О, поправь мою гнутую карму!
Стихотворение Сергея Смолякова «Единственный путь Мо-цзе» повествует о превратностях судьбы великого китайского поэта Ван Вэя (но не только – как мы увидим в конце). Собственно, в самом названии мастерски обыгрывается созвучие имени стихотворца и английского one way – единственный путь. Что за путь? Путь отшельника, Благой Срединный Путь, Путь Недеяния, путь внутреннего сосредоточения – и внутренней тоски, распада. Почему распада? Карма гнутая. Это тот самый "единственный путь", неизбежность. Нас больше интересует, как всё это воплощается в тексте, завершающем «Китайскую трилогию» Смолякова:
Единственный путь Мо-цзе
Вечереет. Крохотные жемчужинки черноты
распускаются тонкими темными нитями в желтоватом настое
столичного воздуха. Там, за крышами храмов и пагод,
застывших над облаками лёссовой пыли, -
заслоненные миром безжизненные хребты,
неподвластные старости, гниению и распаду.
Он, отхлебнув, возвращает дрожащую чашку на столик,
воплощенная дряхлость задолго до первых внуков,
остывает чай, как остыло давно пустое
сердце, испуганно вздрагивающее от стука.
На бумажном свитке высочайшая из печатей,
он оставил службу и волен делать что хочет,
неужели это - целыми днями пить чай и
перечитывать старых поэтов до поздней ночи?
Предстоящие дни сливаются в желтом мареве,
одинаковые, одинокие, и однажды он выронит чашку,
прямо с этого места пристальнее вглядевшись
в то, что люди Будды зовут покрывалом Майи,
но оно и только оно на себе все держит,
заслоняет от глупых глаз изгибы бича, что
свивается кольцами, мы их зовем судьбою,
и когда рывком распрямляется для удара,
покрывало спадает, и мы лишь истошным воем,
прорывающимся едва сквозь звериную немоту,
восхититься умеем неоцененным даром.
способностью отдышаться и чай поднести ко рту.
и в виду у смерти, что входит, чураясь стука
ослабевшего сердца, как императорский вестник,
нет защиты мне, кроме хрупкой брони рассудка,
не отверзну уста для плача, ниже для песни,
но исчезну тихо, заранее, не дожидаясь
ломоты в коленях, - к чертовой матери, в горы,
в небеса, в леса, в пустыню, как ебнутый нахуй даос,
чтоб молчать и чувствовать, как зарастает горло
плоть сольется с камнем, с ветром и облаками
с языка сотрется память о языке
и в последний танец к тайне земных исканий
я войду и кану
без паники
налегке
Итак, в первых двух стихах поэт угощает нас чаем, мы видим, как он заваривается: «крохотные жемчужинки черноты // распускаются тонкими темными нитями в желтоватом настое // столичного воздуха». Первые четыре стиха рисуют перед нашим воображением пейзаж, который, однако, оказывается, в отличие от гор, всё-таки подвластным «старости, гниению и распаду». О последнем здесь главным образом и пойдёт речь. Да-да. А вы разве не уловили интонаций Иосифа Бродского? Распад – одна из главных тем его творчества, помните? «Потому что падаль – свобода от клеток, свобода от // целого: апофеоз частиц».
И в этом тексте можно увидеть, как почти все стихи, начиная с пятого, «распадаются», вторя интонации Бродского:
заслоненные миром / безжизненные хребты,
неподвластные старости, / гниению и распаду.
Он, отхлебнув, / возвращает дрожащую чашку на столик,
воплощенная дряхлость / задолго до первых внуков,
остывает чай, / как остыло давно пустое
сердце, испуганно / вздрагивающее от стука, и т. д.
Сравним, например, с «Портретом трагедии» (подробный ритмический разбор и его обоснование см.: http://www.grafomanam.net/poems/view_poem/136961/):
Заглянем в лицо трагедии. / Увидим ее морщины,
ее горбоносый профиль, / подбородок мужчины.
Услышим ее контральто / с нотками чертовщины:
хриплая ария следствия / громче, чем писк причины.
Здравствуй, трагедия! / Давно тебя не видали.
Привет, оборотная / сторона медали.
Рассмотрим подробно / твои детали.
Во многих стихах цезура совпадает с синтаксической паузой («остывает чай, / как остыло давно пустое…», «неужели это – / целыми днями пить чай и», и т. д.). В 29 и 30 стихах распад подкрепляется и внутренней рифмой: «и в виду у смерти, / что входит, чураясь стука, // ослабевшего сердца, / как императорский вестник…».
Почему стихи не «распадаются» с самого начала? Первый стих при прочтении не даёт такой инерции, второй – прочно связан цепью внутренних созвучий: «…распускаются тонкими темными нитями в желтоватом настое». Пятый стих мы вольны прочитать и с цезурой, и без. Но вот в шестом появляется слово «распад» – типично «бродское» слово, диктующее дальнейшую интонацию. Запятая в середине стиха, требующая паузы, усиливает ощущение déjà vu.
Итак, перед нами Ван Вэй Мо-цзе, «воплощённая дряхлость задолго до первых внуков», который «отхлебнув, возвращает дрожащую чашку на столик». Чай. Это символ - и именно символ, не образ, - в котором не плохо бы хорошенько разобраться. Понять значение этого символа нам поможет этимология. Дело в том, что слова "начало" и "конец" восходят к одному корню в праязыке. Это отражает представления древних о единстве конца и начала. Так и чай здесь символизирует скорей не жизнь и смерть в зависимости от контекста (как два независимых явления), а процесс перехода от жизни к смерти, включающий в себя как первое, так и второе, процесс распада (примечательно, что наш мир иллюзий, называемый в Буддизме покрывалом Майи, также называется "миром жёлтой пыли"). Чёрный цвет, темнота - это смерть, небытие. Но "крохотные жемчужинки черноты" - чаинки, то, что делает чай чаем. А после того, как чай заварен, ему остаётся только остывать. Таким образом, распад - это единственный путь всего живого. Дао, Путь, являющийся внутренней природой сущего - это путь к смерти.
Отставка Ван Вэя стала первым его шагом к трагедии (напомним, в Китае государственная служба имела сакральное значение; чиновники обычно служили до самой смерти, и по собственной воле уйти в отставку – считалось чем-то немыслимым), отшельничество же, его единственный путь, в тексте Смолякова не имеет ничего общего с тем, что отмечено религиозной благостью – напротив, последние шесть стихов с их ритмическими константами и обилием внутренних рифмовок становятся тем самым «апофеозом частиц»:
плоть сольется с камнем, / с ветром и облаками //
с языка сотрется / память о языке //
и в последний танец / к тайне земных исканий //
я войду и кану //
без паники //
налегке
(2)-(1)-(1)/(0)-(2)-(1)-(1)
(2)-(1)-(1)/(0)-(2)-(1)-(0)
(2)-(1)-(1)/(0)-(2)-(1)-(1)
(2)-(1)-(1)//(1)-(2)//(0)-(1)-(0)
Последние три четверостишия – это не только и не столько внутренний монолог эпического героя, Мо-цзе, сколько монолог героя лирического, или точнее – повествователя, который переживает ту же трагедию, что и китайский поэт: переход от повествования от третьего лица к повествованию от первого настолько неразличим, что невольно задаёшься вопросом – может, его и нет?
Остаётся только вот ещё что сказать. Некоторые, едва заслышав интонации Бродского, сразу же начинают воротить нос. Мол, современные поэты только и умеют, что повторять за ним, а своего ничего нет. В отношении Смолякова это будет звучать слегка лукаво: интонации Бродского в этом тексте – лишь художественный приём, они призваны обозначить одну из противоборствующих тенденций – тенденцию к распаду, с которой тщетно борется рассудок, цепляясь за свои иллюзии. Но если эти интонации – лишь художественный приём, часть целого, то целое, текст Смолякова – гораздо шире, он не может быть к ним приравнен. Или я чего-то не понимаю?