Память... бедная моя... подтравленная алкоголем, прокуренная, избитая.
Пока иду на кухню забываю, зачем шел. Поесть? Нет. Попить? Нет. Налить кошке молока? Да у меня и кошки-то нет, и сроду не было. Минуту стою столбом, шепчу дрянные слова. Возвращаюсь к продавленному дивану и на полпути вспоминаю: шел в туалет, не на кухню. Вот ведь как... А бывало, в большую перемену на спор выучивал бездарную "Песню о соколе" и получал отлично за домашнее задание, которое не думал выполнять. Впрочем, теперь всегда так - бреду вначале на кухню.
О, проклятая, провонявшая табаком и жареными яйцами кухмистерская! Ты не отпустишь меня, знаю; крепко держишь, приковывая очи мои к выбоине на стене. Туда я метнул чайник. Посыпалась эмаль, крашеная штукатурка и отборный мат. Ты снесла это молча, и руки твои - плети - были опущены так, что никакое иконописное, никакое крестообразное положение их на груди не выразило бы большего смирения. И я ударил тебя... То был первый и, знаю, последний раз, когда я поднял руку на женщину. Теперь я почти примирился с ложью себе, что кровь в уголке губ твоих - следствие сковырнутого прыщика. А тогда... тогда я готов был псом зализывать алое, шкурой стелиться под твоими ногами - на, вытирай их о чудовище; решился (и даже потянулся к ножу) отхватить себе окаянные пальцы за то, что сложились в кулак. Но не сделал ни того, ни другого, ни третьего. В сборище бесов, хороводивших тот раз мною, затесался бес противоречия. И как толкает он боящегося высоты человека балансировать на козырьке небоскреба, так и меня вынудил убраться без покаяния.
Ты пыталась остановить меня, сулила (безропотная моя, святая!) напечь пирожков, лепетала что-то еще... но струйка крови, но твои руки-плети, но кроткий твой взгляд, а в особенности - пирожки (мне!), это меня уничтожило, уничтожило... и я, как холодец из фарфоровой чашки, вывалился вон из квартиры.
"Не мигают, слезятся от ветра
Безнадежные карие вишни.
Возвращаться плохая примета,
Я тебя никогда не увижу".
Всё, даже ветер, предвозвестил поэт. На то он и поэт.
Сорок минут на автобусе, четверть часа пешком к Оби с заходом в лавку, и вот: половина свиной полукопченой головы, семь флаконов "Агдама" и я - грузимся в "Сюзи" - мою моторную лодку, нареченную прежним владельцем в честь кожаной рок-вокалистки.
Семь пузырей и свинячью полуголову я не думал оприходовать, просто потратил те деньги, что имел при себе. А чтобы разогнать "Сюзи" и влететь под ближайшую баржу, на это я положил четыре бутылки и ноль граммов закуски.
Что потом... Потом - два опорожненных флакона полетели друг за другом в прибрежные кусты, еще один - за корму, на полном ходу; потом - страшный удар об опору моста им. Гарина-Михайловского (до барж не дотянул), следом - провал... помню, несколько раз менялись местами вода и небо... брызги вдоль бортов искореженной "Сюзи"... несусь, хрен знает куда, вместо руля удерживая руками бутылку над запрокинутой головою. Опять провал и сразу - тьма. И я в ней. Соображаю: это ад, что ж мне еще полагается. Но почему в преисподней так холодно и воняет рыбой? Шлёп, шлёп ладонями вокруг, приподнял голову: нет, не ад. Окутанный бреднем (как бредом), валяюсь в "Сюзи" на неведомом берегу. Недалече костер, голоса, музыка, гипертрофированные мятущиеся тени...
Явилась нимфа. Валя... или Галя?.. Спортивный костюм... Да, вот это-то точно: она была высокая и сильная, это я хорошо помню. А я - расслабленный. Настолько, что не было сил выпростать себя из бредового бредня, не доставало мочи отодрать пробку с последней бутылки "Агдама". Это сделала Валя-Галя; распутала меня, откупорила флакон, и я, как сосунок, припал к ее рукам. Вылакав пойло, чуть ожил, захотел есть. Ягодицами нашарил пакет, вынул из него сплюснутую половину свиной головы, а она оказалась с тухлетцой. Что ж вы хотите за восемьдесят три рубля? Кусанул было за пятачок (он не пах), но послышался поросячий взвизг, и я отшвырнул ожившую голову. Ах, как Валя-Галя смеялась! Она всё поняла, всё! А меня трясло от воспоминаний и горя. Костер бы... И когда нимфа неосторожно повернулась спиною к лодке, я, нежданно для себя, с борта вскочил к ней на спину. Она не удивилась, спросила только:
- Куда?
- В лес, по дрова.
Фея обхватила мои ноги, встряхнула, приладила к спине ловчее, и с фантастической скоростью дунула в чащу.
"Тыг, тыгы-дыг, тыгы-дыг, тыгы-дыг!.." - вот как неслись мы!
То, что она поняла меня превратно, я сообразил тогда только, когда мы прискакали на залитую лунным светом поляну (а до того луны не было, клянусь), и я, покинув крупный круп, принялся кое-как сбирать хворост. Валя-Галя, чуть обождав, подошла и влепила мне пощечину.
- Я думала, ты пошутил, с дровами-то.
Я сел на траву и заплакал. Она опустилась на колени подле меня.
-Ты импотент?
- Нет... Не знаю... У меня душа расшиблена. О, как болит!
- Бедный... - погладила меня по голове.
- И еще геморрой...
- Миленький, такие муки... Ты не похож на других. Я будто много лет тебя знала. Хочешь меня? Получится, я помогу.
- Помоги. Я хочу умереть. Я тварь. Дай мне яду.
- Ты его весь выпил.
- Тогда придуши, ты сильная. Я хотел в лодке убиться, но не вышло.
- У тебя горе?
- О-у-а-яй!..
- И меня из Рижского "ТТТ" выперли, - тут нимфа-баскетболистка тоже всплакнула. - Давай я тебя к нам упру. У нас тепло, костер, магнитофон...
- О-у-а-яй!..
Она взяла меня в охапку и уволокла к костру.
Две палатки, штук семь парней, двухкассетный магнитофон.
"За магнитофон меня непременно прикончат".
- Эй, леший, ты кто ж будешь?
В ответ я раззявил рот и полил вонючим "Агдамом" голову того, кто спрашивал. Потом всадил пятку в серёдку магнитофона, погасил "зеленый светофор" Леонтьева и запнул аппарат в огонь.
- Не смейте его бить! Прочь руки! Гады вы! Уроды! Он же болен! Не пинайте его!..
Но фея могла только кричать, не в силах вырваться из лап нескольких бульдогов. Остальные рвали меня. Ах, как они избивали! И убили бы, - точно, да вот угораздило ж меня на грани сознания подлезть с советом:
- Камнем, камнем по башке!
"Хорош. Он и впрямь ненормальный. И так уходили - голова, что студень. За магнитофон мы лодку заберем", - услышал я прежде, чем скатиться во тьму.
***
Без малого год был угрохан на то, чтобы помочь мне вспомнить, кто я. Двести девяносто три дня канителились со мною врачи. И зачем? Чтобы впихнуть в жизнь, где нет тебя? А где ты? О, этого я никому не открою. Никогда. Впрочем, я и сам не знаю наверно, в каких ты теперь обитаешь приделах, только догадываюсь. Поведаю лишь то, что единственной твоей привязанностью, той, что доводит человека до полного самоотречения, был я. Ты растворилась во мне - не стоящем волоска твоего - и тем себя погубила.
Но я надеюсь, и жив лишь надеждой. Каждую ночь я выпускаю с балкона в седьмом этаже бумажного голубя. И всякий раз он летит не туда, куда отправился его предшественник. Это добрый знак: какая-нибудь из птиц, да отыщет. Ты простишь, знаю. Ты скоро откликнешься на белоснежную весть. И когда это случится, вместо голубя полечу к тебе я.