Я оглядывал уже приевшиеся красоты альпийского озера и про себя философствовал.
...Пройдет совсем немного времени, роскошная листва пожухнет, деревья почернеют и сиротливо оголятся.
С гор задует промозглый, пронизывающий ветер, поверхность озера покроется болезненной рябью. Вода станет темной и тяжелой как олово.
Улицы и отели опустеют. Только по набережной, горбясь и поеживаясь, будут бродить пожилые люди, неизвестно откуда взявшиеся и неизвестно что делающие здесь, среди неприютной природы, пустых магазинов и закрытых до следующего года ресторанчиков.
В природе мы пытаемся найти то, чего не можем найти в себе. Покоя. То есть устойчивости, надежности, прочности, основательности и уверенности в том, что завтрашний день не принесет тебе некоей отвратительной неожиданности, вроде смертельной болезни, которая перевернет твою жизнь, превратив ее в ад.
Повторяю, мы ищем в природе покоя «своей измученной душе». И не находим. И никогда не найдем.
Потому что в природе тоже нет никакой уверенности и надежности. Сегодня жарит солнце, деревья налиты жизненной силой, над головой философа выгнулось ослепительно яркое небо с пушистыми облаками, под которыми летают беззаботные веселенькие птички. Все, кажется, устремлено к счастью.
А завтра, подчиняясь несправедливости, царящей повсюду в подлунном мире, на землю обрушится зима с ее морозами, тусклым негреющим солнцем и унылыми вечерними часами, которые нагоняют такую тоску, что хочется пойти и удавиться.
Правда, за зимой всегда следует радостное возрождение: демонстративный и шумный приход всё обновляющей и всё воскрешающей весны. Но кто поручится, что ты ее увидишь?..
- Очень пессимистично, - заявил Карл, когда я на днях поделился с ним своими безрадостными размышлениями. – Вы, писатели, - все такие. Чуть что, сразу впадаете в грусть. И поэтому вечно пишете о тоске, неразделенной любви, увядших розах, холодной осени и прочем, что только расстраивает мозги и желудок. Русского писателя хлебом не корми, дай только помечтать о намыленной веревке. То ли дело мы, композиторы, мы можем правым полушарием думать о чем-то печальном, например, о прекрасной девушке, погибшей из-за неразделенной любви, а левым - сочинять незатейливую пьеску о веселом поросенке. А писатели, мне кажется, вообще думают не мозгами, а мозжечком. Или лбом. Поэтому у вас все наперекосяк.
Я посмотрел на Карла. И с печалью в голосе произнес:
- Я каждое утро встаю с желанием снова завалиться в постель. Что это? Старость?
- Тебе, старина, надо встряхнуться. Способ известен. Отвлекись на какую-нибудь бабешку. И тогда заваливайся себе на здоровье...
- Ах, ничего мне не хочется.
- Мне кажется, мы иногда с тобой меняемся местами... – невесело сказал Карл.
Я помотал головой, отгоняя дурные мысли, и резко поднялся с шезлонга. Деревянные мостки завибрировали. Я надел ласты, гоголем прошелся по плохо струганным доскам, остановился, сделал изящный пируэт и издал горлом звук, похожий на орлиный.
Карл одобрительно кивнул и, придав лицу умильное выражение, принялся рассеянно наматывать на указательный палец ослепительно сверкавшую на солнце золотую ленту.
Я вспомнил, где и когда видел эту ленту. Три дня назад Карл получил подарок. Служащий отеля вручил ему большую коробку. Как выяснилось позже, с костюмом то ли швейцара, то ли ливрейного слуги.
Когда я вошел к Карлу в номер, этот идиот вертелся перед зеркалом, скаля зубы в довольной улыбке.
Мой друг был обряжен в темно-синий костюм с погончиками, золотыми позументами и лампасами на брюках.
«Как я тебе нравлюсь? - с трудом оторвавшись от зеркала, спросил он. – Не хватает только ордена Дамской Подвязки на муаровой ленте. Не правда ли, оригинально, броско, красиво? В этом наряде я просто неотразим! Заруби себе на носу: одежда влияет на поведение, как фабула - на содержание, и – наоборот! Какова сентенция, а? Напялив на себя все это, я тут же превратился в шпрехшталмейстера цирка Барнума и Бейли.
- Представь себе картину: вот я, легко ступая, выхожу на манеж, запорошенный свежими сосновыми опилками. Тщательно отутюженный костюм с лампасами, фельдмаршальскими погонами, аксельбантами и золотыми лентами-галунами плотно облегает мое прекрасное тело, туго затянутое в корсет из моржового уса.
- Гласом громким, как пароходная сирена, гласом, вдребезги разносящим стеклянные конструкции циркового купола и с уханьем уносящимся в поднебесье, я рявкаю на весь белый свет: - А теперь, уважаемые леди и гамильтоны, в первый и последний раз на арене нашего цирка исполняется смертельный номер – человек-еврей!
Объявлю и воздену руки, словно в молитве.
И тут выскакиваешь ты в выцветшем люстриновом лапсердаке. Особо подчеркиваю, лапсердак на груди и животе заляпан жирными пятнами от херинг бонде, иными словами, сельдяного супа, съеденного непосредственно перед выходом на арену для поддержания убывающих жизненных сил.
Звучит увертюра Исаака Дунаевского.
По моему знаку униформисты с помощью особого устройства подбрасывают тебя на высоту пятиэтажного дома, то есть под самый купол цирка.
Там ты, дрожа от страха и наложив полные подштанники (не надо было обжираться!), со всеми возможными предосторожностями закрепляешься на малюсенькой реечке и, раскорячившись, как корова, ждешь моего следующего сигнала.
Публика в едином порыве выпускает из своих легких весь воздух, который накопила, пока наслаждалась музыкой выдающегося композитора. В цирке воцаряется гробовая тишина.
Все ждут и надеются, что опасный номер закончится гибелью артиста: такова гнусная природа среднестатистического обывателя.
Но вот сигнал подан, и ты, вопя, как резаный, бросаешься вниз.
И когда кажется, что еще мгновение и сбудутся чаяния публики, и ты брякнешься оземь и разобьешься в лепешку, на арене невесть откуда появляются пожарные.
Они быстро и ловко растягивают брезент, и ты, вместо того чтобы по жопу уйти в опилки, мягко приземляешься на импровизированный батут. Зал, в глубине души разочарованный, тем не менее, неистово рукоплещет!
Ты раскланиваешься и незаметно отряхиваешься. Твое лицо расплывается в счастливой улыбке.
Но радуешься ты преждевременно!
Ты спасен лишь для того, чтобы принять участие в следующем номере программы. Куда более рискованном!
- А сейчас, почтенная публика, - опять кричу я во все горло, - вас ждет незабываемое зрелище! На арене нашего цирка сегодня и всегда: рус-ска-я лю-би-мая на-род-на-я забава – борьба с жидом!
Опять цирк взрывается жизнерадостной музыкой Дунаевского. Гремят аплодисменты.
И тут в боковом проходе появляется курносый мужик с вилами...»
«Ты с ума сошел! – перебил я Карла. - Откуда у тебя этот балаганный наряд?»
«По правде говоря, я сначала подумал, что принесли из чистки костюм, который я изгваздал на прошлой неделе, когда при выходе из питейного заведения под фривольным названием «Кёниглихен айер», что дословно переводится как «Королевские яйца», падая, застрял в кустах жимолости...
Итак, ставлю я коробку на стол, разрываю бумагу, и тут слепит меня огонь златой.
И тотчас все помутилось пред очами, поплыли какие-то фантастические позументы, заструилось золотое шитье, засверкали эполеты и ярче солнечного света воссияли фельдмаршальские лампасы...
Я чуть не ослеп от всей этой неземной прелести!
Ну, думаю, портье ошибся и... А, оказалось, презент предназначался мне. И тут я, признаюсь, не удержался и решил примерить. Во мне проснулась душа артиста.
Взгляни, там, в коробке, визитка и письмо на розовой рисовой бумаге, пленительно пахнущее духами одной моей бывшей возлюбленной. Впрочем, ты ее знаешь. Это парижанка с простым русским именем Аделаида».
Карл прерывисто вздохнул. Видимо, ему припомнились кутежи с парижскими шлюхами.
«Ах, ах, как это романтично! Как возвышенно! – кудахтал он, размахивая руками. - Кто сейчас пишет письма на розовой бумаге? Я счастливый адресат, которому соблазненная и брошенная женщина шлет свой последний привет! Будто ветер из восемнадцатого столетия ворвался в убогую обитель анахорета... – Карл обвел взглядом роскошную гостиную. - Любовное письмо с таинственными запахами старинных духов, купленных на блошином рынке, и визитная карточка с виньеткой и пошлыми завитушками.
Как видишь, я удостоился письма, нацарапанного нежной ручкой прекрасной женщины, кстати, заметь, письмецо-то написано по-французски... Да и могло ли быть иначе? Ах, как это патетично и поэтично, я сейчас описаюсь... Ах, Адель, Адель, парижская кокотка, родившаяся, насколько мне известно, под волжским небом в семье потомственного свинопаса, ах-ах, Аделаида, ты, видно, совсем спятила, коли забыла родной язык с оканьем... Хочешь, переведу?»
«Можешь не трудиться!»
«Нет-нет! Ты обязан разделить со мной мою радость. Вот послушай. «Драгоценный мой!». Ах, какое начало! «Ты всегда был клоуном». Вот это уже похуже. Я никогда не был клоуном! Ну да, бог с ней. Так, читаем дальше… «Надеюсь, ливрея моего слуги придется тебе впору. Надень костюм и выйди в нем на вечерний променад: убеждена, сорвешь аплодисменты. Наконец-то ты удостоишься их - хотя бы такой ценой. Когда-то твоя Адель».
Каково?! Ну, что тут скажешь? – глаза Карла сияют. - Нет слов, остроумно. Видишь, каких головокружительных успехов может достичь простая сельская девушка, если ее вовремя не остановить! И вот что значит близость, пусть непродолжительная, со мной - чутким эстетом и выдающимся интеллектуалом.
Только концовка подкачала: пошловата, ты не находишь? И чувствуется натужность, точно рафинированная Аделаида, в девичестве Маруся, измученная недельным запором, писала это письмо, сидя в сортире. Видно, не легко дались бедняжке сии блистательные строки, которые растрогали меня до слез...»
Карл достал платок и приложил его к глазам.
«Послушай, а что если принять ее совет как сигнал к действию и прошвырнуться, а лучше, распугивая прохожих, пронестись как метеор как-нибудь вечерком по местному Бродвею в униформе ливрейного слуги?
Только надо разжиться каким-нибудь экзотическим головным убором. Как ты думаешь, соломенная шляпа подойдет? Впрочем, что это я?.. Соломенная шляпа отдает водевилем, а водевиль – это всегда пошлость, то есть второй сорт. А тут требуется что-то первоклассное, экстраординарное, возвышенно-экстравагантное. Вроде венка из листьев мирта. Или шлема конунга.
Да-да, шлем – это то, что надо! И непременно с рогами! Ах, какое это будет захватывающее зрелище! Столь блистательная идея может прийти в голову только сюрреалистически мыслящему композитору!
А шлем можно приобрести в лавчонке на площади, кажется, я там видел такие. Или выкрасть из местного музея. Ты не знаешь, у австрийцев есть музеи? Не знаешь?
Ах, как жаль, что я не смогу посмотреть на себя со стороны! Послушай, а что если мы тебя обрядим во все это великолепие? Прекрасная мысль! Как она раньше не пришла мне в голову! Я великодушно уступаю тебе пальму первенства. Ступай же, о славный рыцарь сцены, к невиданному триумфу! Благодарная публика ждет тебя!
Пронесешься очертя голову в рогатом шлеме конунга по аллеям вечернего Сан-Канциана и угодишь в лапы полицейских. Неужели тебя это не прельщает? Странно... Если не хочешь, черт с тобой, это сделаю я.
Промчусь как угорелый и замру перед кафешантаном, где тут же закажу столик на четыре персоны: для нас с тобой и пары альпийских пастушек в платьях с умопомрачительным вырезом, - ах, что может быть лучше!
Но сначала выход! О, выход - это очень важно! Выход должен быть красочным, нарочито медленным, торжественным, почти царственным! И золотой шлем, повторяю, должен быть оснащен рогами, ибо без рогов все задуманное действие будет отдавать фальшью.
С рогами же – это будет и устрашающе, и символично, и... – Карл пожевал губами, - и сразу же прославит меня в федеральных землях Каринтии. Ведь мы находимся в Каринтии? Облачусь во все это и сорву, по образному выражению обольстительной Адель, долгожданные и заслуженные аплодисменты!
Будет, правда, жарковато, костюмчик-то из чистой шерсти, но ради рукоплесканий я готов пойти на жертву. Однако, похоже, - в его голосе зазвучали игривые нотки, - похоже, она меня, и в самом деле, любит... Адель, Адель, будь я моложе и глупей, как пить, женился бы на ней.
Слышишь, как меня проняло: я заговорил стихами! Дурочка, бедная покинутая девочка, писала письмо, напрягала узенький лобик, выводила буковки, спрыскивала письмо духами для верности...»
Подарок пришелся весьма кстати. Носиться по аллеям Сан-Канциана в ливрее Карл не отважился, но отдельные детали костюма использовал. В частности, отпорол от него золотую ленту и превратил ее в удобную и изящную закладку для книг.
(Фрагмент романа)