В его жизни не было ничего примечательного или из ряда вон выходящего. Она шла своим чередом: дни плавно перетекали в недели, недели собирались в месяцы, месяцы выстраивались в строй по двенадцать, образуя годы. Годы неумолимо неслись вперед, оставляя за собой лишь нечеткий размытый след из воспоминаний. Изредка будничная череда дней нарушалась непримечательными, в какой-то степени интересными событиями, которые забывались так же легко, как и начинались. Он, словно машина, бездумно терял время, отведенное ему свыше – послушно ходил на работу, зарабатывал деньги, без которых в мире, ими же созданном, невозможно прожить, и двигался дальше. Жизнь его не составляла большего интереса, чем жизни сотен других людей, чьи серые, однообразные дни похожи друг на друга как две новорожденные антилопы, которые уже через несколько минут должны будут встать на ноги и идти вперед, успевая обходить стороной зубастых хищников. Никогда он не видел смысла в этой непонятной суете, которую кто-то великий много лет назад назвал бытием. Очень часто, как и все мы, он задавался вопросом: «Зачем все это?» Ответом ему была трескучая, действующая на нервы тишина.
Он был одинок…
И все же, несмотря на бессмысленность и пустоту своего существования, он не мог смириться с тем, что однажды его глаза закроются навсегда и ничего из того, что он видел, знал или помнил, не будет. Не будет больше для него пахнущей сыростью земли, по которой он ходил, оставляя следы на ее влажном теле, бескрайнего голубого неба над головой и мягких белых облаков, которые, порою, наливаясь тяжелым свинцовым цветом, изливают из себя теплые, легонько скользящие по лицу, капли дождя. Исчезнут свежий запах зеленой травы, на которой, словно нежные лепестки роз, лежат капельки ледяной росы, деревья, могучие и умудренные столетиями, о чем-то еле слышно переговаривающиеся на ветру, и безмятежные крики птиц, ведущих свою неугомонную беседу. Не станет людей, столь ужасных и прекрасных созданий руки великого творца, лишь вечно голодные черви будут день за днем точить его жалкое тело до тех пор, пока оно не смешается с землей, по которой он когда-то имел честь ходить. Останется только тягучая, давящая со всех сторон, мрачная и непроглядная тьма, вместе со своей неизменной спутницей – действующей на нервы и трескучей тишиной.
Такие мысли, словно незримые призраки, аккуратно, но нагло врывались в его мозг перед сном. Ему становилось очень страшно и тоскливо на душе: он жалобно сжимался в комочек под одеялом и вглядывался в густую темноту, пытаясь найти в ней хоть какое-то спокойствие. Но, чем дольше он вглядывался в нее, тем страшнее ему становилось, и сердце, словно напуганный зверек, бешено колотилось в груди.
Эти картины рисовались в его сознании еще в детстве, правда, подкрепленные наивностью, они еще не имели такой всеобъемлющей силы. С годами исчезала наивность и размытые, неумело нарисованные рукой ребенка картины делались все четче, становясь настоящими произведениями искусства в его беспокойном воображении. В конце концов, они полностью овладели им, после чего у него развилась болезнь, название которой хорошо известно психиатрам. В двадцать пять лет он попал в психиатрическую больницу.
Трехлетнее пребывание в больнице пошло на пользу – он немного пришел в себя. Врачам не удалось вылечить его полностью, но в его голове поселилась странная и четкая мысль: он не сможет жить так, как все. Все больше поглощающий его страх победил сам себя, дав взамен холодное безразличие и расчет. Он решил довести себя до такого состояния, что, когда дни его будут сочтены, ему уже будет безразлична костлявая старушка с косой в руках и он спокойно возьмет ее радушно поданную холодную кисть и пойдет с ней.
Бежали дни, стремительно перетекали в недели, образовывали месяцы и становились годами. Годы молниеносно разбивались в прах о неумолимо текущее время. Всюду вокруг кипела жизнь. Люди влюблялись, расставались, ссорились, мирились, а где-то за этой жирной чертой бытия одинокий человек следовал своей страшной и холодной идее. Он всячески отвергал все попытки построить отношения, которые были для него лишь способом удовлетворить данные природой инстинкты. Постепенно и это стало ему неинтересно, вместе с инстинктами ушло и желание удовлетворять их, о чем он ничуть не жалел.
У него не было друзей. Были знакомые, были приятели с работы, с которыми он виделся лишь по служебной и личной необходимости. Два раза в год он посещал церковь, не видя, однако в этом никакого смысла. Работа его была скучной, однообразной и не давала никакого эмоционального заряда, что, впрочем, идеально следовало его плану. Все шло своим чередом. Жизнь нещадно душила его, по его же собственному сценарию, с каждым днем все сильнее сжимая свои элегантные и беспощадные пальцы на шее обреченной судьбы. Порою он оглядывался назад, пытаясь высмотреть в своем прошлом что-то особенное, интересное, что-то, наполненное неведомым ему смыслом, но тут же разочарованно поворачивался вперед и бездумно шел дальше.
Достигнув сорока с лишним лет, он все же добился поставленной им когда-то давно цели. Жизнь его сделалась настолько пустой, бессмысленной и полной отчаяния, что не осталось уже ничего, о чем он мог бы жалеть, уходя в мир иной под ручку с ласковой костлявой старушкой. Пребывание на грешной земле стало для него своего рода обузой, ношей, лишенной всякого смысла, которую он, однако нес до последнего и в любой момент был готов сбросить ее с себя и, наконец, вздохнуть спокойно и последний раз.
Срок его пребывания на земле ленивой поступью подходил к пятидесяти годам, когда ему поставили диагноз, который предвещал уход из мира сего в течение последующих двух лет. Новость эту он воспринял спокойно, вопреки ожиданию врача, который долго решался сообщить ему страшный приговор и все время вертелся на стуле от нетерпения и накаленной им же обстановки. Спустя еще год, когда болезнь стала давать о себе знать, и он стал нуждаться в посторонней помощи, которую всячески пытался избежать, жизненный путь привел его в больницу.
Спокойно, с ледяной невозмутимостью он дожидался последней минуты. Болезнь вела себя так же невозмутимо и спокойно, как и ее носитель. Еще полтора года назад у него была возможность вылечиться за определенную плату, но возможность эту он решительно отстранил от себя и большинство своих денег отдал детскому дому. Не то что бы в тот момент им двигало острое желание помочь маленьким сироткам, просто деньги ему были больше не нужны, поэтому он решил отдать их тем, кто в них действительно нуждается. Правда, лишь малая часть этих денег пошла на пользу детям, большая же их часть, щедро принятая лучезарно улыбающимся директором детского дома, надежно осела в его же теплом глубоком кармане.
В больнице его знали как человека спокойного. Как правило, он читал, изредка общался с товарищами по несчастью, которые с завидным постоянством сменяли друг друга: кто-то тихо умирал, кто-то так же тихо выздоравливал и уходил. Часто его замечали стоящего у окна и отстраненно смотрящего куда-то вдаль. Он мог стоять так очень долго, а глаза его в тот момент наполнялись тяжелой, невыносимой постороннему взгляду грустью. Казалось, здесь стояло лишь его тело, а душа устремлялась куда-то в неизвестность, уходя от забот и ненужных, обременяющих мыслей.
Ноги его стали слабеть и передвигаться самостоятельно становилось все труднее. Сотрудники медперсонала относились к нему не лучше и не хуже, чем к другим пациентам. Несмотря на долгое пребывание в больнице, вероятно из-за его замкнутости и необщительности, окружающие не обращали на него особого внимания. Однако в глубине души, каждый жалел его. Ему же было все равно, как к нему относятся и уж тем более он нисколько не снискал сожаления.
Ноги отказали окончательно, когда, по подсчетам врачей, ему оставалось жить полгода. С потерей возможности передвигаться самостоятельно, появилась необходимость в постороннем уходе, что немного беспокоило его. Решив стойко идти до конца, он не желал никого обременять и вмешивать в свой тихий и безмятежный жизненный финал. Поначалу он старался передвигать свое тело самостоятельно, усаживая себя на коляску, но оно становилось все слабее. В итоге он сдался, и к нему была приставлена медсестра, женщина средних лет, еще не окончательно потерявшая былой красоты, на лице которой бремя времени оставляло все более четкий след. Она не была красавицей, но и не дурна собой. Он регулярно платил ей за помощь из своих сбережений, коих немало накопилось за годы одинокой жизни.
Даже после своего ухода, он не желал никого обременять. Он хотел уйти тихо, по-английски, не попрощавшись, так же невозмутимо и спокойно, как заходит солнце в конце долгого дня, как умирают некогда могучие, умудренные жизнью деревья, не произнося ни слова, ни кому не мешая, они просто уходят, оставляя лишь слабый, еле заметный след своего безмятежного существования. И на мгновение становится тихо…
2
В тот день у него было странное настроение. Постоянная безразличность, к которой он так привык за долгие годы, сменялась странными и незнакомыми ему ощущениями. От этого, сам не понимая почему, он становился немного веселее, чем обычно. Сидя в кресле, заботливо поставленном у окна, в которое светило остывающее осеннее солнце, он наблюдал, как ветер гоняет разноцветную листву. Вяло передвигая ее ногами, по улице бродили пациенты. Они, словно усыпленные дурманящим запахом осени, лениво шаркали ногами по безупречному, созданному самой природой, ковру. Листву подымал вверх озорной ветер и она, словно в калейдоскопе, наполненном миллионами цветов и оттенков, кружилась, создавая живописную картину и лишнюю работу для нехотя махающих метлами дворников. На краю урны, воровато оглядываясь по сторонам, сидел воробей и что-то с голодным любопытством высматривал на ее черном дне. Неподалеку, лишенная всякого движения, словно каменная скульптура, за ним внимательно наблюдала кошка, которая, судя по укороченному хвосту и мятой шерсти, бывала не в одной переделке. Проходящий мимо дворник несильно поддал ей метлой и она, отскочив на полметра и недовольно посмотрев на наглого человека, снова окаменела и принялась наблюдать за воробьем.
В тот день он впервые увидел Ее…
Она была молода, красива и безмятежна. В свои двадцать пять лет она выглядела на восемнадцать, получала второе высшее образование, была умна, независима, и невероятно хороша. Лицо ее было мягким и теплым, а глаза, словно чистейший кристалл, наполнены нежностью и загадкой. Задорный взлет бровей, маленький аккуратный носик, алые, пухловатые губы, детская застенчивая улыбка, еле заметный шрам на правой брови делали ее похожей на озорную третьеклассницу, наивную и одновременно серьезную. Походка ее была настолько легка, что, казалось, она не идет, а парит в воздухе, поддерживаемая невидимыми белыми крыльями. В такт походке колыхались ее воздушные светлые волосы. В ней не было ничего лишнего, она была, казалось, воплощением совершенства, произведением бессмертного искусства, созданным Всевышним.
Она шла по аллее мимо вяло передвигающих ноги пациентов, мимо шелестящих на ветру деревьев, мимо дворника, монотонно размахивающего метлой, мимо крутящейся по ветру листвы, и все они, казалось, своими ритмичными, по осеннему лиричными движениями, пели гимн ее красоте. Она мягко ступала по пожухлой листве, хруст которой эхом отдавался в ушах в такт ее плавным шагам. Он был слышен даже за окном и, особенно, в тишине больничной палаты. Этот хруст, словно пение, был слышен сердцем.
Он наблюдал ее неторопливый шаг, пока она не скрылась в дверях больницы. В тот момент, впервые в его жизни, что-то щелкнуло в его душе, будто кто-то нажал на невидимую кнопку и запрограммировал на самое прекрасное, самое сладкое и самое жуткое, и обжигающее все тело чувство. Некоторое время он, боясь даже шелохнуться, чтобы не спугнуть незнакомое чувство, смотрел куда-то вдаль. Его взгляд был направлен намного дальше этой больницы, а мысли блуждали в глуши незнакомого чувства. Через несколько минут она снова вышла. Застывшим взглядом он смотрел, как она остановилась около кошки, все так же внимательно следящей за воробьем, который все сидел на краю урны и что-то там с любопытством высматривал. Она протянула руку, нежную, словно веточка ивы, и попыталась погладить животное. Кошка, удивленно взглянув на нее окаменелым взглядом, отпрыгнула назад и ласково зашипела, не угрожающе, а словно заискивающе. У кошки, не смотря на ее потрепанный вид, была своя гордость, которая не позволяла этому благородному и своевольному животному позволять гладить ее каждому встречному. Девушка отдернула руку, встала и засмеялась, словно ребенок - настолько чудесна и искренняя была ее улыбка. Она порылась в сумке и достала оттуда кусочек какой-то еды и кинула его кошке, которая все также удивленно смотрела на нее, но не подходила. Рядом с ними приземлился шустрый воробей, несколько раз попрыгал рядом и, схватив лакомство, понесся к урне. Кошка от такой наглости даже села, но с места не сдвинулась. Воробей самозабвенно разглядывал добычу рядом с урной. Девушка снова рассмеялась, поправила волосы своей рукой, при этом Его сердце стало биться еще чаще, и направилась к воротам, за которыми текла жизнь, так легкомысленно оставленная обитателями этого уголка страха и разбитых надежд.
До самого вечера он просидел у окна, размышляя о новом чувстве, так неожиданно нахлынувшем на его непривыкшее к таким ощущениям сердце. Он находился где-то далеко в это время, где-то за пределами этого мира. Непонятно, что он испытывал: то ли сумасшедшее счастье, непонятно откуда свалившееся на него, толи запредельную тоску. Его душу, и сердце разрывали на куски невидимые частицы этого нового, ни с чем не сравнимого чувства. Все, что было раньше – его не интересовало, как и все, что его окружало. Эти часы он провел в своем, окруженном теплотой и горечью мире. Те, кто не испытывает этого чувства жаждут его, а, получив, мечтают поскорее от него избавиться, мучась лихорадочно от невозможности спокойно спать, думать, жить. Оно, словно яд, пропитывает насквозь все частички жалкого человеческого тела и этот яд ни с чем не сравнится по своей глубине чувств, удовольствий и переживаний. В мире нет подобного незабываемого чувства и парадоксально то, что те, кто лишен возможностью обладать им и те, кто, обезумев, жадно пьют из его источника, остаются калеками на всю жизнь, но первые калеки несчастны, равно как и вторые, которые несчастны от своего счастья.
Когда в окно светила полная луна, окруженная бесчисленными звездами, он лежал, не в силах сомкнуть глаз. Казалось, он не сможет уснуть уже никогда. Мысли путались, а перед ним стояла только она, не отпускающая его ни на секунду, и все они были сосредоточены только на ней, на каждом участке ее тела. В своих пугавших его мечтах он ласково обнимал ее, желая сжать ее сильно-сильно, но одновременно боясь поранить хрупкое тело, он гладил ее с такой нежностью и забвением по ее густым теплым волосам, легонько целовал ее бездонные глаза, прижимался щекой к ее щеке, а она только весело смеялась в ответ. Он поднялся на кровати и посмотрел на луну. Сейчас даже она, казалось, имела очертания той, кого он уже не забудет никогда. Он, наконец, понял, что с ним произошло. Это незнакомое чувство, так сильно щемящее душу и такое сладкое и нежное, нашло свое название в скупом человеческом языке. Теперь он понимал, что одного этого слова не достаточно, чтобы передать всю полноту этого чувства, понимал, что человеческим языком невозможно пересказать всю гамму ощущений, наполняющих его. Нет в языке человека таких слов, их может передать только музыка, мелодии которой заставляют трепыхаться сердце словно птицу, невольно заключенную в клетку. Или живопись, в которой художники способны остановить тот самый момент, наполненный ароматом нежности и, смотря на картину, ты словно чувствуешь этот аромат и птица, сидящая в твоей груди, снова пытается вырваться на свободу. Много чего может передать это чувство, но не язык, который заточил всю необъятность этих ощущений в одно жалкое слово. Это любовь, пронеслось в его голове и ему стало грустно от всей никчемности этого слова.
В тот день он впервые увидел Ее…
3
Утро встретило его ярким солнцем и свежей раной на сердце. Душевная боль возобновилась с новой силой. Еще тяжелее было ощущать ее в напряженной и унылой больничной обстановке. Утором укол, чуть позже завтрак. Еще позже обед, а между всем этим – пустота. После обеда он, попросив усадить его в коляску, решил выйти на свежий воздух, чтобы не ощущать давление стен в палате. Лениво крутя колеса, он катился по аллее, где еще вчера шла она. Свежая листва хрустела под тяжестью коляски, но ее хруст уже не доставлял такого удовольствия, а, словно расстроенное пианино, нещадно резал по ушам каждым звуком. Пациенты, бесцельно месящие ногами листву, были противны, а у дворника хотелось отобрать его надоевшую метлу и хорошенько заехать ею ему по спине. Кошка, с упорством маньяка следила за тем же воробьем, который с не меньшим упорством, будто силился поднять что-то со дна урны силой взгляда. Вероятно, такие же чувства одолевали и кошку. Одуревшая, она уже не первый день смотрела за воробьем, и никак не могла взять в толк, что же такого видит он на дне урны. Как и все кошки, она была любопытна и поэтому терпеливо ждала, когда наконец воробей перестанет глазеть в урну или терпение ее лопнет, и она его съест.
Он подъехал к пожелтевшему клену и стал смотреть на листья, которые пытался сорвать ветер с его веток. Осень с присущим ей талантом разнообразно раскрасила листья. Из зеленых они превратились в желтые с различными оттенками. Каждый лист, как произведение искусства, которое живет совсем немного, но каждая его стадия по-своему красива. Лист проживает свою недолгую жизнь, как и человек. Вот он появляется на ветке из маленькой липкой почки, тянется к свету, расправляется и вот он уже полон сил и с радостью принимает тепло солнечного света. Все лето он яркой зеленью слепит глаз. К осени лист начинает желтеть, после чего отваливается от ветки и уже самостоятельно доживает свою короткую жизнь, украшает землю, бесцельно гоняемый ветром, пока не смешается с землей или не сгорит в куче с другими, такими же как он. И никому он не нужен, этот лист, так не заметный среди тысяч других, таких же, как он.
Так просидел он около часа, слушая шум ветра и шелест листьев. Когда его неспокойное сердце стало стучать более тихо, а птица в его груди наконец утихомирилась, он увидел ее и снова застучало сердце и снова затрепетала птица. Как назло, вблизи она оказалась еще прекраснее, чем вчера, когда он ее увидел из окна. От нее словно исходила какая-то притягивающая энергия, которая сковала все его органы, и только сердце бешено стучало в такт ее шагам. Через несколько секунд она уже скрылась в дверях, а он, взбудораженный, стал с грустью разглядывать надоевший клен, листья которого размеренно покачивались на ветру, словно маятник, туда-сюда. Весь оставшийся день он думал лишь о ней, смотрел на клен и слегка дрожал от прохладного осеннего ветра. Когда она вышла, наконец, и направилась к калитке, отделяющей больницу от внешнего мира, причем калитка стояла самостоятельно, не имея рядом с собой никакого забора, ее шествие в его голове превратилось в долгий мучительный мимолетный марш. Вот она выходит, элегантно придерживая дверь тоненькой ручкой, ветер с улицы развевает ее мягкие волосы, на лице легкая полуулыбка, смеющийся взгляд скользит по кошке и воробью, которые все играют в игру, правила которой знают только они и придумала их проказница природа. Она, словно идя по воздуху, нежно ставит ножку на землю, даже не сходя, а сплывая со ступеньки, идет по аллее, и весь мир замирает, завораживается от ее красоты и тайной притягательности, листья лихорадочно кружатся на ветру, дворник все быстрее и быстрее сметает их в кучу, а проказник ветер снова и снова разносит их по двору. Больные, словно выздоровевшие враз, начинают ходить как-то бодрее и увереннее, кошка, вконец одуревшая, бросается, наконец, на воробья, который, завороженный неизвестно чем, таящимся на дне урны, поздно реагирует на неожиданный выпад кошки и лихорадочно взлетает вверх, яростно махая крыльями. Кошка, окончательно расстроившись от неудачной своей охоты, лениво падает на бок около урны, в которой сидит большая коричневая крыса, не способная допрыгнуть до края урны и вылезти, на которую уже второй день с любопытством пялился воробей. И при этой подвижности весь мир будто стоял на месте, лишь отдельный его участок, словно по желанию неизвестного художника, вдруг ожил, и все на нем запестрило яркими красками и зацвело ослепляющими образами. А она все парила в воздухе, легкая и невесомая, задорно смеялась, забавляясь неудачной кошачьей охоте. Фигура ее, словно тонкое молодое дерево, была абсолютно без изъянов и бедра плавно покачивались в такт походке, и нежная тонкая шея манила к себе взгляд, и грудь тяжело и желанно вздымалась вверх при дыхании, и маленькие ножки жадно ступали по земле, словно у них была лишь минута, чтобы походить по ней, грешной и безудержной, и эти ножки хотелось обнять, прижать к себе, целовать их, плакать от их красоты. Сердце его разрывалось от тяжкого бремени любви, мозг лихорадочно думал лишь об одном, клен тихо-тихо шелестел надоевшей листвой, а она все шла и шла, и ее торжественному походу по аллее не было конца. Когда она уже скрылась в дали, она продолжала идти в его воображении, больно ступая каблуками по воспаленным нервным окончаниям и оголенному сердцу.
И снова весь оставшийся день ушел на раздумья, на мысли о ней. Теперь он проклинал свою жизнь, так бесценно прожитую, проклинал себя за свои страхи, которые теперь не имели никакой цены и оказались бессильны перед чувством, охватившем его. Вся его жизнь, так глупо прожитая, теперь не имела смысла, не имела прошлого, не существовала в пространстве и его памяти. Теперь она начиналась с того момента, когда он увидел ее и хотелось, чтобы эта жизнь никогда не кончалась, и хотелось умереть от той боли, что разрывала все его внутренности, которая смело и уверенно блуждала по нему и сводила с ума, и лекарства от нее не было ни у кого. Он жадно вдыхал каждый глоток воздуха, с удовольствием ел противную больничную еду и думал лишь о ней. День за днем он проживал, быть может, впервые в жизни, не зря, час за часом он преодолевал только ради нее. Так прошла-пролетела неделя, потом другая, в конце которой, не смотря на внутреннюю уверенность, он начал понимать, что тело начинает ему отказывать. Все тяжелее стало вставать с кровати, двигать руками, есть, а она все приходила, почти каждый день, а он, уже зная то счастливое время, когда она приходит, преодолевая слабость, выбирался во двор к старому клену, где снова сидела кошка, снова воробей пялился в урну, больные неумолимо шествовали, жадно передвигая ногами листву и дворник, ведя непрекращающуюся войну с ветром, сметал ее в кучу. Однажды она не пришла и он весь день мучился от внутренней боли, тихо рыдал внутри себя, ничего не ел весь день и до самого вечера просидел во дворе, пока персонал больницы, удивленный изменениям, происходящим последнее время в характере пациента, силой не загнал его в палату. Не пришла она и на следующий день и он уже думал умереть, но на следующий день она появилась, такая же прекрасная, и этот день стал самым счастливым в его жизни, стал праздничным, число его в календаре окрасилось в красный, а в своем воображении он жадно обнимал ее, целовал каждый участок ее тела и нежно ругал за то, что она так долго, целую вечность не приходила, а она лишь ласково гладила его по волосам и говорила сладостное «дурачок». Потом они долго гуляли по аллее. Почему-то, он сам не мог понять, почему, его мысли никак не могли выйти за пределы территории больницы и словно в заточении блуждали на границе с внешним миром, силясь найти тайную лазейку, но ничего так и не выходило. Она шептала ему на ухо разные глупости, неинтересные, но чрезвычайно важные, потом над ними же заразительно смеялась, а он, довольно кивая головой, мягко ступал, хрустя пожухлой листвой, стараясь идти с ней шаг в шаг. В его мечтах он ходил, носил ее на руках, танцевал с ней под пожелтевшим кленом, а потом наступала ночь, и они уединялись в страстном и долгом танце любви и при этом у него сладко сдавливало в груди и где-то еще. Утром, как только он разлеплял тяжелые веки, сразу видел ее, сидящую у его постели и ласково гладящую его по голове. Она тепло улыбалась, лучи солнца весело играли с ее густыми волосами, а она с его. После этого утро становилось еще одним красным днем в календаре его некогда пустой жизни. Он вставал, умывался и они снова шли во двор, где гуляли весь день, такой живой и наполненный смыслом, а потом наступала ночь…
4
Месяц пролетел как один день и ни на минуту они не расставались, каждый час, каждое мгновение они проводили вместе, наслаждаясь друг другом. К концу месяца он уже не мог вставать, но они все равно гуляли и танцевали под старым кленом, смеялись и бегали, разбивая кучи яркой листвы, а дворник, хитро улыбаясь и ворча что-то себе под нос, плелся снова убирать ее, волоча за собой метлу. Кошка и воробей, несменные спутники общей картины, все также занимались своими важными делами – кошка следила за воробьем, воробей за крысой, а крыса, одуревшая от заточения, недовольно жевала шкурку от мандарина.
Однажды она пришла прямо к нему в палату. Он жадно уставился на нее, а она хитро, будто что-то зная о нем, чего не знает никто, поглядывала на него. Оказывается, она была дочкой той медсестры, что за ним ухаживала. В тот день он, наконец, узнал ее имя. Хотя оно не имело смысла, так как он называл ее Ангелом. Она что-то спросила, он что-то ответил, она даже немного поговорили, а потом он отчего-то заплакал.
- Что с вами? - спросила она.
- Ты дана мне всевышнем в благодарность и в наказание, - подумав, ответил он сквозь слезы, а она, снова взглянув на него так, будто что-то знает о нем, медленно развернулась и вышла в коридор.
Он хотел встать и побежать за ней, но силы уже оставили его и он только смог свалиться с кровати на пол, где, уткнувшись лицом в холодную кафельную плитку, он рыдал, и слезы его растворяли эту плитку, растворяли все вокруг, и они снова гуляли во дворе, и танцевали под старым кленом, и разбивали ногами пожелтевшую листву. Они кружились в бесконечном танце любви: танцевали все, и больные, ставшие в одночасье здоровыми и дворник со своей метлой – деревянной палкой, к которой кем-то гениальным были прикручены проволокой прутья с соседнего клена; даже кошка с воробьем не сидели как обычно, а весело носились по двору друг за другом, а крыса, про которую все забыли, пыталась выбраться наружу и присоединиться к общему танцу, в центре которого кружились он и она в сладостном полете любви, а потом наступала ночь, все шли спать, а они страстно любили друг друга и так пролетал день за днем. У них не было детей, так как они им не были нужны, они были нужны только друг другу, вечно молодые и счастливые они наслаждались жизнью и жадно пили из источника любви, силясь насытиться, но этого было мало, поэтому каждый день, каждую минуту они жадно смотрели друг другу в глаза, не находя слов, чтобы выразить все, что у них на душе. И все с белой завистью и радостно-нежной улыбкой взирали на них – больные, выздоровевшие в одночасье.
Через пятнадцать минут, поговорив с дочкой, которая ни словом не обмолвилась о странном поведении еще более странного пациента больницы, медсестра вошла в палату и с удивлением на лице на мгновение застыла, подняв ладони к лицу. На полу лежал тот самый человек, за которым она ухаживала не первый месяц. Его тело было невероятным образом скрючено, будто какая-то внутренняя сила свернула ему все сухожилия или он сам так свернулся от боли, раздиравшей его сердце; глаза были открыты и жалобно, и одновременно с ужасом взирали на пол, из открытого рта вырывался застывший бесшумный душераздирающий крик, а по щекам, словно кристаллики льда, текли замерзшие слезы, и их холодом был устелен весь пол.
Впрочем, холод был повсюду, ведь наступила мрачная зима. Старый клен спилили, оставив еле заметный из сугроба корявый пень, на котором, забыв данную природой вражду, сидят рядом кошка и воробей. У кошки кончик хвоста замерзший и усы от холода не торчат уже задорно, а под тяжестью мороза, свисают вниз. Воробей, озябший, похожий на важного человечка в плаще, переминается с лапки на лапку, не выпуская из клюва неизвестно где найденную веточку рябины, на которой, словно кровь на снегу, яркими пятнами висят три сморщенные ягодки. Крыса, совсем очумевшая от холода, тихонько выбралась, наконец, из поваленной урны и убежала в одном ей известном направлении с недоеденной корочкой мандарина в зубах. Рядом с некогда развивавшем листву, а теперь, ставшим корявым пнем, кленом, у запорошенного снегом холмика, стоит неуклюже вкопанный покосившийся осиновый крест, на котором, потрескавшаяся от мороза и времени, двумя гвоздями прибита табличка с чьим-то именем, которое невозможно разобрать под тонким слоем льда. Заброшенная больница с выбитыми окнами, сквозняками и снегом внутри, возвышается над общей картиной ненастоящего художника. Покосившаяся одинокая калитка жалобно потрескивает на морозе. А у могилы иногда, приглядевшись, можно увидеть призрак той девушки, детская застенчивая улыбка которой и еле заметный шрам на правой брови, делают ее похожей на озорную третьеклассницу, наивную и одновременно серьезную. Она стоит, не шевелясь, словно застывшая, блуждая в Его нежных ненастоящих мечтах.
Весна 2008 – зима 2009