Раф вышел из купе и двинулся в сторону пенсионеров.
Когда Раф вежливо поинтересовался, знают ли они, где находится вагон-ресторан, то те, не оборачиваясь, отрицательно замотали головами.
Раф пожал плечами, прошел мимо и, уже никого не спрашивая, наудачу отправился вдоль всего состав на поиски ресторана.
Скоро Раф понял, что ошибся и ему предстоит обратная дорога.
Развернувшись, он, стараясь попадать в такт шустро бегущему поезду, поплёлся развинченной походкой по нескончаемым вагонным коридорам.
Голод окреп настолько, что в эту минуту Раф согласился бы и на тарелку манной каши.
Путь к вагону-ресторану, как Раф осознал позднее, отказался не только долгим, но и тернистым.
Из одного купе неслась разудалая песня. Что-то вроде «Вот кто-то с горочки спустился...»
Вылетевшая из купе дама возникла перед Рафом настолько неожиданно, что он, не успев остановиться, уперся руками в ее мощные груди.
– Ах, баловник! – тихо сказала толстушка. Она полными, красивыми руками поправила прическу. От женщины пахло дорогими духами, репчатым луком и портвейном.
Раф извинился и хотел пройти мимо, но тут из купе донесся радостный рев:
– Ба! Какая встреча, синьор Майский собственной персоной! Заворачивай оглобли, старый негодник! У нас тут как раз недокомплект: не хватает одной боевой единицы...
Раф узнал голос Валентина Брука, директора театра «Пресня».
Раф засунул голову в купе, в котором, помимо расхристанного Брука, находилась еще одна женщина. Раф отметил про себя, что вторая дама была значительно полнее первой.
«Почему бы и нет?..»– подумал он.
Короче, Раф принял приглашение пьяного Брука и пропьянствовал с ним и его попутчицами до глубокой ночи. Брук запасся таким количеством закусок, вина и водки, что, казалось, он вознамерился отправиться в кругосветное путешествие, хотя, на самом деле, ехал в Мурманск на фестиваль театрального искусства.
Проснулся Раф на следующее утро у себя в купе от того, что кто-то с невероятной силой притиснул его к купейной переборке. Он открыл глаза и прямо перед носом увидел мощную женскую спину, которая прямо-таки заворожила его своими исполинскими размерами.
Рафу почему-то вспомнился последний роман Тита, неторопливое действие которого разворачивалось на фоне передового свиноводческого хозяйства и в котором свинарке-ударнице Капитолине удалось выкормить призовую хавронью величиной с носорога.
Дама лежала неподвижно. От громадной неестественно белой спины приятно веяло прохладой.
Раф ощупал себя и понял, что лежит без одежды. В этом не было бы ничего удивительного, если бы он помнил, где и когда разделся...
Раф вспомнил песню «Вот кто-то с горочки спустился», восхитительный бруковский «Мартель», нежнейшую балтийскую кильку, которой после каждой стопки потчевала его женщина, чью титаническую спину он сейчас созерцал, вспомнил самого себя, напившегося до скотского состояния, и ему стало не по себе.
...Брук вел себя развязно, но гостеприимно. Познакомил с дамами, одна из которых говорила, что она писательница, а вторая, которая сейчас придавливала Рафа своей рубенсовской мощью, на эту тему вообще не распространялась и в течение вечера по большей части молчала и по-матерински ухаживала за Рафом.
«Вот я и говорю, – орал Брук, – что если и есть где-то литература, то она находится в этом поезде, летящем сквозь пространство к... словом, чёрт его знает, куда он летит! Позвольте представить вам, милые вы мои пеструшки, великого писателя и поэта земли русской Рафаила Сауловича Шнейерсона!» – и Брук заржал.
На лицо «писательницы» наползла змеиная улыбка.
«Хина Члек», – назвалась она и подала Рафу руку.
«Счастлив познакомиться, – осклабился Раф, пожимая протянутую руку, – в таком случае я Ляпис-Трубецкой, истинный автор «Гаврилиады».
«Ну, думаю, мы поладим», – со значением оглядев собутыльников, сказал Брук.
Он закрыл дверь. И веселье началось...
Брук матерился настолько громоподобно, что соседи глухо заворчали. Три раза приходил проводник, которого Брук успокаивал с помощью брани и денег.
Куда и зачем Раф едет, Брук не спрашивал. Но Раф несколько раз ловил на себе внимательный взгляд директора театра.
В разгар пиршества Брук наклонился к Рафу и проскрипел:
«Я знавал твоего папашу...»
Раф отодвинулся от приятеля.
«Ты никогда мне об этом не говорил».
Брук пожал плечами: чего, мол, говорить.
«Да, знавал я твоего папашу, – повторил он, – Шнейерсона, Саула Мосгорисполкомовича...»
Раф холодно поправил:
«Моего отца звали Саулом Соломоновичем».
«Вот я и говорю, Саула Соломоновича Шнейерсона. Твой папаша Саул Соломонович моего папашу Николая Валентиновича шлепнул в сорок девятом. То есть не сам шлепнул, а пришел он, значит, с обыском в нашу квартиру на Серафимовича, 2...»
«Не думаю, что мой отец мог заниматься такими вещами».
«Ах, Рафчик, Рафчик… Деяния наших отцов настолько густым мраком покрыты, что…»
«Зачем ты мне сейчас об этом говоришь? Не мог выяснить этот вопрос со мной раньше?»
«Сомневался...»
«В чем – сомневался?»
«Сомневался, что это был твой папаша».
«А сейчас не сомневаешься?»
«Сейчас не сомневаюсь».
«Откуда такая уверенность?»
«Добрые люди помогли установить истину».
«И что ты со мной теперь сделаешь? Выкинешь в окно? Задушишь?»
«Я хочу установить еще одну истину. И ты можешь мне в этом помочь».
«Я бы на твоем месте для этого дела отправился в синагогу: у меня есть знакомый раввин, который просто ждет не дождется, когда к нему придет идиот вроде тебя и о чем-нибудь таком спросит».
«Ты, как всегда, необыкновенно остроумен. Но мне нужно не это».
«Не это?! – Раф сделал удивленное лицо. – А что? Может, ты ждешь, чтобы я начал каяться в чужих грехах? Изволь!»
«Ты не понял... Меня страшно занимает вот какой вопрос. Как у такого живодера, как твой отец... Да не вороти ты морду-то! Не до обид тут. Мой отец, да отпустит Господь ему грехи, тоже живодер был еще тот, может, даже почище твоего... Так вот, меня интересует, каким образом получилось так, что такой живодер, как твой отец, воспитал сына, который за всю свою жизнь не обидел и мухи. Причем не обидел не потому, что ему ни разу не представилась такая возможность, а потому, что... А вот почему, не знаю... У живодера вырос талантливый сын, романтично настроенный поэт, драматург-лирик, тонко понимающий жизнь, эстет, мать его... Почему?.. Как так?.. Ответь, милый ты мой Рафчик. Почему ни ты, ни я не стали живодерами, хотя к этому были весомые предпосылки, а стали нормальными людьми? Как быть с генетическим кодом, наследственностью, переимчивостью поколений, наконец?»
Раф задумался. То, что его отец был живодером, он услышал впервые. Но, вспомнив, с каким азартом старший Шнейерсон с помощью офицерского ремня вышибал дурь из него и, особенно из его преступного брата Михаила, он почувствовал, что в груди у него вдруг образовалась пустота, словно из ее недр выудили левое предсердие вместе с правым желудочком.
Печально, конечно, что у тебя предок был живодером. Хотя... Живодер, не живодер... Какое это имеет сейчас значение? Наверно, живодер. А кто в те времена, спрашивается, не был живодером? Почти все тогда были либо живодерами, либо жертвенными баранами.
Да-да, тот, кто не был живодером, тот был жертвой. Или, в лучшем случае, молчаливым, трепещущим от безумного страха созерцателем, каждую минуту молившим своего жалкого индивидуального Бога о продлении своей рабской жизни.
Но какое кому дело до того, кем некогда был Саул Соломонович? Его давным-давно и на свете-то нет. Кости сурового родителя мирно покоятся на Даниловском кладбище, вот только в каком конкретно месте?.. Сто лет там не был... У Рафа заныло под сердцем.
Он посмотрел на Брука. Маленькие студенистые глазки, нос крючком, склеротические щечки. Предсмертная маска хорошо пожившего селадона. Кто прячется за этой маской? Добряк, душа-парень, растлитель малолетних, несостоявшийся гений, герой-неудачник, тайный доносчик?
Сейчас Брук имеет возможность и право задавать вопросы. А кем бы он стал, этот обрюзглый старик, если бы родился на пару десятков лет раньше? Жертвой, палачом?
«Только не говори, что сын за отца не ответчик, что у каждого своя судьба...» – услышал он скрипучий голос Брука.
«Не смейся, Валюнчик, – серьезно сказал Раф, – возможно, мои слова покажутся тебе банальными...»
«Не тяни!»
«Почему я не стал живодером, не отвечу. Не знаю. Могу лишь гадать. Думая, что если бы палачи и негодяи производили на свет только палачей и негодяев, то человечество состояло бы из одних негодяев. Слава Богу, это не так. Но вот что я тебе хочу сказать. Зачастую, когда говоришь что-то искренно, это выглядит как банальная ложь... Вранье, как известно, бывает убедительней правды. Это я к тому, что в течение ближайшей минуты буду стопроцентно чистосердечен. Лови момент, Валентин! Итак, слушай, наши отцы жили в драматическое время, надеюсь, это не вызывает сомнений? А у нас, в наше подленькое время, с драмой напряг... Вокруг нас не драма, а пошлая мелодрама. Низкий жанр. Наше время не богато кровавыми, крупномасштабными драматическими событиями: таковы зигзаги исторических аномалий. Всё измельчало! А мелкотравчатость породила генерацию людей среднего ряда. В этом болоте просто не могут возникнуть грандиозные личности вроде Аристотеля, Данте, Ивана Грозного, Леонардо да Винчи, Сталина или Наполеона. Возможно, мне когда-то, на заре юности туманной, на подсознательном уровне пришла в голову идея, что это несправедливо по отношению к совокупному миропорядку и что, возможно, на мою долю выпала историческая миссия подправить в мире то, что привело его к дисгармонии. Еще Пушкин сказал, что соразмерность и сообразность...»
Брук откинулся на спинку дивана и посмотрел на Рафа широко раскрытыми глазами.
«Ты хочешь сказать, что стал драматургом именно поэтому? Чтобы с помощью жгущего глагола искусственно драматизировать и гиперболизировать реальную жизнь?»
Брук, не дождавшись ответа, разразился громким, почти истеричным смехом.
«О-хо-хо! Ну, и комик же ты! Дай-ка я тебя поцелую!»
На этом расспросы Брука закончились.
«Театр умирает... – спустя минуту произнес он. Голос директора был полон горечи. – Я вот-вот могу остаться без работы. Скоро мне придется переквалифицироваться в управдомы. Как ты думаешь, из меня выйдет приличный управдом?»
«Как ты можешь стать дельным управдомом, если не справляешься с театром... А театр умирает потому, что вокруг умирает всё мало-мальски человеческое...»
«Ты прав! – напыщенно воскликнул Брук. – Технический прогресс прогрыз дыру в... э-э-э... – он покрутил в воздухе рукой, – Раф, подскажи, ты же писатель, в чем прогресс мог прогрызть дыру?»
«Не знаю... Может, в наших душах».
Брук посмотрел на Рафа с уважением.
«Ты знаешь, кто сейчас руководит театром на Таганке? Ты сейчас умрешь от хохота. Выпускник Лесного института! Дровосек стал знаменитым театральным режиссером...»
«Ну, знаешь! Немирович тоже...»
«Знаю, знаю. У нас вообще в этой области с давним пор страшная неразбериха... Немирович был юристом-недоучкой, Станиславский – востоковедом, бывший уездный лекарь создал «Даму с собачкой», а артиллерийский офицер, устав от пальбы, на досуге накатал «Войну и мир». И так во всем... Никто не хочет заниматься своим делом, – задумчиво сказал Брук. – Вот с давних пор и царит в стране бардак несусветный... То ли дело где-нибудь в Швейцарии или Германии. Там каждый занимается своим делом. И все там прекрасно живут и в ус не дуют».
...Раздался тяжкий вздох. Задвигались мышцы могучей прохладной спины.
Раф дернулся. Гигантесса истолковала это по-своему.
– Мне нельзя, милый, – услышал Раф низкий голос, – ты меня понимаешь...
«Я еще должен ее понимать! Вместо того чтобы строить из себя недотрогу, ела бы окрошку и спала в погребе», подумал Раф.
– Тогда... тогда какого чёрта?.. – заорал он. – У вас что, мадам, нет своего спального места? Вы, видно, ждете, когда я приглашу проводника, чтобы он выдворил вас отсюда?
Спровадив толстуху, Раф, чертыхаясь, залез в душ и провел там под ледяными струями не менее получаса. Против обыкновения он не пел. Он думал...
С каждой минутой ему всё меньше и меньше становилось понятно, зачем он затеял эту дурацкую поездку в никуда.
Дрожа от холода, Раф спросил себя, чего он, чёрт бы его побрал со всеми его мыслями и устремлениями, хочет больше всего на свете.
Ответа не было. Он пребывал в растерянности. Ему не хотелось ровным счетом ничего. Ему не хотелось ни водки, ни славы, ни женщин. Против ожидания, это его не слишком огорчило. Он без грусти и без малейшего чувства сострадания к самому себе подумал, что к нему, вероятно, наконец-то припожаловала старость. Что в его семьдесят вполне закономерно.
И в то же время Шнейерсона обеспокоило его внутреннее состояние. Ещё вчера он говорил себе, – и говорил не без оснований, – что не потерял интереса к жизни.
И вот сегодня он со всей определенностью почувствовал, что этот интерес как-то странно и незаметно угас. В чём дело?..
И тут его осенило! Величие замысла! Вот в чем закавыка! Но то, что имел в виду великий Бродский, относилось к художественному творчеству. А тут жизнь... Его жизнь была лишена великого замысла. То, что её, жизнь, питало, относилось к той мелкотравчатости, о которой он давеча с важностью распространялся в купе Брука.
И надо было прожить семьдесят лет, чтобы понять, что вся его жизнь была лишена смысла... Почему он понял это сейчас, а не тогда?.. Не тогда, когда был не стар?.. Он вспомнил, как был жесток с Титом, когда обвинял его в том, в чём сейчас обвинял себя.
Временами и прежде голову Рафа посещали вялые мысли о тщете и бессмысленности его творческих и жизненных поползновений. Но сейчас всё было иначе. Страшней и безнадежней.
Так перед Рафом открылся новый мир. И этот мир казался ему катастрофичным. Но в этом мире ему предстояло теперь жить. Обратной дороги не было. Так он решил.
...Когда вечером проводник зашел в купе Рафа, он нашел его пустым. В сетке-гамачке над койкой проводник обнаружил два толстеньких бумажника.
Насвистывая и не глядя по сторонам, проводник быстро рассовал бумажники по карманам, а потом, запершись в служебном купе, ознакомился с их содержимым. Перед глазами замелькали купюры. У проводника едва не остановилось сердце. Деньги! Много денег! «Всё, – шептал он сухими губами, – на время с жизнью на колесах покончено, завтра же в Сочи!..»
(Фрагмент романа «Дважды войти в одну реку»)
.