Литературный портал Графоманам.НЕТ — настоящая находка для тех, кому нравятся современные стихи и проза. Если вы пишете стихи или рассказы, эта площадка — для вас. Если вы читатель-гурман, можете дальше не терзать поисковики запросами «хорошие стихи» или «современная проза». Потому что здесь опубликовано все разнообразие произведений — замечательные стихи и классная проза всех жанров. У нас проводятся литературные конкурсы на самые разные темы.

К авторам портала

Публикации на сайте о событиях на Украине и их обсуждения приобретают всё менее литературный характер.

Мы разделяем беспокойство наших авторов. В редколлегии тоже есть противоположные мнения относительно происходящего.

Но это не повод нам всем здесь рассориться и расплеваться.

С сегодняшнего дня (11-03-2022) на сайте вводится "военная цензура": будут удаляться все новые публикации (и анонсы старых) о происходящем конфликте и комментарии о нём.

И ещё. Если ПК не видит наш сайт - смените в настройках сети DNS на 8.8.8.8

 

Стихотворение дня

"партитура"
© Нора Никанорова

"Крысолов"
© Роман Н. Точилин

 
Реклама
Содержание
Поэзия
Проза
Песни
Другое
Сейчас на сайте
Всего: 267
Авторов: 0
Гостей: 267
Поиск по порталу
Проверка слова

http://gramota.ru/

Для печати Добавить в избранное

Чужая апотропейная магия. 6. (Эссе)

Автор: Стадлер
Чужая апотропейная магия.

   Мне надоело пить в одиночестве – оно изменяет вкус вина, разбавляя густотой старых мыслей. Пусть сегодня весь город кружится и искажается, заражённый через смех моим опьянением – потом эту вину смоет прохладный дождь. Восхитительно отравляющий иллюзорным освобождением напиток с голосом девушки зовёт прокружиться по улице, задевая смехом прохожих, подняться на самую близкую к фантастике чёрногранитного неба крышу и испытать на себе восторговивисекцию от полёта рядом со взметнувшимися вверх озёрами стёкол. Уже который вечер подряд выслеживает меня снайпер-Луна, а сейчас я улыбаюсь ему, со вздохом отворачивающемуся и кидающему своё оружие в облака. Ко мне тянется лучшая в утекающем за горизонт алении мелодия чьей-то гитары, которой будто не хватает воздуха для единственного порыва. Музыкант, я видел тебя раньше, заклинатель улицы. Отхлебни того же, что сейчас меняет очертания живущего вокруг меня – это отсрочит развязку – и давай вместе напишем песню об отчаянии и буйстве по дороге ко мне, под своды замкнутого пространства.
   Музыкант падает, сбивая и расплёскивая краски, на кровать – беззвучный смех на лице и необыкновенный, феерический хохот в глазах: фейерверк ярких зелёных искр на сероватом фоне: похищенные и пленённые туманом звёзды, обмакнутые в химию несовершенства человека и зазеленённые ею. Умышленно переборщил ласки в изгибах движений, увлекая меня к себе, в разгорячённый хаос пледа – а искры колются при поцелуе, а острые ноги прошивают инъекциями сумасшествия кожу на спине. И как объяснить при этой раскрепощённой колкости нереальную нежность волнистых, похожих на мечту волос цвета церковного воска?...

   Ещё не рассвело, но отчего0то хочется проснуться поскорее: недоверие к спящему рядом – или желание вглядеться в него. Спит, задорно улыбаясь чему-то будущему, разметав и скинув одеяло. Он, кается, моложе меня на год или два – ему около восемнадцати. Чудесный возраст, когда возможности предвосхищают желания. Живой мрамор рук… Недопустимая доза нежности в случайном прикосновении… Когда пушистыми ресницами скрыт колющий взгляд, он кажется изящным, как распускающаяся лилия. Искусно выточенная из мрамора. Чуть различимая ревность к запаху каких-то до одурманивания насыщенных сладостью орхидейных духов, явно женских, чуть различимых в последних ускользающих с его кожи остатках, но несомненно властных в более сильной концентрации. Кажется, меня ожидает состязание с женщиной за этого юношу, доверчиво льнущего к моему плечу на расстоянии слышимости стука сердца.
   Просыпался долго. С утра зелёные крапинки почти не различимы в тумане, и его глаза кажутся просто сероватыми. Интересно, что заставляет их полыхать разгневанными звёздами? Одна черта в его внешности определённо солирует: грациозность, только просыпающаяся и начинающая овладевать движениями, ещё по-юношески резкими в направлениях. Только начинаются в нём метаморфозы, облекающие красоту, столь же явственную, как форму, в оболочку загадки, складывающуюся из того, что понимаешь не сразу, похожую на выплеснувшееся содержание – при прохождении через которую появляются оттенки ощущения этого человека, чуть размывающие образ, окутывающие его, как символ, возможностями разного восприятия и понимания. И есть что-то неописуемое – гармоничное, андрогинное, свободное и естественное – в том, как он двигается, как выгибает спину, ныряя в свитер, и как весело встряхивает волосами – их подхватывает солнце и позволяет лучам долго играться в волнах и сплетениях, струя по ним потоки чего-то медово-золотого…
   Как легко с ним говорить, будто мы – два ветра, а не затравленные звери, искавшие выход из своих одиночеств на уровне поцелуев и объятий. Просит мёда и рассказывает о своей работе – реставратор книг. Действительно восемнадцать лет. Пытается о чём-то расспросить – ох, это я ляпнул, что он похож на человека, которого люблю… Солнце так же охотно забавлялось с волосами Художника, пересыпая в них своё сияние. Но только этим, и ничем больше, нет, они разные. Образ Художника сакрален, запрятан в плотно сжатых лепестках пульсирующей боли и обожания, что внутри сердца и смысл его – а молодой музыкант (имя – как оникс – Тагаян) здесь, сейчас, рядом, неизвестный, но будто оплетённый моими домыслами от этого ничуть не чужой, не опасный. И как легко двигается в моей комнате, настроенном на отторжение попыток проникновения хаосе – будто здесь живёт… Моё замкнутое пространство приняло его и пропустит дальше, вглубь, туда, где раздаются всполохи Никогдето. Как?! Разве ты не мой неприступный замок, причудливая и сложная ракушка с нежным перламутровым центром души? Или ты считаешь… что он может… что так лучше?... Это ты решаешь за меня, замкнутое пространство? Симптоматично, похоже на зловещий диагноз разъединения с собой: моя оболочка обладает собственным сознанием и, руководствуясь собственным мнением, пропускает другого человека в моё хрупко царство из цветного дыма и стекла, где так легко малейшим непониманием, несоответствием что-нибудь разрушить – что угодно, от витиеватого украшения до балансирующего основания. Да, я вижу, как он улыбается – ласково и доверчиво, доверчиво… И – я ведь помню, Художник: преодолеть, за пределы колбы. Так кто же с гениальной самовольностью пропустил музыканта внутрь: моё замкнутое – в абсурде саморазрушающаяся ради возможности  осуществления мечты своего содержимого разумная раковина, или что-то, что оставил Альмин?...

   Странное утро… Я читал ему своё эссе о человеке цветка, из тех, что написаны как попытка достигнуть чего-то запредельного, закинуть туда хотя бы крошечный кусочек себя, который останется от самосожжения над порытой словами и нотами бумагой. Он слушал, прищуриваясь и вглядываясь в ту линию, которую провел мой взгляд, замеревший от удара о стекло.
   «Один человек не был красив, но и не думал об этом. А цветок внутри человека растет так медленно, что тот и не догадывается о своем предназначении, которое в будущем распнет его на невидимом кресте  –  внутреннем стебле, что поднимается и крепнет внутри позвоночника.  
   Врачи, выдыхая удивление и растерянность, ходили вокруг человека, который был обездвижен в странной позе: стоя и запрокинув вверх голову. Каждый день был нестерпимо долог, и воздух, напитанный пугающей неопределенностью, становился все непригоднее для дыхания – или же дыханию нужно было что-то иное, служащему уже не человеку, а цветку. «Я – оболочка?» - с тревогой думал человек, когда через кровоточащий разрыв на горле, откинувший голову назад, начал тянуться вверх упругий сильный стебель.
   Врачи разбежались, комнату заперли. Человек начинал понимать, что он – лишь уродливый земной корен бесподобно прекрасного цветка, который скоро появится. Все меньше человеческого тела оставалось целым: оно лопалось и обнажало тайные, мистически-изумрудные части стебля. Человек видел, как высится над разрешенным потолком, над всем миром людей стебель, готовый явить чему-то высшему цветок. Со страстью, выжигающей все остальное: и боль, и страх – человек хотел дожить до того дня, когда ревностно охраняющий свое дитя бутон раскроется – чтобы сказать, что это и он, маленький и нелепый, растил цветок, что все жалкие остатки своей плоти он отдает ему вместе со всеобъемлющим обожанием.
   Находясь далеко внизу от плотного, идеально округлого и заостренного бутона, человек мог видеть весь побег вопреки законам земной физики – цветок позволял ему это наслаждение, давал оглядеть себя полностью, как бы проверяя по восторженному отклику, достаточно ли он хорош для своей миссии. Цветок тоже нежно любил разрушающегося человека – ах, какое невообразимое лазурное царство раскрыл он ему между пяти совершенных белоснежных лепестков!
   На земле человека почти не осталось, лишь обрывки кожи и череп, застывший в пугающе блаженной улыбке. А вне атмосферы планеты, оставляя ее позади и в прошлом, тянулись к звездам лепестки, в каждой жилке неся душу упоенного соитием с совершенством человека. Цветок взмахнул лепестками и отделился от стебля, вошел в безграничный и всепреемлющий космос, чтобы мерцать с другими чудесами. Он видится людям еще одной звездой. А человек цветка впервые запел, свободно и вдохновенно. »
«Сад людей, из которых тянутся вверх цветы» – продолжил Тагаян, не дав умолкнуть моему голосу. И, чуть подождав, вслушавшись в сказанное им, продолжал: «Бог гуляет среди них и с неспешным смешком гладит бутоны. Бог соберёт цветы и украсит ими свой райский сад, чтобы радовать запущенных туда мотыльков-праведников. Они, ошалевшие от красоты такой, будут танцевать и смеятся, не думая о том, что значат цветы вокруг них. Бог поставит этот террариум себе на полку, чтобы по вечерам любоваться, отдыхать и забывать розданные за день страдания. Он будет считать себя добрым, потому что его мотылькам хорошо.» Откуда столько ненаправленной злости в этом молодом даре?...

   Днём мой музыкант исчез, а с сумерками упросил меня пойти с ним. В плохо освещённом и от этого кажущимся бескрайним то ли подвале, то ли коридоре нас встретила похожая на орхидею (и те самые духи! Соперница!) женщина в изумрудной юбке и малиновой блузе, высокая, плавно ступающая и управляющая причудливыми чередованиями степеней темноты – включая бесконечные тусклые лампочки, из которых бо'льшая часть не могла повиноваться. Невольно залюбовавшись ею, я не заметил ни длины, ни поворотов коридора. Но она пропала, как только мы вошли в пыльно-тёмную комнату (моё чувство комнаты – не зала, не кабинета, а чьего-то обиталища). Надломленные силуэты людей, гитарные переборы о грустном, несколько трепещущих в неясной панике огоньков свечей в глубине комнаты, голоса, приглушеннее какой-то общей для всех печалью. С мучительным треском зажглась умирающая лампочка, не дотягиваясь чахоточным светом до стен. Стало тише, будто люди, давно знакомые, не хотели говорить при постороннем – свете, и гитара замолкла, искалечив, недоиграв такт. Вернулся и обнял меня незаметно пропавший Тагаян, выдохнул в плечо: «Ведь смерти нет, Аллоль, а что тогда?...». Женщина-орхидея пошла к раздёрганному свечами нечёткому центру. «Я не буду ничего говорить. Полгода назад каждого из нас стало меньше. Почувствуйте это». Я пил вместе со всеми двенадцатью музыкантами, с каждым, с фатальной откровенностью почти влюбляясь в умершую, которую знал только о печали этих людей. Йарта Инния, Йарта Инния… Та, которая сломалась первой. Та, которую не удержали. Та, которая предпочла чёрное шоссе мужским рукам. Самая молодая. Женщина-орхидея находит для меня фотографию Йарты. Чёрная, ледяная… Го – лово – круже…
   Асфальт с рёвом приподнимается, между его пугающей изнанкой и землёй – вход, огромная пасть неведомого зверя, прорывающегося ко мне, сотрясающего границы реальности. Не дай им завалить меня стенами – разорви! Ринуться к… Тагаян держит за плечи. Переводит через дорогу. Возвращающее разум прикосновение.

   Тагаян не знал, что делать. Он уже не плакал о Йарте – моей чёрно-ледяной незнакомке, пытавшейся что-то изменить – а я ведь не нашёл её, хотя чем могло быть посещение видения, как не призывом… Тагаян испуган – боится меня. Я и сам его боюсь: странный этот Блальдье, никогда не знаешь, что он решит сказать и сделать. Тишина мучительно закручивается в тугую пружину, грозящуюся разорваться и разрезать наматывающееся на неё ожидание, куски которого расстреляют нас. Он не выдержал, и:
– Тебе никогда не было страшно оставаться наедине с собой? Ты не счастлив… Т ыне боишься самоубийства?
– Не счастлив. На «счастлив?» – «нет», но не «несчастен».
– Разное?
– Внешне не выражено, внешне – нормален. Но это хуже. Если просто не счастлив – это гниение. А если катастрофа – это страсть. Право на прочувствование трагедии – уже некоторая свобода. Хуже всего несвобода, связанность, запрет на обозначение себя и отграничение от других, пусть и через трагедию – через страсть. Аристотель, трагедия, патос,  –  кивает, читал. Понял бы, и не читая. –  А вирусом суицидальных мыслей я переболел в юности, – улыбаюсь, ничего в ответ, сминаю и выкидываю неестественную форму губ. Первый щелчок тишины, принимающейся свивать свои кольца. Нет, он не выдержит, он будет говорить.
– Я помогу тебе? Скажи, как?
– Вряд ли. Ты сможешь только влюбиться.
– Тебе будет хуже?
– Ты захочешь говорить со мной. Я не умею слушать других. Ты будешь кричать, а я – мучиться от распирающей голову гриппозной температуры. И я никогда не поправлюсь, а ты никогда не докричишься до меня. Ты возненавидишь меня за непереводимое на человеческий язык равнодушие. А возвращаться мы будем молча, по дорожкам, что пробьют твои слёзы на зря истраченном бархате попыток. Изрезанного на неровные полосы и так ни во что и не сшитого, – зачем, зачем я так делаю?! Ему же больно!
– Мне кажется, ты болен. Может, это переход сени в зиму? Может, ты поправишься к лету? Вспомни недавно прошедшее – оно радовало тебя?
– Я не видел лета. Лежал в больнице. Машина сбила. Ушёл с похорон, дотемна бродил. Вечер был так же мрачен, как и я, поэтом не хотелось ничего видеть, шёл с закрытыми глазами, – что я несу? Плевать, главное – спасти Тагана от тишины, которую он боится. –  Похороны философа и любимого – самый зовущий момент, чтобы последовать за ним, но меня дёрнуло в противоположную сторону Никогдето , в то время, когда грань между жизнью и смертью казалась иллюзией, явственной для тех, кому непозволительно шляться туда-сюда, – догадается ли он, что такое Никогдето? Вряд ли, но наверняка почувствует верно. – Наверное, я ещё не мог перейти в Никогдето, минуя физическую смерть – поэтому мне довольно грубо напомнили о моей материальности. И белый пустой кусок времени в больнице вместо цветущего насыщенными мыслями и красками лета.
– Так нельзя, нельзя…  – восстание благородного негодования: он романтик, мой молодой музыкант с душой без покровов. За что его так?... Зачем ему я? Меня не вовлечь в это высшее горение, для которого нужен простор, а не изоляция. Он грустен.
– Аллоль, тебе нужно лето.
– Ты подаришь мне его? – всё-таки с улыбкой. А он серьёзен:
– Да.
Как же мне не причинить тебе боли, Тагаян?...

© Стадлер, 10.07.2010 в 12:26
Свидетельство о публикации № 10072010122634-00172516
Читателей произведения за все время — 35, полученных рецензий — 0.

Оценки

Голосов еще нет

Рецензии


Это произведение рекомендуют