Февраль
Первый день. Вторник
Морозец «по Сосне» в пределах пяти весь день. И солнце временами, и легкий редкий снежок. Слышала в разговорах, что вычислили: прошлый год был самым теплым в истекшем столетии, а само столетие — самым теплым в истекающем тысячелетии. Первое подтверждаю. А второму верю на слово — с компьютерами не поспоришь.
Метаморфозы, произошедшие в сознании и душе Хазарова, в его самоосознании, пожалуй, не единичный случай. А?
Но есть многое, что разнит Князя с теми, кого я хорошо знаю. Скажем, в его понимании евреев, еврейства, в его отношении к этому народу и его проявлениям.
Выросший в семье и среде, где интернационализм, а по-теперешнему — мультикультурализм, был естественным и необходимым бытованием (Дагестан середины века), Костя Хазаров делил своих многочисленных друзей-приятелей на лезгин, аварцев, армян, татов (горских евреев), евреев, азербайджанцев, че-ченцев и прочих только по внешним признакам: родной язык, облик… И все. И в последующей жизни, если говорить о евреях, его человеческие симпатии и антипатии определялись многим, но не… «еврей — не еврей». Не будучи таким уж наивным, он, тем не менее, в двух случаях узнал с большим запозданием, что два его давних близких друга — евреи. Это Володя Бугрос — институтский однокашник, дружба с которым длится вот уже тридцать семь лет, и Мурат Шемаго — самый задушевный друг Кости на протяжении тридцати трех лет. И дело вовсе не в их «нееврейских» именах-фамилиях. «Национальная принадлежность» для Хазарова сама по себе не являлась ни достоинством, ни недостатком. И на Норе Браховской он женился не за ее «еврейство» — а это он знал определенно и заранее, — а за… За что?!..
И вот грянула пора «национального самоосознания», общинной и персональной национальной идентификации. Пришло время отстаивать, скажем, свою «русскость» перед накатом националистов нового толка, пристальнее вглядываться в себя. И «хазарский князь» впервые обратил внимание на то, что хазарская знать, возможная принадлежность к потомкам которой стала льстить ему, по наиболее обоснованной версии, приняла в свое время иудейство.
Это новое обстоятельство добавило самоироничной спеси Князю. И совсем уже повергло его в ёрнический восторг открытие того, что девичья фамилия его матери, Сахно, — возможно, от древнееврейского имени Шахнэ, Шахна — Александр. Норе Костя тут же с чертиками в глазах заявил, что ему не чета всякие «полужидки», он-де, мол, «чистый жид!» И имеет право на репатриацию больше, чем она. И стал, дурачась, объяснять направо-налево, что теперь-то ему понятно его врожденное «хорошее отношение к евреям» — это-де «голос генов».
«…Мы ходили по пустыне и по горам, стояли на обрыве высотой больше полукилометра и смотрели с самой высокой вершины (а потом и спускались с нее) на Мертвое море. Пили воду из источников в оазисе и купались в водоеме под водопадом. Ходили ночью по пустыне с факелами и пели песни. И еще мне довелось встретиться один на один на узкой тропинке с горным козлом. Ме-е-е!
Но все было не так-то просто и прекрасно!
Два дня по десять часов хождения по пустыне и горам с пятью часами сна за двое суток — и мы почувствовали себя настоящими древними семитами, блуждающими по пустыне сорок лет.
…Вы просто не представляете моего восторга по поводу того, что вы все-таки решились переехать лаарец Исраэль!!!!!!!» — так говорит Ксения Хазарова в очередном письме из Оттуда.
(...)
Четвертый день. Пятница
Все сутки — около нуля. И снег понемногу. И ветер порывами. И солнце иногда. Но и последнее обстоятельство не располагает кого-нибудь посидеть со мной. И мысли прохожих под стать по-годе. Совсем ничего не запомнилось бы в этот день, если бы…
Встретившись невзначай, остановились прямо передо мной два старичка-пенсионера. Один и вовсе старичочек, даже старичочичек, редкий гость на сквере и посему мне почти незнакомый. А другой (такого старичком никогда называть не будут: под два метра и весу — за сто) сиживал не раз, помню. Густая седая грива выбивается из-под старенькой шапки… Леонард Буратович, бывший мастер-наставник технического училища, токарь. Уже больше десяти лет на пенсии. Значит, теперь ему за семьдесят. Приторговывает на базаре подержанной скобяной мелочью.
—Здорово, Петрович, куда крадешься?
—Здравствуй, Викентьич. В аптеку вот. У Маши грипп сильный. Хожу, ищу чего-нибудь. Везде всего-всего, а все дорого.
—Брось ты, Петрович, эти таблетки. Приходи вечером, отсыплю земляничных листьев, заваришь, и пусть Маша пьет. Три раза в день по стакану. Привет Марье. Сто лет не видел.
—А ты как, Леонард Викентьич? Сносу тебе нет, дай Бог.
—Да с этим — слава Богу. Влип вот опять.
—Что так?
—Да соседи, черт их дери. Подкармливаю я голубей у подъезда… Ты же знаешь мою охоту. И не у подъезда даже, а подальше, во дворе. На газончике. Ну привыкли они. Слетаются тучей. Радоваться бы всем. Так нет. Нашлась стерва. Пожаловалась. Мол, залетают на балконы! гадят на белье! и вообще… Пришел участковый. Дуб дубом. Говорит — штраф! А я ему — да пошел ты, раз не понимаешь! А он мне — повестку. Оказалось, надо в жилищный отдел. И ты знаешь, к кому? К Райке Сопечинской! Помнишь, была такая в горкомах-горсоветах, седьмое колесо в телеге. Я даже с большой охотой пойду к ней. Штраф заплачу, но и ска
-жу все, что о них думаю. А потом — еще в газету!..
—Викентьич, да не будут они штрафовать тебя. Что они, совсем очумели!
—Да это, Петрович, чепуха. Пробьемся. Вот видишь, в сумаре у меня собачка. Смотри, умница какая, не скулит, не вырывается… Несу швы снимать.
—Какие швы, Викентьич?!
—Понимаешь, на базаре возле меня крутилась дворняжка. Раз покормил — она и прибилась. Холодно стало — ящик поставил рядом, рукав от старой шубы распорол, постелил. Хорошая такая собачонка. Другие тоже стали подкармливать… Да не усмотрел. Видно, какой-то верзила кобеляка вдул ей. Понесла. А пришло время — разродиться не может. Кутята здоровенные. Понес к знакомому ветеринару, а он — усыплять надо. Я — ни в какую. Он тогда под наркозом крючком кое-как вытащил троих. А еще два, самых больших — там. Забирай, говорит, собачку домой, пусть отдохнет. Вечером, говорит, приеду к тебе, посмотрим. Моя со мной всякого повидала. А тут в крик: «Убирайся со своей сучкой к сучкиной матери!» По-кричала, успокоилась. Пришел ветеринар, посмотрел и говорит: надо резать. Как это?.. У баб-то когда... кесарево сечение. Повез. Сделал он. Десять дней назад. Бегает уже, как… собака…
—Да тебе, Леонард Викентьевич, памятник при жизни надо! И куда ж ты ее теперь?
—Куда? Домой заберу. Она мне уже в тридцать долларов влетела. Да и не подставлять же ее снова кобелюке какому. А у меня дома еще собачка есть, тоже сучка, и три кошки. Они уже все передружились…
—Ну ты и герой! Слов нет…
—Да это — ладно. Это все — ничего. Дочь у меня — вот сука так сука…
—Бог с тобой, Викентьич! Леночка?!.
—А у меня, слава Богу, и нет другой. Вышла, понимаешь, за офицера здесь. Да ты помнишь, десять лет назад. А ему здесь тогда… Часть расформировали, работы нет… Подались они на Украину, к его родственникам. А там не лучше: ничего нет, а водки — залейся. Кучма, туды его в ребро, спаивает народ свой. Вот и Ленка с мужем… Тот — мужик хоть. Да и одумался, остановился. А эта!.. И дом, и мужа, и сына, внучка моего — все променяла на собутыльниц. Бросил он ее, развелся. Сына себе отсудил. А Ленку я сюда забрал. Куда еще? Она и здесь… Сладу нет. И побил уже пару раз… С себя все продала, до нашего добирается… Э-эх, Петрович!.. Все! Разнюнился… Так ты, это… я через часок уже дома буду, приходи за травкой. Нинка моя вспоминает о вас с Марьей, попрекает, что не зайду, не позвоню, не позову. А все как-то…
—Спасибо, Викентьич. Вот не найду если… Нине от нас с Машей поклон…
(...)
Четырнадцатый день. Понедельник
Едва припорошило дорожки, газоны. При нуле тонкий снеж-ный покров сцепился с дорожками — ни смести, ни сгрести. Сквозь него пробивается серое плит и асфальта. Не бело кругом, белёсо. Скошенная по осени трава на газонах пожухло торчит из снега наполовину.
День Святого Валентина. Праздник всех влюбленных. Много ли этих всех? Влюбленный — это кто?..
По какой-то телевизионной программе показали взаправдашнюю теперешнюю дуэль. На антикварных дуэльных рапирах. С кровавым итогом. Из-за Прекрасной Дамы. Сегодня об этом много говорят. Один из дуэлянтов ранен в живот, опасности для жизни нет.
Судачащие выражают удивление тем, что это — в России. А чему удивляться? Удостоверяются, что «кровь не водица». Удивляются и тому, как это могли снять. А снимали, оказывается, двумя скрытыми камерами, прознав о готовящейся дуэли заранее. Почему не предотвратили кровопролития, а спокойно, дождавшись, равнодушно снимали? Скорее всего, не равнодушно, конечно. Представилась уникальная возможность снять вживую то, что сами видели лишь в кино да читали в книжках. Если читали. Профессиональный азарт? Папарацци. Русопятые.
Говорят, в происходящем не было ничего красивого, все совсем, дескать, не так, как в кино. Особенно некиношно выглядела и вела себя виновница дуэли в тот момент, когда те же «папарацци» сообщили ей о свершившемся. Опять же исключительно для того, чтобы запечатлеть ее взаправдашнюю реакцию. Говорят, что девушку лишь с большой натяжкой можно назвать Прекрасной Дамой. Говорят это, конечно же, наши дамы. Они единодушны в поносных оценках внешних достоинств новой Дульцинеи. Еще бы! Каждая из них уж наверняка видит только себя саму именно Прекрасной именно Дамой. И без каких-либо намеков на изъяны… И вела себя девушка некрасиво — рук не заламывала, глаз не закатывала и в обморок изящно не падала. Хрипло спросила, кто ранен. Коряво поправила платок на голове. И неэстетично куда-то кинулась бежать…
И из-за такой!..
(...)
Двадцать девятый день. Вторник
С утра пасмурно, ветерок и мелкий холодный дождь при +3-х. Сквер расцвел перевернутыми тюльпанами зонтиков самых невероятных цветов. С полудня — солнце, а ветер набирает силу, гудит голыми ветвями деревьев. Грачей нет. Прохожие сплошь больны лицами.
Прошла женщина с печальным ликом и редким в здешних местах и в наше время именем — Сабина. Вдова умершего два года назад местного поэта Гордеева Михея Севастьяновича. Вспомнилось говоренное о нем разными людьми в разное время. Нет, не сиживал со мной, не читала в его мятущейся душе. Все — с чужих слов и мыслей.
Был Михей Севастьянович долгое время преподавателем литературы в нашем университете. Работал и вместе с Дорофеевым, и под началом профессора Дорофеева. Даже домами дружили какое-то время. А в юности — так и учились в одном вузе. А в конце предпрошлого десятилетия разошлись, имея друг от друга горькие обиды. Развело их время политических и этических дифференциаций, а еще — серьезное заболевание Гордеева, отложившееся серьезными же сдвигами в его психике. Последние земные дни Гордеева у его постели дежурили, сменяя друг друга, и Сабина, и Дорофеевы — Надежда и Теодор.
А после смерти Михея Севастьяновича, на его поминках, теплее других о нем отзывался именно Профессор:
«Поэтический дар Михи проявился как раз в пору нашего совместного студенчества. Вот такой случай. Сам по себе — уже поэзия.
Все мы, конечно же, помним студенческие стройотряды. В июле пятьдесят девятого, в совхозе «Заветы Ильича» строили мы коровник. Молодые, здоровые, взахлеб поглощающие поэзию, окунающиеся в ее бездонные глубины… И, конечно, сами уже — все поэты.
Как-то вечером я предложил провести конкурс на скоротечное сочинение в определенном жанре — элегия, почему-то взбрело мне в голову. Все согласились и тут же заскрипели перьями и мозгами, засопели. Время было обусловлено — полчаса.
Миха Гордеев уже через пять минут стал нас всех подначивать, потешаться над нашим серьезом.
Когда же время вышло, стали мы по жеребьевке предъявлять свои шедевры. Дошел черед до Михея, и он прочел, как выдохнул:
Еду на телеге я…
Вот и вся элегия.
Те, кому выпало читать после, скисли, читали без воодушевления, а трое — так и напрочь отказались.
Абсолютно единодушно Миха был признан победителем, увенчан дубовым, за неимением лаврового, венком и получил главный приз — бутылку портвейна «Три семерки»…
Все наши тогдашние "шедевры" забылись начисто, а Михин помнят до сих пор все участники того конкурса»…
Хазаров, который также участвовал в похоронах и поминках Гордеева и который знал его более менее лишь в его последние недужные годы да по двум сборникам стихов, казавшихся Князю нарочито грубоватыми и натужно «сделанными», впал в уныние. И не нашел ничего лучше, как покаяться тут же, на поминках, в собст-венной грубой выходке по отношению к Михею Севастьяновичу…
Но об этом — уже завтра, в первый весенний день, если ничто более значительное не своротит.
/продолжение воспоследует/