко, будто мешок светляков кто высыпал в вечерние сумерки.
Думают парни с девками: то в глазах у них, от сливянки.
Перемазались все пылью – той, что от звезд бывает, догонять стали девок, ронять в сугроб. Целуются, а в глазах их, и на щеках - звёзды светляковой яркой пылью светят-пылают.
Стал молодый Савэл себе дружку ловить, а поймал Ночь.
Та дала себя поцеловать, только долгим вышел поцелуй.
Все уже в избу забежали, а Савэл все лежит с нею в сугробе и губ оторвать не может.
Так и пришли вдвоем. Рука об руку, смущенные, и оторопелые от сладости.
Свежим снегом и свежими звездами разбавили вторую чару. За Сына.
Встал Дед Михась и сказал:
- Кто такой Отец наш всемогущий – мы знать не ведаем, и никогда не поймем.
Мне так сдается: сидит мальчик не берегу небесном и бросает камешки в звездные моря.
Волны идут от тех камешков. Вот – это и есть мы все. Волны от гальки, что он бросает.
А мальчик тот – есть Отец наш. Хоть и знать нам это - не дано.
Но кто Сын его – то нам стыдно не знать.
Тут обернулся Михась, подошел к иконе и зажег свечу.
Мигом все на колени встали. И Ночь встала. И День уходящий в окно глянул и тоже на колени встал.
- Сыне Божий! Святый! Крепкий! Безсмертный! Даруй и нам радость бесконечной жизни, не дай нам испортить себе вечное блаженство и радость бытия. Отверни от нас слепое, горделивое и безжалостное. Сделай нас не одно лишь – разумными. Сделай еще добрыми: брат брату равными – как ты от нас хочешь. Аминь!
- Аминь! Аминь! – проговорили все и запели псалом:
- Как Сыне Божий Всевидящий…
- Как наш Святый Савва Горемычный…
- Как Пророки и Святые всежеланные…
- Кто за нас жизнь отдал, за душу и веру…
- Так хотим жить, брат за брата, сын за отца…
Наставь, неразумных - проведи, спаси...
Грехи нам наши тяжкия, во век веков, прости…
4
Поклонились люди до земли, выпили чару молча, перекрестились трижды и сидели долго в раздумьях, пока старый Михась не вынул скрипку из футляра и не заиграл тонкую,
душевную, как хмель вьющуюся - мелодию. Никто этой песни никогда не слыхал, и не знал: умерла эта песня давным-давно, осталась только бессмертная душа ее – музыка,
без слов, но с дыханием, с ветром и дождем, с шумом трав в поле и дерев в лесу…
С запахом радуги над травянистой горой, звуками неба и тишины.
Так сосны шумят над погостом.
Дед Михась говорил:
- Матушка моя ее пела, а я совсем малый был, не лепетал даже – но музыку я запомнил.
Теперь вот играю, а мамушка моя там поет и батюшка мой ея тамо же подпевает.
Слеза скатилась на бороду и запуталась в ней.
Девки за столами взревели.
- А батько-то мой - тот другое пел! – поспешил насквозь прокрикнуть этот вой старый Михась, да так вжарил по струнам смычком - что всех как ветром сдуло из-за столов, да на простор.
- Ой, жги, жги, жги! – закричали, завизжали девки.
И тут хмель весь, который, было – тоже: запечалился и задумался – вдруг шибанул в голову. Мягкой кувалдой опустился на макушки, и ноги у всех тогда стали жить отдельно.
- Айлэ! – кричали парни, и сходились в круг, переплетясь руками за плечи, а ноги у них выделывали такие росписи и акварели, что диву дашься. Да ровно все, да в такт!
И девицы – под стать: тонко-тонко ножками рисовали дрожащую свою страсть, а сами тоже сходились в круг внутри круга, готовые к главному месту в танце – когда вступят в хор их груди и монисты. Когда разлетятся в стороны кежичи, и поплывут перед жадными глазами парней их рюши, и, в крупную вязь, верхи рубах – тогда уж никто не сможет удержать глаз от росписей их и малюванков. Тут уж на ноги никто смотреть не будет, потому что они в этом танце – не главное.
- Айлэ! – это уже кричали девушки, и все знали – этот возглас много значит.
Рассыпался танец – с хохотом, с криками, когда дошло дело уж до самого верха его.
Когда сплелись два круга в тесное кольцо обручальное и стали парни своих дружек хватать, да тащить из дома - на снег, в темноту.
Смотрит Савэл – а его дружка с парнем лохматым обнялась и сама его во двор тянет!
Ах, что за напасть! Или ты перепутала! Бросился он, схватил Ночь за руку – иди сюда!
- Прочь, смертный! – рассмеялась темноокая ему в лицо. – Многое возомнил! Не тебя я одного люблю, но всех, кто моим небом укрывается, под моими звездами ходит!
Заплакал молодый Савэл от обиды, выбежал на улицу прочь, а там черти стоят, рога друг дружке трогают – остыли или нет?
- Ах, ты ж, черт меня побери! – зарыдал сам себе парень.
- А что же? – говорят черти, - Почему бы нам, да и не побрать тебя? Только ты сливянки нам принеси, большую бутыль. Уже напьемся – так напьемся…
Савэл сбегал в сени и бутыль чертям принес - они его и забрали с собой до утра.
Как обещали. Парень-то и не понял даже – кто его прибрал: такое горе было у него великое. Только когда рассказали ему наутро – как он по деревне куролесил, да что выделывал: только так он и понял - кто были эти незнакомые рогатые мужики.
Не по-нашему одетые в серые облезлые шкуры, да и обутые в нелепые маленькие боты на высоких бабьих каблуках.
5
- Маррася, Маррася! Цып-цып-цып! – как индюк бегал по снегу Иванцо, вытягивая шею шагам в такт.
А Мараська хохотала, будто ведьма и убегала. Не понял парень – чего это она убегает.
Глазки строила весь танец, перед ним только одним выдергивала огонь из себя, на него только смотрела. Вот курица!
Мараська! Стой! – кричал Иванцо.
- Ты, что – не видишь, пьяница, - смеялась Мараська, - что я и так стою. Это у тебя ноги не идут. Так ты шевели, не падай!
И опять хохочет, плутовка!
Врет ведь! Ноги идут. А Мараська не приближается: колдунья – не иначе!
И тут уперся Иванцо головой в сарай. А в стене – дырка, а в нее видно дружку-то его, которая никуда уже не бежит - стоит у сеновала и палец к губам держит. Ведьма-а-а…
- Иди, иди сюда, - говорит и сама его на сено тащит.
- Марася…- прошептал Иванцо, - Звездочка моя…
Твоя, твоя.. – шептала ему на ухо Марася и все вокруг плыло, шевелилось и двигалось дивными огнями.
Собирались за стол обмерзшие – с глубоких снегов, синие от ветра и потерявшие начальный румянец. Проходили врозь сквозь двери и садились по разные концы стола –
парни к парням, девушки – к девушкам. Дед Михась играл на сопелке какую-то древнюю песню - про то, как в снегу зачали, в снегу родили, и снежными крендельками, да шанежками кормили, да с белым снежным молоком. Вот, мол, и стал он сам Янко Снег,
и захотел он домой вернуться – искал его, а найти не мог: и шел, и падал, и лежал в горести на земле до самой весны, пока слезой весь не вышел.
Все пришли, только Савэл ушел с незнакомыми мужиками в лес.
Настало время третьей чары.
Всем как будто по уху стукнули. Сидят, молчат.
Дед Михась видит такую картину – налил сам всем по плошке, зажег сливянку лучиной, да свечи запалил. Стало в доме как в раю. Только все виноватые и таятся друг от друга.
- А кто ж может сказать – когда придумали наши предки встречать снега? – В раздумье произнес Михась, - Только молодым сие дозволено, да одному самому старому старику -
глаз свой тут иметь, да волю свою отцовскую за всех отцов. Родичам сказано - молчать и на печи сидеть, ждать утра. Вот и пускай молчат. А мы поговорим.
Ну…за Святаго Духа. Аминь!
Взял дед с этими словами, чашу - да и выпил ее до дна.
Тут же все заговорили, проснулись от снежной болезни и, взяв чаши, за Духа Святого - грянули их по полной, закусив мочеными яблоками, что выставил в тазу на стол дед Михась.
- Айлэ…Айлэ… - пронеслось над столом, и шум голосов стал расти, накрывать все собою,
будто снегом, будто ком покатился с горы, собирая лавину.
Ударила сливянка в последний раз – развязала язык, стала прибирать разум, и закачались снова тени на стенах, заблестели искорки в глазах - и вот уж стояла посреди избы пьяная Ночь и хохотала навзрыд: - Ой, зачем я сюда пришла! Напилась ведь, как дура! А зарок давала! Ой, я не могу! Ай, люди, люди…
Девки смеялись и говорили без стеснения друг другу – с кем в снегу были, а парни тоже смехом давились, теребили в руках последние лоскутики памяти, пока и те не сошли совсем на тусклые цветастые нитки.
6
Иванцо поначалу искал глазами Марасю, следил – куда смотрит она, да с кем судачит.
А потом перестал: куда она, Марська денется! Что за морока – глазами ее искать.
Дальше все пестрым стало и крикливым.
Слышно было только, как дед Михась кого-то кнутом осадил на пол, и тело стукнулось
костями о половицы, да тут же и закатили его башмаками под стол.
В пестроте и мелькании все слилось.
Тем удивительней было увидать в этой сутолоке и пятнах цвета рядом с собой - лицо спокойное и совсем не пьяное…
- Ладна…ты?
- Я… - сказала девушка.
- А ты как тут?
- Я-то?
Ну да… Ты ж утопла. По весне. Под лед тебя затянуло. Не помнишь, что ли?
Не помню.
- А я помню. Хоронили тебя. Синюю.
- Ты что-то путаешь, Иванцо. Может, это у тебя собака утопла, а ты на меня – напраслину возводишь.
- Ладна…ой, не дури мозги мне…Я точно знаю, что ты утопла. Я тебя хоронил.
- Хватит об этом. Хочешь – погадаю тебе?
- Да. Ты всегда так хорошо гадала…
После тебя бабка Лукинья пыталась – но у нее одно вранье выходило.
- Дай руку мне. Не бойся.
Иванцо протянул девушке руку.
Ладна взяла ее в одну ладонь, а другой разгладила. Ладошки теплые были. И кежич одет
на девушке, и монисты, и рубаха с крупной вязью, и с вышивкой. Может, вправду – то собака тогда утопла? Память ушла совсем и ничего не говорила. А без нее – как узнаешь?
Да и велика ли причина – узнавать. Вот – сидит Ладна, живая. Гадает ему.
- Мараська тебе сына родит, - проговорила ему Ладна. – Слышал?
- Да. Сына. Это хорошо. Будет свадьба, значит.
- Нет. Свадьбы не будет.
- Как это? Как такое может быть?
- Просто. Все бывает. Ты же знаешь…
- Нет, я не понимаю.
- Ой, какой ты недогадливый. Сам подумай – если она будет, сын будет, а свадьбы не будет – то кого тогда не будет? Того, без которого не будет и свадьбы?
- Кого?
- Тебя.
- Меня?
- Да.
- А зачем?
- Да кто знает?..
Задумался Иванцо над словами Ладны, и все не понимал – зачем это нужно, чтобы его не было.
- Что молчишь? – спросила девушка, - Не понял, что ли?
- Понял, - отвечал Иванцо, - Только я не согласен так.
- А кто тебя спрашивает?
- Я же молодой!
А я?
7
- И ты тоже…так вот - я и интересуюсь: зачем это?
- Спроси это не здесь.
Иванцо заплакал. Насупился.
- Врешь ты все, Ладна. Отравить мне жизнь хочешь. Зачем?
- Говорила мне мама: дуракам не гадать…
Замолчали оба, и ничего вокруг не видел Иванцо и не слыхал.
- Нет. Ты правду говоришь, я чувствую. Ты всегда правду говорила.
- За то и убили меня.
- Так тебя убили?
- Да.
- А кто?
- Бог забрал меня к себе.
- А ему зачем?
- Сам скоро узнаешь.
- А нельзя ли откупиться? В часовне помолиться, может, хорошенько?
- Раньше надо было молиться.
Иванцо налил себе еще сливянки, выпил, но не стало ему ни легче, ни веселее, и ясность не пришла.
- Как же это будет?
- Завтра тебя батько на охоту снарядит…
- А я не пойду!
- Нет, пойдешь.
- Почему?
- Потому что память твоя гуляет сейчас, и ты не вспомнишь ничего, когда проспишься.
- Ничего-ничего?
- Ничего. Только душа болеть будет, да ей запрещено говорить. Только болеть разрешается. Но с той боли тебе кручина одна будет, да и все. Пойдешь.
- И что?
- Встретишь Белого Волка.
- А он есть? Думал – бают…
- Есть, коли встретишь.
- И он меня убьет?
- Нет.
- Так кто меня убьет?
- Никто.
- Так как же тогда свадьбы не будет?
- Не будет.
- Скажи мне еще - как? Почему?
- Я и так много тебе наговорила, Иванцо, мне и то попадет за мой язык болтливый.
Лучше я пойду.
Встала Ладна из-за стола, вышла в сени, и сколь Иванцо ее не искал, не звал – так и не увидал ее больше нигде. А затем уж стал меркнуть свет в очах, навалилось на душу горе, и до утра выл Иванцо в сенях и под столом как волк, поначалу забавляя этим всех. Однако, надоел его вой - одели его в теплые меха, да и выставили в сени, где он свернулся как бездомный пес, уснув на холодной скамье.