ещё вроде недавно вздрагивала часов в семнадцать – ну где его черти носят?
Откладывала сопливые платки его бывших, как будто запонки,
в песочек сахарный, – глууупенький утконосик.
А тут – первый звоночек, крошечный сбой сервера:
лежите рядом – тёмный кинжал и вилка,
и ты называешь его по имени – своего первого,
и его «солнышко» не звякнет в твоей копилке.
А потом – больше – отказываешься зашивать варежки,
шарахаешься от его ласок, будто от прокажённых,
оставляешь царапины, словно киношная барышня,
и это царапины с каждым разом всё глубже и раздражённей.
Наконец выходишь попинать тротуарные чучела,
обмести веничком ветра припавшее пухом рыльце,
ныряешь под арку, чтоб прикурить – так лучше, мол,
оборачиваешься – а там поджидает тебя убийца.
И ты думаешь, насколько его глушитель похож на твой, кто спит у него калачиком,
пока он выслеживает трепетных утконосов,
и представляешь, как вы напиваетесь в складчину
в уютном баре, как он утирает тебе слёзы,
а твоему тем временем снятся боксёры-ниггеры
и крохотные рефери, что дышат им в пуповину…
Убийца отворачивается, чуя: сегодня не выгорит.
Ты возвращаешься. Мёртвая. Наполовину.
– а у него на спине – шерсть. И горбы верблюжьи, то бишь – одеяльные.
У него губы во сне отвисают, как в кабаке – дебилы.
И весь он – как кролик, завезённый козлом в Австралию.
Его бы зарезать, да ножики затупились –
точить – не переточить, – никакому По не выписать,
как сотрясаются стояки от твоих вжик-вжик.
… двадцать лет ты разговариваешь с антенной, заслоняющей дона Родригеса.
И всхлипываешь. Неслышимо. Как мужик.