* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *
Демон и поза
Я хочу порвать лазурь
Успокоенных мечтаний.
Я хочу горящих зданий,
Я хочу кричащих бурь!
(К. Бальмонт)
Первые годы ХХ века. Время пробуждений и мистических ожиданий. В русской поэзии, после тридцатилетия безвременья, повеяло свежим, предштормовым ветром.
Обыденные мелочи оборачивались приметами чего-то великого, выплёскивались, казалось, не на страницы личных писем, а на «скрижали истории»… Всё было зыбко, туманно, неопределённо, и – как обычно видится в тумане – грандиозно. Бил звёздный час русского символизма. А символом самого символизма для поколения 1900-х был, несомненно, Константин Бальмонт.
Я устал от разумных, участливых слов,
От опущенных век и стыдливых лобзаний.
Безрассудно мечý бумеранги желаний!
И, играя – сжигаю наскучивший кров.
Твой домашний мирок так сакрально умён,
Так испуганно веришь в его чистоту ты…
Хохоча, разрываю священные путы!
Упоённо пылаю запретным огнём.
О, жестокая радость дикарской мечты! –
Мне истомна гроза – и грозóва истома.
Как из ветхой тюрьмы, ускользаю из дома –
Я устал, я устал от твоей доброты!
Картинный демонизм? Да, Демон, – но не разочарованный, всё изведавший врубелевско-лермонтовский, а юный, пылающий, гордый своей мощью, бунтующий дух. Ликующий джинн поэзии, взломавший соломоновы печати затхлого XIX века.
«Я» – его главное слово, его боевой клич. Вспомните, как второстепенно оно у Пушкина, Некрасова, Фета... Через дюжину лет этот джинн обернётся иронично-царственным обывателем в стихах Северянина, станет сгустком кровоточащего «эго» юного Маяковского, а пока он только-только творит свою личную вселенную: «Я раздвоил весь мир. Полярность. Свет и мрак. / Вновь слил я свет и тьму. И цельным сделал зданье».
Я – поэт: я слагаю псалмы и проклятья,
Мне покорны миры неземного огня.
Вас, о люди, напрасно пытаюсь понять я! –
Не принявших меня…
Я хоралами бурь наполняю жилища –
Дуновением бездны и Судного дня!
Как преснá, как уныла духовная пища
Понося́щих меня…
Я пою! – и любой мне отечески дорог,
И трагично нелепа слепая возня
Вас, погрязших в уюте насиженных норок, –
Не обретших меня…
Я учу вас страдать! – нет умения выше, –
Возносящего, болью и гневом пьяня…
Безутешно люблю и, любя, – ненавижу!
Вас, распявших меня.
«Мои проклятия – обратный лик любви, / В них тайно слышится восторг благословенья» или «Я гибну, гибну – и пою, / Безумный демон снов лирических»... Лирика – но не «шёпот, робкое дыханье». Не Афродита, а Прометей или Лаокоон, – борющийся, гибнущий, непокорный, несущий жестокие истины, – и гонимый: «Есть люди, присуждённые к скитаньям. / Где б ни был я, – я всем чужой, всегда.»
Есть люди заката, судьбой обреченные птицами быть, –
Рождённые, чтобы над миром скитаться.
В них бьётся возвышенный дух святотатца,
Презревший небес путеводную нить.
Их участь – парúть, отвергать и метаться,
И падать… И снова – парить!
И жить – как творить: не терпя имитаций.
Крылатые скальды – поэты надлунных морей,
Воскресшие викинги древних набегов…
Их эго – честней, чем у нас, и мудрей.
И мерзко им – мерзко! – убожество наших житейских ковчегов,
Ничтожных в гордыне своих алтарей.
«Песни бесовские, песни привязные»… Конечно, Бальмонт чаще писал вполне «благонамеренные» тексты, но и сквозь них прорывается тот же демонический, байронистcки-бунтарский, настрой, так созвучный эпохе: даже начало «Я не могу понять, как можно ненавидеть» не исключает завершения «Я ненависть в душе тогда сдержать не волен, / И хоть в душе своей, но я его убъю.»
Смиренью блаженные гимны пою –
Светло, полнозвучно и много,
Но пламя мерцает сквозь веру мою
Усмешкою мира иного…
Я пýрпурным грёзам обеты даю –
Испански утóнченно-строго:
Я должен быть первым в бою и Раю, –
Я, смертный, – подобие Бога!
Но цепи ума не пускают в зенит,
И плоть обречённо с душой говорит,
Как мертвенный зов колокольный.
Из бархата дерзким оковы куют!
Бездонней могилы – холодный уют,
Где сердцу так жутко безбольно.
Духовный конфликт лирического героя и убогой обыденности, антитеза декадентской экзальтации и бытовой меркантильности пронизывают творчество Бальмонта, придают ему оттенок одновременно и ярости, и жертвенности. «Разъять восторг и пытку – невозможность» – восклицает поэт:
Я – слово, я – поза, я – звук,
Восторга святое страданье!
Я – узник, поющий в зиндáне
Под хохот дая́теля мук.
Я – всё, что от жизни я жду:
Победная ярость желанья,
Полёт – и порыв покаянья…
И гимн искупленья в Аду.
Ликуя – капризно люблю! –
Неверен, как блики на влаге,
Как солнечный зайчик на плахе –
Низлóженному королю…
Лишь ночью – в усталом бреду,
В помпезно-грошовом уюте –
Я плáчу… Мне жалко вас, люди, –
Убивших в себе красоту.
Вот оно – нужное слово! – «Я – поза». Да, поза. Но не позёрство. Как?!
Тэффи, отлично знавшая Бальмонта, вспоминала:
«Бальмонт любил позу. Да это и понятно. Постоянно окруженный поклонением, он считал нужным держаться так, как, по его мнению, должен держаться великий поэт. Он откидывал голову, хмурил брови. Но его выдавал его смех. Смех его был добродушный, детский и какой-то беззащитный. Этот детский смех его объяснял многие нелепые его поступки. Он, как ребенок, отдавался настроению момента, мог забыть данное обещание, поступить необдуманно, отречься от истинного.»
Там же:
«Бальмонт был поэт. Всегда поэт. И поэтому о самых простых житейских мелочах говорил с поэтическим пафосом и поэтическими образами. Издателя, не заплатившего обещанного гонорара, он называл "убийцей лебедей". Деньги называл "звенящие возможности".
… И близкие тоже говорили с ним и о нем превыспренно. Елена никогда не называла его мужем. Она говорила "поэт".
Простая фраза – "Муж просит пить" – на их языке произносилась, как "Поэт желает утоляться влагой".»
Ну, как тут не вспомнить:
О, мне ль – поэту ли?! – беспечно утоляться
Волшебной влагой фраз?
И глаз игра, и лéпета экстаз –
Удел паяца…
Молчите, музы и громá!
Раскатами меж солнц свирепствует досада:
Я – Урuúл над прóпастями Ада!
Я миру – свет! Но мир – моя тюрьма.
Похоже, жажда позы была Бальмонту органически присуща: так уж он устроен был.
Странно, с нашей точки зрения? Ходасевич вспоминал о поэтах той эпохи: «Символисты не хотели отделять писателя от человека, литературную биографию от личной. … Это был ряд попыток, порой истинно героических, – найти сплав жизни и творчества, своего рода философский камень искусства. … Художник, создающей "поэму" не в искусстве своем, а в жизни, был законным явлением в ту пору. … Здесь пытались претворить искусство в действительность, а действительность в искусство.» – т.е., поведение Бальмонта было совершенно естественно с точки зрения его среды: жизнь, как поэма. «...И жить – как творить: не терпя имитаций». А в поэме нельзя без эффектных тропов…
У совершенства нет нужды в словах,
Но есть слова, чьё имя – Совершенство…
Ах, чтó за потаённое блаженство –
Играть в себе – себя!
Наш грешный дух без игрищ бы зачах:
Вкушая вечность – вечно ненасытен.
Мы дольний мир всегда со сцены видим –
Творя в себе – себя.
Но если я – познавший небо прах,
И вдруг умрут и вера, и надежда, –
То дайте мне – крича от боли нежной! –
Убить в себе себя…
Мир поэта-символиста – поэтичен и символичен, а поэт – часть его… Часть, чей долг – соответствовать целому. Вплоть до реальной попытки «убить себя».
Примечательно отношение Бальмонта к городу. Поэт одновременно и проклинает его, стараясь стряхнуть его чары в экзотических путешествиях, – и не может без него. «В мучительно-тесных громадах домов / Живут некрасивые бледные люди, / Окованы памятью выцветших слов, / Забывши о творческом чуде» – Бальмонт противопоставляет порывам своего героя удушающий, сумрачно-фантастичный образ имперского Петербурга:
Окаянными руками громоздим на камни камни,
Великаний лик чеканя на щите седых равнин;
Сквозь казённое сверканье чародействует веками –
Тайно властвуя над нами! – рукотворный исполин.
Влажным веждам вечер вечен, о покорности лепечем –
«Хоть дышать бы!..» – Поздно! – нечем: душит каменный анчар.
У Атлантов ноют плечи, грают вóроны на вече,
И глаза домов зловещи – город-призрак полон чар.
Смотрит Всадник горделиво на полýнощное диво,
В зыбком зеркале залива шпили спят и спят мечты:
Под булыжные мотивы – не мертвы́, но и не живы! –
Спим умнó и некрасиво в пышном склепе красоты.
«Мне ненавистен гул гигантских городов» – а ведь это тоже выглядит «позой»: город – мрачный символ для Бальмонта-поэта, но он же – привычная, единственно «домашняя» среда обитания Бальмонта-человека. Но можем ли мы мерить поэта «своим аршином»? «И меня поймут лишь души, что похожи на меня, / Люди с волей, люди с кровью, духи страсти и огня!» Пóлно! – нам ли такое?
Прекрасен мир. Прекрасен гул стихий.
Прекрасен человек в минуту гнева –
Как молнией слепящие стихи,
Как урагана сумрачное чрево.
Великих судеб огненны штрихи,
Их реквием – жестокие напевы:
Прекрасна гибель! – гибель от руки
Меня влекущей, но холодной, девы.
Но гадко мне смирение червя!
Живёте – будто вóвсе не живя,
Разумностью без разума ведóмы.
Пускай стою у бездны на краю, –
О муках вам пророчества пою,
И месть богов зову на ваши дóмы.
А может, о нас – как раз это, насмешливое? –
Звон – и света волоконца
В небе, ласкою согретом!..
Кто душой не слышит Солнца –
Недостоин быть поэтом.
Кто погряз в быту и скуке,
Смачно чавкая в корыте, –
Им ли – в небо? Что им – звуки...
Я – лечу! Вы – как хотите.
«Читал он очень своеобразно, растягивал некоторые слова, четко выделяя цезуры посреди строк, подчеркивая "напевность". Стихи у него были переписаны в маленькую тетрадочку четким и красивым почерком – он всегда носил ее при себе» (из воспоминаний Юрия Терапиано):
Грóмы прощальные; ветры напевные;
Дýхи усталые, бурей несомые;
Волны – тяжёлые и многопенные,
Неугомонные, сонно-бессонные… –
Мыслей изменчивых море бурунное
Сетует пóлночи на отболевшее;
Рыщет по берегу нéжить баюнная,
В думах-урочищах ухают лешие.
Ведьмой-русалкою – Муза незваная:
Смотрит неласково – рыжая, дерзкая!
Муза?! А, может быть, – просто тоска моя… –
Не декадентская, а флибустьерская.
Что ей – разумное, прочное, вещное?! –
В горьких лобзаниях – боль мимолётности…
Ей лишь ушедшее – истинно вечное,
Только в нечаянном – миг упоённости.
Ей ли – премудрых скопцов благочиние! –
Гибнет в бою амазонкою юною,
Львицей крадётся в степях Абиссинии,
Розовой чайкою плачет над дюною…
– Муза, смешная моя беспризорница!
Я пробуждаюсь, как демон Везувия:
Звонница памяти гýлами полнится –
Бьются о колокол волны безумия;
Плещут зарницы над омутом гóрода,
В панике – тени – дела повседневные:
Молнией зáнавесь неба распорота –
Ангелы сходят под грóмы распевные.
«В жизни символиста всё – символ, не-символов – нет» (Цветаева).
«Всё – символ»… Даже фамилия. Бальмонт любил, чтобы её произносили «Бальмóнт» (хотя признавал, что правильно – «Бáльмонт») – так его называла кто-то из дорогих ему женщин. Символ былых чувств и обетов… Позже – уже в самом конце 30-х – постаревший поэт напишет:
И сильнее всякой силы победúтельная слабость,
Повелительная нежность безмятежных голосов;
Ненасытная отвага и пленительная сладость, –
И расплата – ах, расплата… – тихим посвистом лассó…
Одалиски и Медеи, хлопотливые хозяйки,
Украшают ложе страсти, точно жертвенный алтарь.
Целомудренно краснея (разве можно – без утайки!),
Нас влекут – а мы им верим. Евы, Евы… Всё, как встарь.
Символ – всё. Даже сам поэт. Он просто обязан был, за естественное почитал тоже быть символом – символом себя самого. Отсюда – эффектность позы, и в жизни, и в стихах. Даже – в дневниковых записях. Личный мир поэта червонно-красен и патетичен: «Я другой, я один, мне осталось лишь несколько золотых песчинок из сверкавшего потока времени, несколько страстных рубинов, и несколько горячих испанских гвоздик, и несколько красных мировых роз.» (из записной книжки Бальмонта). Или – в горько-несбыточном –
«Ты и я́ – мы пари́м! Мы горим! – я и ты –
Огневые цветы исступлённой мечты;
Нас уносит в закат золотых хризантем,
Нам каскадами звёзд салютует Эдем,
И далёко бездарных жилищ суета...»
…Свой предутренний сон заклинаю: «Ты – та!».
Мечта, восторг, – и горечь. «Я ведь только облачко. / Видите: плыву. / Я зову мечтателей. / Вас я не зову!..» – и «Я ненавижу человечество, / Я от него бегу, спеша. / Мое единое отечество – / Моя пустынная душа.» – эпатажно восклицает поэт.
Я хотел бы не знать этот мир!
Я мечтаю забыть про людей –
Их безликую прозу квартир,
Их терпение – злобы лютей.
В их молельнях земные божкú
Только тем и сильны, что стары…
Я безгневен, молве вопреки,
Но во мне – Торквемады костры!
Инквизитор из ордена грёз –
Я себя в подземельях мечты
Распинаю – шипами от роз! –
На кресте алтаря красоты.
И, крича, захлебнуться готов,
Как безумный факир-чародей,
Мириадами огненных слов... –
Чтоб сгореть. И забыть про людей.
Что это – упражнение в риторике? Осознанная пародия? Поза? Крик души? Этого мы никогда не узнаем.
Да и знал ли сам автор?
* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *
«Кто ищет – тот всегда найдёт!» – не скажу, чтобы статья с комплектом напоминающих (более – менее…) о теме конкурса текстов была неожиданностью, но – всё равно приятно. В цитатах то и дело мелькает противопоставление душевных порывов ЛГ и сковывающей его будничности, «прозы», «уюта», «разумности».
Немного напрягает тенденциозный подбор процитированных стихов: ведь были же и «другие Бальмонты», не столь азбучно-патетичные, – и певец природы, и игривый автор «Золотой рыбки» и «Фейных сказок», и даже неудачливый сочинитель революционных стихов – реальный поэт был очень многолик. Автор статьи, естественно, выбрал примеры, соответствующие только рисуемому здесь, весьма однобокому, образу.
Забавно, что часть приведённых текстов встречаю впервые: в моих сборничках Бальмонта их нет. Впрочем, насколько знаю, до сих пор не издано даже полного академического собрания его сочинений. Неисповедимы зигзаги мирской популярности…
(А если кто хочет поржать – см. портреты Бальмонта в http://www.tonnel.ru/?l=gzl&uid=1098&op=bio и http://www.tonnel.ru/?l=gzl&uid=1098 :)) . Кто бы мог подумать…)
Андрей Злой
(для мастер-класса «Поэзия»)
01.04.2010