Ей дела на свете – еще с мужиком пошутить
И черную змейку, как будто прощальную жалость,
На смуглую грудь равнодушной рукой положить.
Анна Ахматова
*** и разрывалась от лживых аплодисментов – пусто эстетов кустарное ремесло! – и не краснела – желтела, как сны Винсента, чувствуя, как тугой пулемётной лентой мёртвый Сваровски артерию клонит в сон. Лучше бы без вести, – что ж ты полезла в плен-то – в мягкий концлагерь режима мадам Тюссо? Восковый-восковый скул заострённый почерк, ви*сковый высечен губ онемелых скотч… Детка, красивым не жалко отторгнуть почку, если всё верно вторгалось в слепую ночь: мыши – в рокфор, рокфеллер пьянючий – в лузу, блуза – на бисер развалин столовых, а возле преддверия в сердце в чулане узком
марафонистски долюбливала по-русски смерть затяжную крошка-пробитый-пузик – заживо маринованная блоха…
Латексный кашель, больной формалин колготок, зимние котики, коршун в гнезде косы… Ты проходила слезой сквозь засилье сводок, ты доумела хутко зійти на пси.
В белом музее с эфирным больничным эхом, в скальпельных вспышках двоюродных медсестёр, ты выделялась, как между врачей – сантехник, как на щеке фарфоровой – горе-корь. Ты попадалась в ад площадей рекламных, первых полос проспекты… но только мать в грудах макулатурного пусто-хлама не прекращала «без вести…» извлекать.
Как Нео-Клео, кормила безмлечьем эфу, падала в медальоны, в наш век, в крема…
Жалко – красивым нельзя один разик сдрейфить и зацепиться за воздух, что так румян, вылетев из стремян…***
Утром в бездомно-холодной зеркальной мути шли хоррор-фильмы с монстриком в главной ро.
Буднями серокожими вжались груди в седце. Глаза смотрели тоской коров.
Марльборо в рот вползало холодным дулом. Дулю крутила пакля, – не будет кос!
Рихтер щипал беду дцп-шных стульев. Кисть для румян надрывно писала: sos.
Мёртвый Сваровски, замок пулемётной ленты, восковый Доуэль – жмаканный женский лоб…
Друг предлагает сдаваться в больничный плен – там можно хотя бы болтать языком – хлоп-хлоп,
как с мамой-крышкой – гроб.
Может, и вправду? Но кто приготовит ужин детям соседей и плюнет в экран в сердцах в мэрскую рожу – кому ещё мэр тот нужен? Кто тогда вспомнит, что в банке свернулся ужик (нет молочка – хватит кашки да холодца, – умненький, молодца?) Кто же тогда фигурный бутыль придушит и опадёт на подушку, как в дождь – пыльца?
Кто же так выдумал, чтобы на черносливьем фоне музейном, тёмном, как водоём,
было так одиноко всем некрасивым,
было так заключенно для всех красивых,
что ж мы как вино-гадины под осиной
заживо все гниём?
И опадали мягко, безвольно руки.
И, заслонившись от своего лица,
ты рисовала на морде ужа гадюку.
И целовала. Как мужа. Или отца.