/завершение Сентября и продолжение Дневника/
Часть вторая
МИАЛАШУРЕЙ
Человек ведь на самом деле изрядный буржуа
и, по существу, стремится к комфорту.
А самый главный комфорт —
это комфорт убеждений
и нравственной позиции…
Иосиф Бродский
Тринадцатый день. Среда
Как всю ночь, так и совсем уже светлым утром определиться с погодой не могла. Трижды окутавшая меня пленка под утро запотела всеми тремя своими слоями. Поняла я лишь то, что дождя не было — уж его-то я услышала бы и еще сквозь три слоя. Еще поняла, что рассвело. А было ли с рассветом и солнце — этого понять сегодня мне не довелось. И обострившиеся мои чувства (с чего я это взяла?), видно, оказались все же слабыми, так как я ничего не воспринимала, кроме шастающих поблизости голодных мышей да рвущих в любовном экстазе глотки на недальнем болоте лягушек.
А дальше… Дальше в этот день все пошло-поехало, как во сне или как в сказке. А скорее всего — как в сказочном сне.
Совсем скоро после рассвета в «мой» засранный угол, сонно урча, подкатил какой-то автомобиль, почти одновременно скрипнули разными голосами две его дверцы, шаркнули по сухой земле две пары подошв, лязгнул замок еще одной открывшейся дверцы машины. Подошвы протопали в мою сторону по семь шагов, и я сквозь мой запотевший полиэтиленовый саван различила два корявых серых человечьих силуэта. Силуэты ни о чем не думали и почти в унисон сопели, когда молча подхватили с двух концов меня или тот куль, что я теперь собой представляла, протопали в обратном направлении уже по одиннадцати шагов и так же молча швырнули меня на жестяной пол, как оказалось, малорослого фургона. Все три дверцы издали почти те же звуки, но в обратном порядке, машина, сдав немного задом, развернулась и пошла, набирая ход. Куда? Зачем? Я пыталась и не пыталась искать возможные ответы. В кузовке фургона, усугубляя мое обесчувствленное состояние, царила (эко царство!) кромешная тьма.
Долго ли, коротко ли… Пожалуй, долго — часа три фургон катил меня неведомо куда. Я беспрерывно задавала себе еще один вопрос, который так же не предполагал вразумительного ответа: «Какому идиоту занадобилась я, что тащит меня к черту на кулички?!» Наконец, транспортирующее меня средство стало время от времени останавливаться на по чуть-чуть (у светофо-оров! — проявила я свой недюжинный интеллект), в мой катафалк стали назойливо проникать шумы и звуки, издаваемые множеством машин (большой город — смекнула я)… Вскоре остановились на дольше, чем перед светофором. Скрипнула и лязгнула только левая дверца, шаркнули об асфальт только две подошвы… Минуты через три звуки повторились в обратном порядке, и фургон тронулся снова… Но еще минуты через три небыстрой езды остановился, сдал назад… Открылись все дверцы, то есть — и моя… Человекообразные силуэты, ставшие чуть более четкими (испарина на моих пеленах несколько пообсохла), небрежно выволокли меня из фургона на явное, хоть и в мутноватой дымке солнце, дружно сопя, прошаркали подошвами по девять с половиной шагов, вошли в огромное, гулкое, темное со свету здание и опустили на качнувшуюся подо мной железную площадку. «Сорок семь, триста», — произнес вынырнувший из тьмы третий силуэт и добавил: «Тут бросьте. Скоро выносить». Мои «силуэты» и бросили от души, тут же, в трех шагах от входа. И ушли. Все трое. Лязгнули железные ворота, клацнул замок. И — тишина. Поблизости. А в недалекой дали ревели на разные голоса несколько мощных моторов.
Прошло какое-то время, и вправду не долгое, снова раздались металлические звуки запоров-затворов, хлынул в окружавшую меня темень поток света, тоскливо зажужжал и тут же замолк электродвигатель багажной, как оказалось, тележки… Два, ставших уже почти совсем четкими, человечьих силуэта (через образовавшиеся при погрузках-разгрузках прорехи в моем одеянии испарина на моем саване повыветрилась почти окончательно) подняли меня с пыльного бетонного пола и забросили на верхушку горы из чемоданов, сумок, тюков. Мотор снова завел унылую электрическую мелодию, и меня (нас!) куда-то понесло. Не успела я попытаться сообразить, что к чему, как транспорт наш остановился под чем-то громадным, заслонившим солнце и округло нависавшим над нами. В следующее мгновение меня подхватили невидимые руки, передали другим, которые и уложили меня на ребристый металлический настил внутри этого чего-то, тускло освещенного, с вогнутыми, металлическими, густо прошитыми заклепками стенами. И посыпались на меня тюки, сумки, чемоданы, только что бывшие подо мной… Я боялась самой себе четко оформить мелькнувшую мысль: «Самолет?.. Хаз…?.. Изр…?..»…
Самолет, однако! То, что я знала только понаслышке, теперь испытала сама: и перегрузку при взлете, когда гора чемоданов вдруг придавила меня, словно мгновенно увеличилась в весе многократно, и невесомость при заходе на посадку, когда вес горы наваленного на меня скарба я вовсе перестала ощущать, а меня саму стало как бы отрывать от настила…
Сколько я ни напрягала свои уникальные способности, не могла понять — летят ли этим самолетом Хазаров и Нора Браховская. Слишком много помех в этом железном чудище! А значит, не могла понять и куда лечу, то есть — куда меня несет. И зачем?..
Самолет приземлился. Открылся багажный люк. Когда гору багажа с меня на половину скинули, дохнуло таким жаром, какого я, пожалуй, еще не испытывала. Пелена моя в три обхвата вновь мгновенно запотела, так что, пока меня разгружали и куда-то недолго везли, видела лишь яркое, молочно-белое марево да нечетких очертаний тени. Редкие голоса, даже четко мною слышимые, звучали на мне совершенно незнакомом языке…
В явно заграничном пакгаузе меня не бросили на пол, а аккуратно прислонили к стене. Стоймя. Ощущение показалось мне туманно знакомым…
Так что же это со мной?! И кто, если не…
Четырнадцатый день. Четверг
Жарко. Влажно. И, пожалуй, душно очень, если по человеческим ощущениям. Выразить это в цифрах я, естественно, не могла весь первый мой день пребывания за… в…
Ночные размышления привели меня к следующему:
я таки за границей, а заграница эта таки Израиль;
вывез меня сюда, конечно же, Хазаров; но я еще не знаю, благодарить ли его за это;
встречи с Князем, Норой и Ксенией мне предстоят, и это хорошо — «родные» ведь;
стоя в темном складе, я поняла вдруг («вспомнила» и ощутила!), что была когда-то деревом;
главное же из моих открытий — все тринадцать брусьев, из которых я состоялась как скамейка, выделаны из одного, единого ствола, и именно поэтому, и только благодаря этой исключительной случайности (?!) я и обладаю моими исключительными же, уникальными мыслительными и иными способностями;
а Хазаров-то! Ох, Хаза-аров!.. И деньги!.. Где он взял деньги?!..
А еще я, может, впервые так остро и горько, посетовала в пространство, что многое могу воспринимать, но ничего и никому не могу передать из того, что почувствовала, что поняла. Полуслепоглухонемая Сосна-подружка, единственное существо на свете, кто меня слышал, мне отвечал, осталась там…
Утром, пожалуй, довольно рано, два голосистых молодых парня погрузили меня в открытый автофургончик, один из них сел в кабину за руль, один же и повез меня в очередную неизвестность. О чем скороговоркой говорили, беспрестанно жестикулируя, парни, я не поняла, но что было явно, так это то, что обоим им было весело (это с раннего утра-то! и без этого… как его?.. допинга!), и от них приятно и чуть-чуть веяло хорошим мужским одеколоном, двумя даже — от каждого другим.
Солнце, хоть еще и не высоко поднялось, но уже хорошо припекало и было, по мне, необыкновенно ярким. Уже на территории аэропорта я увидела впервые наяву пальму… пальмы. Влага на моих пеленах давным-давно испарилась до последней капли, но пленка-то не то чтобы совсем прозрачная, да и пылью-грязью верхний ее слой изрядно изгваздался, так что видела окружавшее меня не совсем четко. Но большую семейку огромных аэропортовских пальм, проплывших совсем рядом со мной, рассмотрела. Ростом они ничуть не уступали соснам и елям, окружавшим меня на моем сквере. Теперь уже — на том моем сквере. Высоченные, чешуйчатые, местами изящно, даже кокетливо и самую малость изогнутые, но упрямо устремленные ввысь стволы венчались метлами из огромных, глубоко — до самых главных прожилок прорезанных листьев. Вот она — пальмовая ветвь!.. Оказывается, нет у пальм ветвей, одни листья… Но, конечно же, Пальмовая Ветвь — звучит несравненно значительнее, чем, если бы — Пальмовый Лист…
Я так долго рассиделась над обмысливанием первого моего впечатления, что почти не замечала пейзажей, летевших мимо меня по обеим сторонам широченной, ухоженной дороги. А когда стала «озираться» по сторонам, плывущее за бортами фургончика показалось мне очень знакомым. Эти холмы, крутые склоны которых покрыты сгоревшей на знойном солнце золотисто-серой травой; эти небольшие лоскуты участков с чем-то невысоким, изумрудно-зеленым на них; эти невысокие с густо покрытой пылью листвой деревья и кусты вдоль дороги; эти белесые каменные осыпи, тут и там изъязвляющие склоны уже не холмов, а настоящих гор… А-а-а! — догадалась я, — это у меня из многократных ностальгических рассказов Кости Хазарова о его родине — о Дагестане, о Дербенте. «А может он, Князь, туда меня и забросил? На свою родину?» — подумалось вдруг. «Но он же никогда не говорил о пальмах», — тут же и успокоила я себя.
Дорога между тем довольно круто пошла вверх, а горы подступили к ней с обеих сторон вплотную, и стало очевидным, что она, дорога, прорезана в толще этих самых гор. На склонах гор, на их гребнях и на самых обрывистых их боках росли сплошь явные сосны, только иглы на них — много длиннее, а кроны в целом — более сквозные, прозрачные, чем я привыкла видеть это там. И кипарисы, кипарисы, кипарисы с соснами вперемешку…
Вот дорожное, рукотворное ущелье то справа, то слева стало отступать, и в не очень дальней дали представали взору перетекающие один в другой… третий… пятый… словно гигантские океанские волны, громадные холмы с пологими склонами, до половины сверху густо, плотно, тесно облепленные белыми домами.
Бойко и безостановочно бежавший до того мой фургончик стал, вдруг, и катить заметно медленнее, и частенько останавливаться вместе с идущими впереди и сзади машинами. «Пробки», — догадалась я безо всякого напряжения интеллекта. Пыталась прочесть начертанное на придорожных щитах и знаках, да все не получалось, не складывалось — то быстро мелькали за бортом, то оказывались далеко, когда мы останавливались в очередной пробке. Наконец, когда строения явно большого города все больше и ближе стали нависать над дорогой, новая остановка случилась вблизи указателя, на котором в двух верхних строчках значилось что-то, выведенное невообразимыми, но разными в каждой знаками, а нижняя, написанная мне знакомыми, гласила (уж то, что здесь надо читать справа налево, я зна-ала!): MELASUREJ. И жирная белая, с коротким хвостиком стрелка указывала: вперед!
Мы и двинулись вперед и вскоре запетляли по улицам и улочкам в бесконечной толчее автомобильных стад. На какое-то время я снова перестала четко воспринимать плывущее вокруг окружение, обратила внимание лишь на то, что дома, строения вокруг сплошь белые. Меня снова обступили сомнения, вопросы: города с таким названием я не слышала ни от Хазарова, ни от его дочери Ксении; может, мы лишь проезжаем сквозь этот Меласурей? а может, я все-таки ни в каком не Израиле, и Хазаров к моей одиссее не имеет ни малейшего…
Размышления мои прервались, так как мы вдруг резко свернули вправо с круто идущей вверх улочки и по еще более крутой дорожке въехали в парк или на сквер, но того моего… поболее, что ли. Огромные, с высоко взнесенными прозрачными кронами сосны, высоченные, покачивающие вершинами кипарисы (их я тоже «узнала», хоть только сегодня увидела впервые), еще какие-то деревья и кусты…
Фургончик остановился, и тут же к выскочившему из кабины водителю подошли два мужика (правда, «мужики» — как-то не очень связалось у меня с обликом этих… этих… иностранцев), еще более курчавых и еще более загорелых, чем «мой» шофер. Они обменялись короткими фразами и улыбками (думаю, приветствовали друг друга и необязывающе вопрошали: как, мол, жизнь и дела?), затем «здешние» выхватили меня из кузовка фургончика и быстренько снесли по пяти каменным ступенькам чуть ниже и, свернув вправо и пройдя по одиннадцати шагов, довольно аккуратно опустили на землю рядом с дорожкой из плит. Уже не мой теперь фургончик, невидимый за кустами, произведя положенные ему звуки, удалился.
Мои очередные заграничные знакомцы, не-мужики, обмениваясь редкими и короткими репликами, ловко и слаженно, с одним лишь перекуром, проделали со мной следующее:
освободили меня из савана, взрезав одним движением острого ножа все три слоя пленки вместе с бечевой, связывавшей пакет;
долго и тщательно, однако, стараясь не содрать надписи на гранях моих ребер, зачищали наждачной бумагой каждый мой брус, все их грани и торцы;
так и эдак раскладывали и раз пять перекладывали на двух металлических опорах все меня составляющее, а опоры, вновь догадалась я, по предварительной договоренности кого-то с кем-то (?!) были здесь заранее вкопаны в землю и обмурованы бетоном; опоры эти были установлены в точном соответствии с расстояниями между старыми на мне отверстиями под болты;
решив, наконец, в каком порядке мне иметь свою сущность здесь, му… рабо… парни отметили сквозь отверстия в жердях места отверстий в опорах, аккуратно, в нужной им последовательности выложили меня на дорожке и, как в масле, просверлили в моих новых опорах по тринадцать отверстий в каждой;
затем вернули всю меня на совсем уже теперь мои опоры, продели в отверстия блестящие болты, головки которых «утонули» в специальных углублениях точно так же, как это было там, и в два гаечных ключа, каждый на своей опоре, ловко и намертво (о-ох!) скрепили меня и с опорами, и с землей, в которую опоры вцепились, и с новым моим сквером, и с… так и не знаю пока, с чем еще;
меж тем заграничные мои парни вскрыли небольшенькую коробочку с лаком и в две кисти, в два счета, тщательно покрыли меня этим с «заграничным» запахом лаком.
Завершив работу, мои… возродители (во как!) отступили за дорожку вплотную к роскошной клумбе, с блаженными лицами вперились двумя парами черных как ночь глаз то ли на деяние своих рук, то ли на… (а что?!) на меня. «О`кэй!» — сказал один, и мне это было понятно. «Бесэдэр!» — сказал другой, и я догадалась, что это почти то же самое. Парни собрали свой инструмент и двинулись по ступенькам еще ниже. «Ребята! — безмолвно возопила я.— А табличку «Осторожно! Окрашено!»?!» А «ребята» уже отъезжали на своей машине по улице, лежащей чуть ниже. А еще «ребята» оставили (заторопились? забыли?) грязный ворох того, что недавно было моей упаковкой, моей временной одежкой, моим саваном.
Прежде чем начинать осваивать ближайшее из нового мира, я оглядела себя. Я это или уже не я? В лучах спускающегося к вершинам дальних гор солнца блещу как новая. «Тело» мое за сто лет чудесным образом нимало не одряхлело. Душа… (есть во мне душа, есть!) способна жадно вглядываться в мир, как в первый день творения. Конечно же, моего творения. Опоры подо мной — ого-го! Правда они, чуть-чуть, неуловимо другой конфигурации, иного профиля, что и мне, навек с ними соединенной, придало чуть более самоуверенный и даже спесивый вид: спинка на добрую четверть стала выше и несколько больше откинута назад, сидение изогнуто слегка более крутой волной… Благодаря тому, что «ребята» брусья уложили на опорах несколько плотнее, чем это было там, я стала более компактной, более подобранной, что ли. Итак, я себе (этого же никто и никогда не услышит) нравлюсь!
Да-а-а! Мужики, со скрипом и убогим матом выдиравшие меня там из корявых объятий бетонных опор, не удосужились промаркировать, пронумеровать брусы (то ли не получили на то задания, то ли, получив его, проигнорировали в силу вящей безалаберности). И здешним «ребятам» пришлось проявить самодеятельность, решая порядок укладки и закрепления брусьев. И вышло так: лишь три бруса оказались закрепленными почти на тех же местах, как это было там, — те, где Ксения Хазарова три недели назад, перед своим возвращением с каникул в Израиль, изобразила синим сочным маркером шестиконечную звезду, а в промежутках между звездными зубцами прочертила по три коротких лучика уже желтым маркером; эта вот Звезда Давида и здесь расположилась в центре лицевой стороны моей спинки. Сразу ниже звезды «ребята» закрепили одну жердь, которая там была самой верхней, и на которой десятилетняя еще Полина Бупан одиннадцать лет назад написала: «ПОЛИНА+КСЕНИЯ= ……», а через время кто-то из недорослей-интеллектуалов небрежно, но с нажимом и от всего сердца вывел над «многозначительными» шестью точками ДУРЫ. Здешним «ребятам» сия надпись, вернее, знаки, ее начертавшие, показались, очевидно, достойными почетного места, и… Все прочие «исторические» надписи и рисунки, коих, надо правду сказать, на мне было и есть совсем немного, а среди них самое бранное (и это более чем странно!) — эти самые «дуры», так вот, все эти изыски «граффити» мои реаниматоры (вот так еще!) отправили на внешнюю сторону моей спинки. А на мои ощущения, на мои выдающиеся способности все эти косметические метаморфозы никак не повлияли. А вот вдруг и теперь пришедшее осознание того, что я вся — из единого ствола, что я Кем-то избрана…
В том, что я в Израиле, я уже ничуть не сомневалась— Звезда Давида на бесчисленных флагах и флажках, которые я вчера видела, и Она же, начертанная на мне «израильтянкой» Ксюхой… Но вопросы, множество вопросов осталось.
А солнце давно уж завалилось за дальние холмы. Темно-синий купол в бездонной выси украсился мириадами ярких и чистых, будто нарисованных ребенком звезд. С ними спорили, едва ли уступая в яркости, чистоте, да и количестве, земные, рукотворные звезды — разливанные моря и реки электрических огней.
Закончился, нет, надо значительнее — завершился первый день моей новой жизни. У Кости и Норы — тоже. И они где-то близко. Где?..
Пятнадцатый день. Пятница
Ночью, в сравнении с дневным пеклом, было прохладно, легкими порывами прокатывался по скверу ветерок. Солнце взошло где-то у меня за спиной, окатило золотом верхушки сосен и кипарисов и разлилось по склонам дальних холмов. А к полудню снова стало припекать «не по-нашему» — выпарившиеся было запахи покрывающего меня лака вновь стали сочиться, когда солнце перешагнуло зенит, выкатилось из-за громадной шапки сосны и всю меня облило своим жарким светом. Сколько же градусов — этого теперь я знать не могла, а подсказать (как ты там без меня, моя северная Сосна-подружка?!) мне это некому.
С утром пришла пора оглядеться вокруг, на то, что теперь рядом, на тех, с кем сосуществовать, соседствовать, жить.
Итак, к странам света я и здесь оказалась сориентированной точно так, как и там, — вставало солнце за спиной-спинкой, а садилось прямо передо мной. Но так как новый мой сквер расположился на западном склоне холма или горы (в этом я еще разберусь), то солнце купает меня в своих лучах всю вторую половину дня.
Чья-то воля (?!) разместила меня в своеобразном уголке сквера: чуть-чуть, но в стороне от дорожек, серпантином петляющих по скверу вниз; спиной я обращена к подковообразному уступу, террасе в две моих высоты, обмурованной белыми каменными, в три обхвата глыбами неправильной формы, но я стою не вплотную к этой стене, а так, что проходить можно и за мной; прямо передо мной, начинаясь от моих «ног», небольшенькая, шагов в пять в поперечнике, с овальным обводом площадка, выложенная шероховатыми, бело-розоватыми, теплыми с виду каменными плитками, тогда как другие, видимые мне дорожки — асфальтовые; в центре моей площадки небольшенькая сосенка с сильно искривленным стволом и редкими иглами на ветвях; справа, чуть выше, как бы на следующей террасе, торцы двух не очень высоких, опять же — небольшеньких белых зданий; прямо передо мной, на уровень ниже и метрах в двадцати от меня — дорога, а за нею, на уходящем еще ниже склоне, — верхушки деревьев и верхи домов; весь же сквер у меня за спиной, и расположен он, не считая моего, в двух уровнях. Вот, пожалуй, и все — о неживом. Хотя… В поле моей видимости — три здешних, коренных скамейки; ближайшая — в пятнадцати-семнадцати шагах, на половину высунувшаяся из-за громадного розового куста. Я еще ночью пыталась установить с ними контакт: и кричала на всех доступных мне языках, и посылала чувственные импульсы бешеной энергетики… Мимо! Да и какие-то они… ненаши — по пять плосконьких, в ладонь шириной досок присобаченных на опоры, как мои, но и профилем похуже. Фи! Вот теперь о неживом моем постоянном окружении действительно все. Уф!
А о живо-ом!.. Это! я вам скажу-у! С чего… Простите! С кого начать! Пожалуй, дабы никого не обидеть, начну с ближних. По стоянию ближних. Так вот. Справа, буквально в трех шагах — Инжир (смоковница, смоква, фиговое дерево), я его узнала еще вчера, когда валялась здесь в непотребном, растерзанном виде. Еще бы! Ведь Ксеня Хазарова по Восточному гороскопу и есть Инжир. И о Нем столько говорено-переговорено! Дерево? Или куст? Скорее — кустистое дерево. Листья широкие, затейливо резные, густо-зеленые, бархатистые и благородно чистые! Основные стволики и взрослые ветви одеты чистой корой цвета какао-с-молоком! И плоды! Эти самые смоквы! Или фиги! Лиловатые, покрытые тонким восковым налетом капли, величиной с небольшие луковицы! Созрели ли?! Привет, Инжир! Друзьями будем или так, безмолвными соседями?
А прямо надо мной, за спиной, на уступе — Па-альма! Ну, пожалуй что пока — Пальмочка, так как раза в три меньше ростом каждой из тех, что мелькнули мимо меня в аэропорту. Но! Это уже вполне серьезная особь: стволик объемистый и крепенький, а шапка из настоящих «пальмовых ветвей» только что не золотых! Привет, подружка! Ты не в обиде, что я вот так прямо? Может, в ваших краях такое обращение — недопустимая бесцеремонность? Что?.. Ты что-то сказала?!.. Нет. Почудилось мне. А жаль…
Посреди площадки, на том уровне, где меня поселили, громадная круглая клумба, а в ее центре, пожалуй, доминантой всего «моего» уровня — ну просто гигантская Агава! Да, да! Такая же, какие выращивают в тех моих краях в квартирах на подоконниках. Только… только… раз… ну не знаю, во сколько больше. Центральные листья-кинжалы куста «моей» Агавы головы на три выше тех ребят, которые возились тут со мной вчера. У основания же, у земли ширина каждого такого листа с могучую четверть. Листья жирные, тугие и прочные с виду, серебристо-зеленые, слегка подернутые матовым налетом, с когтистыми шипами по обводам и внушительным, черным, явно острейшим оконечником на вершине каждого. Ца-ри-ца! Не знаю, как к ней и обратиться. Погожу пока.
За клумбой, на взгорке — три Акации (знания из «уроков» Хазарова) и… и… и, пожалуй что, Китайские Ясени — два. Князь говаривал, что на его родине, в Дербенте, называли их «вонючками». Может я что-то путаю — никаких зловонных запахов, а ветерок веет прямо от них ко мне… Разбере-омся.
Внизу же, на улице уже, на тротуарах вдоль дороги не очень большие деревца, листьями напоминающие наши клены — ну абсолютно такого же рисунка, только белесоватые снизу и, пожалуй, несколько грубее кленовых — тяжелее колышутся под ветром, — если «наука» меня не подводит, то это Платаны. До них-то мне уж точно не «докричаться» — далеко, да и оглохшие они, скорее всего, от беспрестанного рева проносящихся у их ног машин, как и хорошо знакомые мне Тополя, чередующиеся с этими Платанами.
А еще, и слева, и справа, и сзади — за моей спиной-спинкой и за пальмой вразброс, купами и рядами — кипарисы, такие, как в стихах и песнях о них, — высоченные, с рисованно-стройными силуэтами.
А еще тут вот и там, и там вон, и там — купы Роз! Высоченные, почти в рост человеческий, густые кусты, увенчанные головками белых, красных и розовых цветов. И тончайший аромат розового масла!
А слева, ближе к дороге, повыше, на следующей после моей террасе — одинокое в мною видимой округе такое дерево — ствол очень напоминает гигантскую, всю в огромных бородавках жабу, трудно поднявшуюся на задние лапы, да так и вросшую ими в землю, а передние проросли корявыми, крепкими ветвями с мелкой, густой листвой… Конечно же! — Олива! — догадалась я после некоторого напряжения интеллекта. И утвердилась в догадке, когда рассмотрела среди листьев сизые сливенки плодов. Слыха-али… Что, Олива, нет мира под оливами?.. Молчи-ит.
А еще — вокруг царственной Агавы и вдоль дорожек — какие-то стелящиеся, плотно, в густые щетки сбитые кусты с игольчатыми листочками, издающие ну очень знакомый, терпкий, смолистый, хвойный что ли, аромат. Тамарикс … или тамариск, — попробовала я «вспомнить». Разбе…
Что это?!.. Неужто!.. Ну… ну конечно!.. Кн… Хх… Хазаров! — черт его дери! Сначала я его почуяла, а пока захлебывалась в… ну, пусть будет — в восторге, он вывернулся из-за придорожных кустов внизу и стал пониматься на сквер. Да не один! Справа Нора в легком платье до пят (тамошний ее стиль), а слева Ксюха, на голову возвышающаяся над отцом и на целых две — над матерью. Князь что-то живо рассказывал, привычно, несколько корявовато жестикулируя и вертя головой от одной своей спутницы к другой. Они медленно поднимались по ступенькам и дорожкам. Как бы и в моем направлении, но… Неужто пройдут мимо?!.. Не-ет! Хазаров будто невзначай повернул свою компанию с дорожки и… и! Направил прямо ко мне.
—… и стою я как полный идиот, не знаю, в какую сторону идти, ничего не могу спросить… Как, вдруг, подходит ко мне… — тут Князь осекся, так как понял, что дочь его уже не слушает.
Приоткрыв рот и до отказа распахнув глаза, Ксенька вперила взгляд в меня…
—Это… это что?! Это же… с Тарелочки… скамейка… Пап?!.. Мама?!.. А?
—Глупости, Ксюха. Слушай дальше… — Хазаров пытался сыграть полное отсутствие интереса к тому, что происходит с дочерью. Но я-то, я-то все понимала! И что-то заподозрила Нора.
—И правда! Очень похожа на наши там. Смотри, здешние — вон какие. Но эта же новая.
—Да какая там новая, мам, подкрашена только! А вот это!.. это же!.. Смотри сюда! — без очков не очень хорошо видящая Ксения наклонилась ко мне. — Под краской, под лаком похуже стало видно, но видно же! Это вот я там перед самым отъездом сюда нарисовала Маген Давид! Ой, папка! Ой, Константин Михайлович! Ой, не финти…те!
Ксения подскакивала к Хазарову, теребила его за руку, возвращалась ко мне… Князь чуть и лукаво улыбался, молчал, но (я чувствовала!) уже очень хотел сознаться в содеянном. А Нора, тоже чуть наклонившись, всматривалась в меня.
—А вот еще. Смотри, это и мне знакомо… — Нора повернулась к Князю, улыбка на лице которого раздвинулась буквально до ушей, — Костя, ты… ты рехнулся?.. А деньги-то откуда на… на… на это вот?!
—Ой! Точно! Это Полинка… давно-давно! — продолжала трещать Ксения. — Мы потом вычислили с ней, какой дурак дописал «дуры», — Ярослав это. Пытались заставить его стереть, но он смог нас убедить, что так тоже клёво… Ну папка! Ну, расскажи! Как ты это?!..
—Вот именно. Посвяти уж нас. Сделай милость, — строгим голосом, но с шальными чертиками в глазах поддержала дочь Нора.
—Да бросьте вы, девочки! Садитесь лучше. Высохло уж, наверно. — Князь мазнул рукой мне по коленям, по спинке. «Высохло! Высохло! — вопила я. — Вчера еще и сразу! Муравей прополз по всей длине — не увяз! Бабочки садились, и ничего! Пташка пестрая скакала — следа не осталось!..» И все они, будто услышали меня, — сели. Хазаров, Нора и Ксенька были первыми здесь, кто удостоил меня, кто удостоился…
—Ну и?! — требовала Нора.
—Ну, папулька! Ну, родненький! — понукала Ксюха, крепко схватив Князя под руку и ласкаясь щекой о его плечо.
—Отстаньте, а! — кокетничал по своему обыкновению Хазаров, но рассказать ему — а это знали и я, и Нора с Ксенькой — ой как хотелось. — Вам хорошо? Вам приятно? Вот и ладушки. Но если уж такие любопытные… Антоша Слыхавский, мэр наш с вами бывший, подарил. Я, конечно, намекнул ему, а он и ухватился — все равно, говорит, мы их скоро — на свалку, менять будем на железные, говорит. Видел, говорит, в других скверах?..
—Ты не топчись на «других скверах», двигайся. Дальше-то как? — Нору, естественно, интересовало главное!
—О чем ты? Как сюда переправил? Самолетом. С нами и прилетела. Когда? Позавчера?
—Хазаров, ты не корчь из себя дурака больше, чем есть. — Нора стала заводиться.
—Мамочка, ну погоди. Папка же шутит, — встряла Ксюха, а Князь продолжал ваньку валять:
—Ах, ты об э-этом!.. Ну одолжил ровно столько, сколько надо было на перевозку и вот на установку здесь. А отдам, когда стану миллионером. Так договорились. Да брось ты, Норочка! Всё — говно, кроме мочи. Смотрите, девочки, как здорово-то! Наша скамейка! Укромный уголок на красивом сквере! Внизу Ксюхина школа! (Как ты говоришь — хава?) А дальше и вокруг!.. дух захватывает! И-е-ру-са-ли-и-иммм! Если прокричать, — музыка! песня! Нет, больше! — молитва! Ребята! Я сплю!! Уже двое суток!!! И снится мне, что я боюсь проснуться! А ведь придется, а?
—Папка, ты — поэт! А они не просыпаются!
—Ну да, и во сне все поголовно становятся миллионерами, — съязвила, но уже почти в тон и Ксении, и Косте, Нора.
—Ой! — встрепенулась Ксюха, — Пошли в хаву! Пора уже. Покажу. Познакомлю, с кем придется.
И они дружно поднялись и неспешно стали спускаться (оказывается!) к Ксениной школе-хаве, крыши которой и виднеются там внизу, за дорогой. Князь приобнял своих «девочек» за плечи и все ворковал, ворковал, поворачивая голову то к одной, то к другой, что-то явно «поэтическое».
Да-а-а! Вот тебе и… Хазаров! Пожалуй, он и взаправду этот… как его?.. князь.
Ита-ак! Значит-таки — Иерусалим, а не Меласурей никакой. Ладно. Почему ж «ладно»? — Здорово! Великолепно! Следующую жизнь я буду жить в Иерусалиме! И с не худшими представителями людского рода из той, из прошлой. По-жи-вем!
Ночью или поздним вечером, когда сквер совсем погрузился в полупризрачный свет фонарей (кстати, мало, чем отличающихся от тех, там, на Тарелочке, а свет так и абсолютно тот же — оранжево-томный), ко мне на колени просто-таки упала, не размыкая объятий, пара молодых, пышущих здоровьем и страстью тел, источавших букет запахов зрелых мужчины и женщины, солнца, цветов, изысканных духов… Они любили друг друга до рассвета то бурно и неистово, то нежно и томно. И беспрестанно шептали друг другу всяческие всякости, среди которых чаще иных я слышала: «Мэтука шели!» — «Мотэк шели!» Мне был не понятен точный смысл слышимого, но истинное, чувственное значение я поняла безошибочно — влюбленные пели свою Песнь Песней.
/.../
Семнадцатый день. Воскресенье
Едва лучи солнца за моей спиной пробились сквозь стволы и ветви сосен и кипарисов, едва загомонили на сквере проснувшиеся птахи, я, теперь уже целенаправленно и во всю мощь моих телепатических способностей, вопросила в окружающее пространство: «А сегодня, сколько будет у нас по Цельсию?» И… тут же получила ответ, на который, если правду, вообще-то не очень рассчитывала: «А так же, как и вчера и как будет еще много дней вперед: по ночам +15…+19, а днями от +25-ти до + 33-х». И опять я не поняла, Кто это. И так и спросила: «Ты кто?» «Пальма я, что в пяти шагах у тебя за спиной. Ты еще в день своего сюда прибытия назвала меня как-то очень уж по собачьи — Пальмочкой», — был мне ответ на совершенно понятном, но одновременно как бы и не знакомом мне «языке». Мистика!
«Извини… те, пожалуйста. Я не хотела Вас… Напротив, Вы мне сразу понра…», — мямлила я. И Пальма перебила меня: «Оставь свои китайские церемонии для той жизни, когда переберешься в Японию. Ты мне тоже пришлась по душе. Но не сразу. Я к тебе присматривалась, прислушивалась, принюхивалась. Все. И давай на «ты», у нас здесь на «Вы» — только тем, кого не принимают или хотят обидеть», — расходилась Пальма все больше. «Ого! — подумала я как бы совсем сама себе, — это не моя тамошняя подружка-молчунья Сосна!» А Пальма, как будто я это ей сказала, продолжила: «Не знаю, какие у тебя там были подружки, а я вот такая, как есть. Я рада, что ты меня слышишь и понимаешь полностью. А то тут… Я-то всех далеко вокруг чувствую и понимаю, а вот они… почти не откликаются. И о тебе я знаю все. Ну не все, а многое». «Как это?» — усомнилась я. «А вот так, — был ответ, — и сама не знаю, как, — и продолжила, открывая мне то, чего я о себе и не знала или «забыла», или Пальма во всю художественно врала. — Ты — сосна. Но не такая, как та, что торчит перед тобой, и не такая, как те, что там были вокруг тебя. Ты — ливанский кедр, то есть из этих краев. Поэтому такая живучая. Чего не знаю, так это того, как ты туда попала, и где с тебя срезали крону и обрубили корни. Но если бы тебя собрать плотно да нужным концом сунуть в эту землю, ты бы и корни пустила, и зазеленела. Правда, охломоны, которые три дня назад тебя собирали здесь, вертели твои члены так и сяк, они таки еще больше напутали, чем когда тебя приволокли сюда в пакете. Было три бруса не теми концами, как все, а они «не так» закрепили целых пять. Но что с них взять, — они-то совсем другой породы. А ты вот почему не чувствуешь, что с тобой лё аколь бесэдэр?» «Что со мной?» — обрадовалась я, что смогла встрять в поток сознания Пальмы. «Прости, — сбавила тон моя новая подружка, — лё аколь бесэдэр — это «не все в порядке» с иврита. Запоминай. Я буду твой ульпан. А кому же еще?!»
Ну, что такое ульпан, я узнала еще там, — Хазаров пару раз ходил в тамошнюю студию в Еврейской общине и весьма «преуспел» — выучил первые одиннадцать букв ивритского алфавита, чем и хвастал на каждом шагу.
Потом Пальма принялась было повествовать о своей судьбе. Стала говорить, что, если она и молода, то это ее вторая молодость, так как она поднялась из своего старого корня, ствол и мощная крона с которого были снесены зимним ураганом и тяжестью совершенно необычного в этих краях снега полтора десятка лет назад. Но примчалась стайка девчушек во главе с Ксенией, и Пальма, явно демонстрируя мне, что она может и помолчать, таки умолкла.
Заведенные Ксюхой и ее подружкой Алисой, которая восторженно подтвердила остальным, что я — именно та скамейка, на которой и она сиживала там, девушки скакали по мне и через меня, визжали, ощупывали, обнюхивали и чуть ли ни лизали меня, орали на всю округу, что у Ксюхи «клёвый старик», хоть и явно «с приветом»; а толстушка Женька, такая же шустрая, как и Алиса, обнаружила на тыльной стороне моей спины и обнародовала тамошнюю надпись: «Здесь прожигали жизнь и состояние — пили латгальское пиво! — Cross Fire-ы». И Ксюха принялась рассказывать, какая это «классная» там рок-группа.
Гомонили мои оккупантки на абсолютно понятном мне языке, правда, обильно пересыпали свои возгласы словечками: ма питом? нахон! слиха! бэтах! совсем уже знакомым мне бесэдэр и другими, значение которых я, пожалуй, улавливала достаточно верно по интонациям и контексту.
Всего, что за какой час успели нащебетать девчонки, пересказать просто невозможно. Да и не нужно, пожалуй. Главное — им было весело, хорошо! И я была тому причиной! О-ох! Опять гордыня на пустом месте. Не-хо-ро-шо.
А Хазаров и сегодня не соизволил явить себя. Но ведь будет же, будет! Не для мурашей да пташек-девчушек и даже не для Пальмы же он меня сюда приволок.
/.../
Двадцать шестой день. Вторник
Йом шлиши, что «по-нашему» — день третий, естественно. О погоде и говорить не буду, — не интересно. Вся она — в прежней поре.
Подружка моя Пальма, добровольно взявшая на себя по совместительству обязанности и опекунши, и персональной моей просветительницы в духовном смысле, и преподавательницы всего и вся, затеяла сегодня лекции-беседы на тему: «Что и почему растет в Стране», то есть о флоре Израиля. В познавательном смысле мне это было, конечно же, интересно и полезно. Так я узнала, что оливы, несколько представительниц которых есть и в нашем сквере, но мне видна только одна из них, живут по триста лет и более; что оливки и маслины — это одни и те же плоды этих самых олив или масличных деревьев — по-иному, а разница в названии — это разница в стадии их сбора, — «маслины» — это плоды, собранные зелеными, а «оливки» — спелые, оливковые по цвету; что арабы-палестинцы (что с них взять!) всем видам сельскохозяйственных работ предпочитают сбор маслин и оливок, — триста лет ходи под одно дерево и собирай дары природы, а не своего труда. Еще мне стало теперь ведомо, что большая часть того, что сегодня пышно растет в Стране, свезено сюда евреями-иммигрантами со всего Света. «Половины жердей, что тебя составляют, хватит, чтобы сосчитать нас, аборигенов», — не без гордости заявила Пальма и стала называть, — «Ну конечно, мы — пальмы, потом — кактусы, несколько видов сосен, в том числе и твой прародитель — ливанский кедр… Самая же замечательная среди нас — иерихонская роза! Не слышала?! Чему вас там учат? Тысячи лет может находиться в сухом состоянии, оторванной от своих корней, носимой ветрами по пустыне, а стоит на нее попасть нескольким брызгам влаги, как через час! прямо на глазах любознательных! начинает зеленеть и давать живые побеги!» Врет, подумала я, но красиво! И возражать не стала. А тут и подоспели мои!
Нора и Костя появились сегодня вместе. Встретились где-то раньше. Сели, всласть курили. Пахло от них здоровым потом (особенно — от Хазарова) и солнцем еще, хотя пришли ко мне они очень поздним вечером. Разговор их свелся к обмену достижениями в освоении иврита в ульпанах. Князь хвастал тем, что за два занятия одолел весь алфавит, что успевает из окна автобуса читать отдельные слова вывесок — правда, не понимает, что они означают, и не только потому, что по инерции читает-таки слева на право, — что Жанна не особо докучает вдалбливанием знаний, с видимым удовольствием переходит на русский и горазда на нем поговорить «за жизнь»… Нора же выражала удовлетворение тем, что обучение языку проходит действительно в интенсивной форме, что за сегодняшнее занятие освоили и усвоили больше двух десятков глаголов во всех их формах… Сошлись в одном наблюдении: русско-ивритский — иврит-русский словари, заключенные в одном томе, обладают символическим, если не мистическим свойством, — последняя буква русского алфавита «Я» плотно встречается в середине книги с последней ивритского «Т-ав», и выходит: Я и Т-ы — вот они, рядом! Старые уже (особенно — Князь!), а как… дети, — подумалось мне.
Потом мои «дети», приобняв друг друга, ушли. Стало тихо. Даже Пальма уже не витийствовала.
Все бы ничего, но и сегодня — ни слова о там.
/.../
Двадцать восьмой день. Четверг
Йом хамиши — ну конечно же, — день пятый. И сегодня ничего нового в погоде. Если не считать того, что перед самым восходом солнца по западной окраине неба лениво проплыли прозрачные облака, тут же и растаявшие при первых лучах дневного светила.
Не спросив моего согласия (впрочем, как и во все дни нашего знакомства), Пальма с самого утра продолжила чтение лекции о растительном мире Страны. А мне не очень хотелось слушать о том, чего я никогда не увижу. Хотела ее сбить на что-либо иное и довольно грубо спросила: «Ты-то откуда все это знаешь? Из книжек? Может, в библиотеке записана? Или в университете училась?» Пальма ничуть не обиделась и спокойно ответила: «О-о-о, метука! Не ты одна бродишь по свету. Я, правда, за морями не бывала, но Страну видела всю: и крайний север под самым Ливаном, и Эйлат на самом юге, на Красном море, и Средиземным морем любовалась целых семь лет, и водой прямо из Иордана меня поливали, и…» Меня просто взбесило откровенное вранье моей новой подруги, и я еще грубее ее оборвала: «И сколько же ты сапог… прости, босоножек износила?» А врунья моя и тут не обиделась: «А-а, ты не веришь. Я ведь здесь, в этом сквере только последние пятнадцать лет прозябаю. А вот как я умудрилась странствовать, — пусть будет для тебя загадкой. Догадаешься, получишь приз. Ну, это потом. А сейчас слушай дальше…» Не удалось мне ее ни сбить, ни разозлить. И стала я вполуха слушать моего «профессора», а одновременно продолжила свои наблюдения за прохожими. «Метука» моя гувернантка не перевела, как делала это обычно, произнося впервые новое для меня слово на иврите. А я и не спросила ее на сей раз, так как давно догадалась, что мотек — это сладкий, а метука — сладкая. Так нежно и бесконечно называли друг друга здешние влюбленные, которые, хоть и изредка, одаривали меня зрелищем и ощущениями своих лирических дуэтов. А Пальма… она стала меня уже по чуть-чуть воспринимать и за свою, — не все переводит, держит не за полную дуру…
Стряхнула с себя самолюбование: «Эк тебя понесло! Нарциссссия!». И стала-таки продолжать свои наблюдения за прохожими.
Девушки, конечно, хороши и в чем попало. Но и они слишком уж небрежны в одежде: со спины, над пояском низко приспущенных на бедра брюк редко у какой не «выглядывает» высмыкнувшаяся полоска трусиков, часто — не самой веселенькой расцветки; на оголенных (красивых, черт возьми! классической лепки! ровнёхонько загорелых или золотисто-кофейных от природы) плечах, рядом с узенькими тесемочками маечек-кофточек обязательно выставлены вселюдному обозрению и шлейки… бюстгальтеров и опять же — самых что ни на есть интимнейших цветов, никак не согласованных ни с кофточкой-маечкой, ни с обликом носительницы всех этих прелестей. Диву даюсь! — В стране всемирно известных, самых высоких и самых тонких технологий, в стране, собравшей всех умных людей планеты, не могут… додуматься и … изобрести такую малость, такой пустяк!.. Ай-яй-яй! Оно, конечно, понятно, — здешним женщинам (и девушкам тоже, уже с их пятнадцати-семнадцати лет!) ну никак не обойтись без помощи этих самых «гальтеров», — то богатство, коим наградил их Создатель, столь пышно и ве-со-мо, что им впору бы пользоваться не бюст-гальтерами, а, скажем, бюст-заками. Тем более! Тем более, господа изобретатели! Пораскиньте, чем можете! Или вам, мужикам-аборигенам, как раз это и нравится? Фи! Извращенцы. Хотя… хотя ни разу не видела ни одного сального, блудливо-похотливого взгляда. Зага-адка!
Женщины к сорока годам (плюс-минус лет пять) обильно оснащают себя тяжелой и дорогой ювелирщиной. Наверно, в попытках компенсировать поспешно (почему-у-у!) отстающую молодость. Широченные браслеты и ожерелья искусного плетения из золота и серебра! Увесистые перстни, кольца и серьги из тех же металлов с неслабыми включениями драгоценных камней и бриллиантов! Вот где изобилие неизбывной фантазии и ювелиров, и обладательниц произведений их искусства — носительниц сих передвижных выставок, а то — и галерей! К слову сказать, на иврите понятия серебро и деньги определяются одним словом — кесэф. И израильтянки кесэф-серебро явно предпочитают. В виде украшений, конечно.
Мужчины же… О них, пожалуй, как-нибудь в другой раз. Да и что о них говорить? Везде они, в общем-то, одинаковы, ото давар (так же, подобно), а то и бидьюк (точно, абсолютно такое же). Вот — Хазаров. И сегодня его нет. Ни тебе (мне!) — шабат шалом — доброй субботы! ни (нам с Пальмой, хотя бы) хаг самэах, с праздником! Завтра-то вечером наступает, «восходит» — здесь говорят, шабат, а на исходе шабата, то есть послезавтра, «восходит» Новый год (Рош а-Шана) по еврейскому календарю.
В обрывках разговоров сегодняшних прохожих довольно часто слышала что-то, типа: «…Арик поперся…», «…а Шарон-то, Шарон таки поднялся…», «…на Храмовую Гору — это круто вдвойне, он же толстый, а гора крута-ая, а еще — мужик-то круто-ой!..», «… понесла этого Шарика нелегкая, жди теперь…»… На мои вопросы Пальма ответила, что Ариэль Шарон — это политический функционер и генерал, что он поднялся на Храмовую Гору, что она, гора, — святое место и для евреев, и для арабов-мусульман, что с этими арабами есть соглашение, чтобы евреи на эту гору не поднимались (?!), что, видимо, Шарон для чего-то нарушил этот договор и что теперь надо ждать каких-то нехороших действий со стороны палестинцев, которые еще и арабы, и мусульмане… Ничего не поняла.
…А там… …Вот бы там появились бы несколько здешних девушек, женщин в здешних одеяниях и украшениях!.. Это было бы…
Двадцать девятый день. Пятница
Йом шиши — день шестой. Правильно! От шеш, что есть шесть. Название любимой игры Хазарова и Норы и их друзей там, именуемой более распространенно «нарды», на Востоке чаще звучит как «шеш-беш», то есть «шесть-пять», где шеш — это «шесть» на иврите, а беш — «пять» на многих языках тюркской группы, скажем, на азербайджанском. Вот! Это уже — не от Пальмы. Сама дошла. Нет, вру, пожалуй. Это от Князя. Он еще говорил (эх! не мне, разумеется), что в основе всех этих языков лежит древний язык фарси…
Пожалуй, не стану ничего говорить о законсервированной погоде, пока она как-то не проявит себя хоть чуть иначе. Хорошая погода и нынче, хорошая.
Пальма моя чуть ли не с самого рассвета потребовала от меня ответа на ее давешнюю загадку. А я и не собиралась напрягаться и так ей и сказала: «Чего тут гадать? Какой-нибудь чудак, типа моего Хазарова, тоже оле, но давнишний, искал себе место под израильским солнцем и таскал тебя за собой, пока ты ему… пока не устал. Все». «Вот так вот, да? — с явной обидой отвечала Пальма. — Так вот просто? «Таскал»-«устал»… Чего же не выговорила: «надоела»?.. Ладно, выиграла ты. И приз тебе будет. Только не сейчас. Мне еще подумать надо». «Слиха! Прости! — пытаюсь исправить неловкость свою. — Я не хотела тебя обидеть. Мне очень интересно знать, как у тебя здесь сложилось. Расскажи!» Но Пальма обиделась всерьез: «Ты же мне про себя, про Хазарова твоего ничего не рассказываешь. Я все догадки строю. Вот и я… Как-нибудь потом». На том и порешили.
Прохожие сегодня более чем всегда, улыбчивы. Нет, они и всегда улыбаются гораздо чаще и больше, чем те мои там, но сегодня у здешних лица светятся изнутри. К обычным в пятницы — в йом шиши — приветствиям «Шабат шалом!» сегодня каждый добавляет еще «Шана това!» или «Хаг самэах!», или и то, и другое разом. Пальма мне «любезно» сквозь… зубы (?) пояснила, что первое — это пожелание доброго, хорошего (това) Нового Года, а второе — просто «С праздником!»
После того уже, как «взошел» шабат, появился совсем уже не ожидаемый сегодня мною Хазаров. На одну сигарету. Немного нервничал, как-то подергивался внутри. Только и успела понять, что едут сегодня же всей семьей в Од-а-Шарон к тетке Норы, что пробудут там дня два или три, что собирается там весь израильский клан Гутерманов-Браховских. А нервничал Князь потому, что плохо представлял обстановку, в которую попадет. «Они же там все — евреи без примесей… Среди них явно будут и сильно религиозные… А я — русский, да и просто безбожник… Как себя вести?..» — прокручивал в голове так и сяк эти мысли Хазаров. Я впервые видела и ощущала Князя в таком состоянии по такому поводу. Он, которого никогда не приводили в смущение и тысячные аудитории, который не комплексовал и в сколь бы ни было высокого ранга кругах, он, которого за это с иронией, но и не без гордости Нора называла «публичным»… Да-а-а…
Сегодня от прохожих (от кого же еще? да и не «от», а… «через», пожалуй, — не нам же они…) мы с Пальмой узнали, что палестинцы ответили-таки на вылазку этого, как его?… Шарона, — в разных местах страны бросали камнями в израильских солдат, полицейских, просто — в проезжающие машины. Есть пострадавшие. С обеих сторон, так как израильская полиция…
…А там до их Нового Года еще три месяца. А у мусульман — и еще в другое время. А у… Наворо-очали!
Тридцатый день. Суббота
Шабат — он для еврея и на Северном полюсе шабат. То же — и на Южном. Создатель, завершив труды будничные, в седьмой день отдыхал. Это же и евреям заповедал на все времена. Стараются. Изо всех далеко еще не последних сил. Вся трудовая жизнь в этот день замирает по всей Стране. Не абсолютно вся, конечно, — полиция, скорая помощь, пожарные команды… Что еще? В общем, то, без чего в случае чего — ну никак! Автобусы не ходят, магазины, рынки, рестораны, кафе на замках… Гвоздь вбить в доме и то нельзя, — грех великий, в смысле — большой. Включать-выключать свет, телевизор — ни Боже мой! Для разогрева пищи придумали малотемпературные электроплитки, которые включают перед восходом шабата в пятницу, а выключают только через сутки — после его захода, в субботу вечером… Просветила меня и в этом вопросе Пальма еще в прошлый шабат. Я тогда же задала ей вопрос: «А в унитазах вода тоже хлещет все шабатние сутки?.. Или постучал кто в шабат во входную дверь, — таки не откроют?» Заду-умалась, зависла подружка, так ничего и не ответила. Стала пояснять мне, что так строго соблюдают субботу, то есть шабат, далеко не все. Более того, оказывается, есть и магазины, и кафе, и рестораны, которые только то и делают в шабат, что грешат во все тяжкие. И это все, мол, русские. То есть, конечно, евреи, но из бывшего Союза недавние, последних десяти-двенадцати лет олимы. Ультрарелигиозные, говорит, и громили этих отъявленных и отчаянных грешников, и поджигали их заведения, но они же, говорит, эти «русские», такие же упрямые, как и все евреи — добились-таки у властей официальных разрешений и… А автобусы в шабат не ходят. Тем, кто на своих авто, и горя мало. Но много же и безлошадных… Как вот Хазаров с семьей добрался к родственникам в их Од-а-Шарон? Родственники, конечно, и приезжали за ними. Но это же — одним неудобно, а другим неловко…
Пальма и сегодня держала на меня давешнюю обиду. Я к ней и так, и эдак, — ни в какую, однословные ответы, а то и односложные междометия. Экая же я неуклюжая!
Прохожих за весь шабат не больше десятка. Никто не присел ко мне даже тогда, когда шабат зашел и улицы оживились. Правда, сегодняшний шабат плавно, без малого зазора перетек в Рош а-Шана, со всеми ограничениями и запретами…
От полного… безделья стала считать… Нет, не ворон, — их на сквере всего две пары шастают изо дня в день. И не звезды, — до этого маразма пока еще не дошла. Стала считать проходящие внизу по улице машины. Те, что ближе ко мне, идущие слева направо. Их сегодня не много, и они не очень торопятся. И я решила сосчитать, сколько на сотню пробежавших имеют за рулем женщин, а сколько — мужчин. Сотня набралась где-то за полчаса. А счет вышел 36 на 64 в пользу мужчин. Надо продолжить исследование этой стороны иерусалимской жизни, — буду вести подсчет в течение десяти шабатов, а потом выведу более-менее объективный процент тех и других.
А там у… нас женщин за рулем гораздо ме-еньше.
/Сентябрь, дамы и господа, весь вышел/