Добреньким? Эдаким «айболитом», который каждого обречённого больного ласково хлопает по плечу и елейным голосом гундосит в ухо: «Не сокрушайтесь, друг мой! Это мы – коновалы – Вас в безнадёжные записали. Однако поверьте мне, из тех, на ком я в своё времечко крест поставил, далеко не все оправдали моё ожидание. Да-с! Некоторые, прямо скажем, обманули…»
Или бездушным? Роботом, глядящим на тебя оценивающим взглядом и монотонно вещающим: «Не буду вводить тебя в заблуждение, жить тебе осталось два, от силы три месяца. Можно, конечно, сдуру поверить в различные панацеи, но… уверяю тебя, на моей памяти не было ни одного пациента, кто бы смог опровергнуть мой прогноз. Ни-од-но-го!»
А может, стыдливо-трусливым? Их тех, кто отводит от вас свои глазки и едва слышно мямлит: «Э-э… мы Вас, так сказать, отпускаем домой… ну… чтобы Вы отдохнули, сил понабрались, а через два, или ещё лучше… через три месяца Вы сами… так сказать… придёте, и мы с новыми силами начнём бороться с Вашей, так сказать, болезнью. Уфф!»
Не знаете? Вот и я не знаю… Мне, например, «айболит» попался. Вышел я из его кабинета оглохшим и убитым. В голове вертелся обрывок фразы: «…не все оправдали моё ожидание… Да-с!» Короче, моя фиброма переросла в раковую опухоль, и мне даже не показана химиотерапия. Так вот! Полный п… апокалипсис, так сказать. Выписывают меня домой с давлением сто десять на семьдесят, горстью таблеток, название которых мне неизвестно, время приёма тоже – хочешь, прими сразу, чтобы не мучиться, а можешь растянуть удовольствие на «два, от силы три месяца». Не хочется замечать жаркий июль, птичий гомон, тополиный пух, прозрачное знойное небо. В общем, настроение такое – жить не хочется!
Коридоры в областной больнице длинные, переходов много. Иду и держу перед собою, наподобие букета, большой кулёк с таблетками – жёлтенькими, беленькими, синенькими, розовыми и красненькими. Разными. Мимо меня, обгоняя и на встречу, идут, бегут и шествуют больные, медсёстры, врачи, посетители. Взгляд по привычке автоматически отмечает: мужчина, женщина. Мужчин отметаю сразу, а вот женщин… Навстречу идёт, вернее, еле передвигается, почти старуха в халате и тапочках. Лицо у неё… наверное, через три месяца ко мне Смерть с таким обличием под капюшоном придёт. Жить, глядя на неё, не хочется! Кислая, как квашеная капуста весною.
Или вот – медсестра. Катит тележку с бельём на прожарку… Сколько же в ней здоровья! В каждом движении пудовых грудей и необъятных бёдер – вызов смерти. Пожалуй, трёх старух с косами сметёт с дороги и не заметит… Но ведь со мной не поделится же. Равнодушно скользнула по мне синим безобразием: «Слабак против моих ста пятнадцати!» Ещё бы! После года мытарств я, с ростом в сто восемьдесят пять сантиметров, весил чуть больше шестидесяти килограммов.
Меня обогнала спешащая врачиха. Рост под метр восемьдесят, плечи, талия, бёдра классические. Походка – каллиграфическая. Ох, уж эта мужская привычка! Само собой спина выпрямилась, шаг прибавил амплитуду – догонять кинулся. А она возьми и оглянись. Я аж остановился. Чуть таблетки не рассыпал. И тут же вспомнил, что жизни мне отмерили максимум три месяца. Куда ж Господь Бог смотрел, когда к такой фигуре лицо подбирал?.. Жить не хочется!
А эти двое… Сразу видно, что он её из гинекологии ведёт – красивая девушка лет двадцати с небольшим бледна до необычности. Видимо, большая потеря крови. Прыщавый паренёк поддерживает жену под руку и за талию. Слышен обрывок разговора: «…ты главное ей не верь! Как это – детей больше не будет?! Столько баб аборты делают и снова беременеют, а у тебя первый раз и сразу – детей никогда не будет. Нет-нет, мы сейчас поправимся, я машину наконец куплю, и мы тогда сможем себе позволить ребё…» Голос придурка смолк, а мне совсем стало паршиво.
Захожу в онкологическое отделение, отдаю медсестре на посту свою карту и роняю бесцветным голосом:
– А меня выписывают…
Медсестра – добрая женщина предпенсионного возраста. Поэтому она без обиняков кладёт тёплую, такую живую ладонь на моё холодное запястье и говорит:
– Ты, Палыч, съезди в Дубровку. Там Лукерья Кабылиха живёт – она порчу снимает, грыжи лечит. Глядишь, и твоей беде поможет… А ещё в церковь сходи, исповедайся и причастись. На всякий случай…
От последних слов так нехорошо стало, хоть вешайся! Силы совсем покинули меня, и я в отчаянье поплёлся в свою одиннадцатую палату собрать вещички. Ну их всех к …такой-то матери. Уеду к себе в Паньково, подальше от равнодушных и доброхотов. Подальше вообще ото всех. Пока есть силы, выкопаю себе могилу и сколочу гроб. Чтобы родня не мучилась и не проклинала, что уйму денег на похороны пришлось истратить. А ещё…
От скорбных и сладких моих мыслей оторвал злой, хриплый голос. Что-то подсказало мне, что слова касались моей персоны:
– Слышь, чмо длинное! Ты чего своим загробным видом здесь людям настроение портишь? Чего ты шлёпаешь тапочками, словно в штаны наложил? Ишь, отклячил задницу, плечи повесил, словно жизнь без него кончилась? Сдался? Умирать собрался? Так катись отсюда незаметно и не порти воздух тем, кто борется, кто в победу верит. А то, глядя на твою прокисшую морду, жить не охота! Катись отсюда, говно интеллигентное!
Я стою и тупо смотрю на говорившего человека. Это Куркова из шестой женской палаты. Она почти всегда молчала. А ещё говорили, что её муж бросил, после того, как узнал диагноз – рак лёгких. Худая, лысая после химиотерапии. Скулы торчат, нос заострился, ключицы… блин! Вся, словно экспонат в мемориальном музее «Освенцим». А глазища-то как горят! Чернющие, бездонные…
– Ну что уставился? – байковый халат не скрывал худых ног. Я совсем не ко времени начал представлять себе голую фигуру измождённой болезнью девушки. Она, видимо, заметила и смутилась. От этого сказала совсем уж гадость:
– Слава Богу, когда через три месяца я выйду отсюда полностью здоровой, тебя уже закопают, – она резко развернулась и скрылась за дверью.
– Дура ты, Куркова, – только и нашёлся я ответить, глядя на закрытую дверь палаты № 6. – И палата у тебя придурочная…
Всю дорогу до Панькова я вспоминал её слова, и в моей груди с новой силой закипала обида и злость на несправедливую брань. Что я ей сделал? Какую дорогу перешёл? Выздоровеет, понимаешь ли, она! Да я сам, может, вперёд выздоровею, и специально тебя встречать в больницу приду, чтоб ты от зависти свой поганый язык проглотила!
Гроб я сколотил, могилу выкопал. А ещё отремонтировал покосившийся отцовский дом, подлатал крышу и перебрал русскую печь. А ещё помог старенько соседке Панкратихе поставить покос для коровы Зорьки, чьё молоко я уничтожал круглосуточно. А ещё заготовил дров, насушил трав и насобирал грибов и ягод столько, что хватило бы года на два. А тем временем мой срок закончился. Правда, я нисколько не чувствовал приближение смерти. Наоборот – в руках и ногах появилась крепость, дышал я ровно, без хрипов, а на костях, неведомо каким образом, наросло мясо. В стареньком кухонном буфете покрылся пылью большой кулёк с разноцветными таблетками.
…Середина октября выдалась на редкость тёплой и солнечной. Золото было повсюду: в бездонном синем небе, на деревьях и на дорожках возле больничных корпусов. И она вышла после обеда вся золотая – жёлтое с блёстками платье и оранжевая кофта. Только короткие волосы и глаза были чёрными. И сверкали. Я преградил ей дорогу и протянул букет астр:
– Знаешь, Оксана Куркова, у меня есть дом, старенькая машина «Жигули», корова Зорька, куры, утки и прочая домашняя живность. Нет только хозяйки. Если ты не против…
Она внимательно смотрела на меня, словно что-то считывала с лица, с фигуры, с моих рук:
– А не боишься? Вдруг соглашусь.
– Боюсь. Вдруг не согласишься. Хотя ты за меня в ответе.
– Почему это?
– Благодаря тебе я выздоровел. Мне жить охота!
– А я вредная…
– А я храплю!
– Терпеть не могу храпа.
– И что?
– Я согласна! Я тоже жить хочу!
Всю дорогу в Паньково она сидела на переднем сидении и улыбалась, уткнув лицо в золотистые астры. А я украдкой смотрел на её округлые коленки и всё больше хотел жить…