…Знаменитый художник-портретист Симеон Шварц был личностью не обычной. У него была куча достоинств. Например, он обладал исключительно крепким здоровьем. Он никогда не болел и не мог понять, почему болеют другие. Он страшно удивлялся, когда узнавал, что кто-то из его знакомых простудился или умер от инфаркта.
«Умирать раньше срока – это пошло! Синоним смерти – распущенность! Дисциплинированные, тренированные люди не имеют права ни болеть, ни умирать!» – выпячивая цыплячью грудь, убежденно говорил он и пропускал очередные похороны, ссылаясь или на занятость, или на плохое настроение.
Траурные церемонии он принципиально не посещал, щадя нервы. Он говорил, что у него нет времени на всякие глупости, вроде созерцания позеленевших лиц покойников. Он не любил расстраиваться, справедливо полагая, что это сокращает дни и без того короткой жизни.
Он, в отличие от известного философа древности, не назначал себе какой-то определенной даты смерти. И делал он это не из суеверного страха. Подозреваю, он намеревался жить вечно.
Уверен, его родословная упиралась в легендарного Голиафа, не имевшего, как известно, проблем со здоровьем, и дожившего бы до новой истории, если бы не роковая встреча с Давидом, любившим все вопросы решать посредством грубой физической силы.
В течение нескольких лет мы, что называется, дружили домами. В то время для меня и Шварца это означало, что мы были обязаны вместе проводить уикенды. Мы их и проводили вместе. И чаще всего без жен (я тогда был женат). Иногда с подружками.
И вдруг Шварц заболел. Разговаривая по телефону с его женой, веселой и умной хохлушкой Майей, я слышал в трубке, как мой друг громко кашлял и, откашлявшись, томно стонал.
Я хотел навестить больного, но Майя решительно и, как мне показалось, насмешливо отказала мне в этом.
Прошла неделя. Потом – другая. По каким-то кляузным делам зашел я в Академию. Встретил Шварца в буфете. Бросился к нему. Меня поразило, как сильно он изменился. Как постарел и обрюзг.
Что делает с людьми болезнь!.. И вот что он мне поведал. Оказывается, он был при смерти. Но, благодарение Создателю, его здоровье теперь вне опасности. Говоря это, Сёма устремил вдаль померкшие глаза и надолго замолчал.
Да, плохи твои дела, коллега Шварц, подумал я. Глаза никуда не годятся. И весь ты какой-то притихший и поблекший. Ясно, что болезнь не прошла даром не только для тела, но и для души...
Я приободрил его, сказав, что все зависит от него самого, от силы его воли. «Да, – сказал он и странно посмотрел на меня, – но есть что-то сильнее воли».
Позже Майя со смехом рассказала мне, как все было на самом деле. У Сёмы впервые за всю его сорокалетнюю жизнь случилась заурядная простуда.
Когда Шварц в начале болезни испытал непривычное недомогание, сопровождавшееся незначительным повышением температуры и легким ознобом, он, до той поры не ведавший, что такое плохо себя чувствовать, решил, что пришел его смертный час.
Сначала новые ощущения ужаснули его. Потом, с грустью осознав, что от судьбы не уйдешь, он смирился и решил мужественно встретить смерть.
И как ни стыдила его Майя, призывая прекратить дурачиться, Шварц, искренно убежденный, что ему приходит конец, глазами полными горя и укоризны смотрел на бессердечную жену и готовил себя к смерти.
Он вдруг вспомнил, что он еврей, и решил обратиться к иудаизму.
Он потребовал, чтобы ему немедля раздобыли Талмуд и привели раввина.
Но православная Майя проявила неожиданную твердость, и Шварцу не оставалось ничего другого, как выздороветь. И он выздоровел.
Худосочного и невзрачного Шварца безумно любили и жалели женщины, среди которых попадались удивительные красавицы и умницы.
Он часто сходился с ними. О его увлечениях знала терпеливая Майя. Она страдала, потому что тоже была влюблена в этого талантливого человека, давно сознательно и без угрызений совести продавшего душу дьяволу.
Он обладал непревзойденным талантом прекращать близкие отношения с женщинами, обходясь без истерик и скандалов.
Расставаясь с очередной подругой, хитроумный Симеон так виртуозно и убедительно обставлял процедуру расставания, что введенная в заблуждение жертва оставалась в полной уверенности, что это не он ее соблазнил и подло бросил, а она, неблагодарная и порочная, оставила несчастного Шварца.
Как он это делал – для меня загадка.
А элегантно покинутые им женщины долгие годы продолжали боготворить коварного возлюбленного. Наверно, этот заморыш знал что-то в природе женщин. Что-то, чего не знали они сами...
Он ступал по женским телам, как Наполеон – по трупам на бранном поле Аустерлица.
Однажды в подпитии, в обществе непритязательных и беззаботных девушек, которым было совершенно наплевать, о чем при них говорил Шварц, он, горделиво выставив вперед свой раздвоенный сластолюбивый подбородок, признался мне:
— Мне сорок лет. Из них больше половины я любим женщинами. Представляешь, сколько за эти годы надо мной было одержано побед?
И он самодовольно заржал. Как же мне хотелось набить ему морду!
Он не скрывал, что жил чужим состраданием. Он им питался. Он с наслаждением пил чужие слезы жалости.
Через всю жизнь Симеона Шварца прошла великая любовь. Это была любовь к самому себе. Он любил себя всего: от макушки до пяток.
Майя, которая знала Симеона лучше, чем он знал самого себя, рассказывала мне, что ее муж каждое утро ненадолго застывал у зеркала и, внимательно разглядывая свое поношенное лицо, с воодушевлением восклицал: «Ты только посмотри, Майечка, что делают с человеком правильный образ жизни и контрастные души. Господи, да это просто чудо – у меня лицо двадцатилетнего юноши!»
И, искренно веря в свою неотразимую моложавость, он любовно мял пальцами дряблые щеки, изрезанные глубокими старческими морщинами.
Сын дамского портного и медсестры, он с детства испытал радости российского антисемитизма.
Он хорошо знал, что творится в душе десятилетнего мальчика, когда ему в след пускают «жида». Мне кажется, он всю жизнь нес в себе это оскорбление. Это было то тайное, чем он не делился ни с кем.
Только однажды он проговорился. Мы к этому моменту уже порядком нарезались, и он, наваливаясь на меня своим тщедушным телом, исступленно орал: – «Как я вас всех ненавижу!»
Он был чистым продуктом эпохи застоя. В его представлении честным можно было быть лишь тогда, когда молчишь.
Удивительно, но Шварц, стопроцентный еврей, никогда не заговаривал об отъезде в Израиль. Когда об этом с ним заговаривал кто-то другой, он морщился: «Зачем? Что я там не видел? Там же столько евреев! Не протолкнешься!»
Шварц шел по жизни в мягких сапожках конформиста, чувствуя себя всегда удобно и легко, будто жил он не в бушующем море абсурда, а в точном мире математики, где каждая формула выверена и доказана тысячами высоколобых ученых.
Ему было безразлично, какая политическая погода стоит на дворе. Он доил любой режим. Доил как корову. Хорошие удои давала корова в родовых пятнах капитализма. Но до этого у него и красная коммунистическая корова доилась совсем не дурно.
Для него раз и навсегда определилась только одна непреложная истина. Она состояла в том, что Симеон Шварц существует в мире в единственном числе и что ему при любых обстоятельствах должно быть хорошо.
Все остальное имело право на существование как довесок к его представлению о собственном величии и только потому, что оно могло обеспечивать ему покой и благополучие.
И, что интересно, все – даже умная Майя – считали его гением. И, – несмотря на признание и богатство, – гением недооцененным и до конца не понятым. А потому все жалели несчастного, страдающего художника. Как они это делали, я уже сказал.
(Фрагмент романа «Меловой крест»)
.