она плакала…
Папа,
помнишь, как я ненавидела эту панночку?
Сейчас
она стоит в подъезде,
перебирая голоса за дверью, разбавленные
тёплым шипящим картофелем в шкварках чьих-то вскриков.
Она стоит в холодном подъезде,
пропускающем сквозь поры
испарения чьей-то страсти и миазмы мусоропровода.
Она стоит в бездонном подъезде, полном мышиной возни, с которой щелкунчику
не справиться –
впрочем,
она не слышит хруста сломанной челюсти.
Я ей завидую.
Папа,
помнишь эту панночку?
Ты приглашал её по вечерам.
Я злилась,
взбивала подушки,
пыжилась,
протягивала сквозь стены руки,
просила орехов, получала на орехи –
она брала меня на руки,
целовала в губы,
успокаивала…
Теперь
она приходит ко мне по старой памяти.
Приносит к чаю печенье –
«ушки» в сахарной пудре,
мышиное лакомство…
Я целую её в губы.
Я её жалею.
Папа,
это потом понимаешь, что им – больно, –
всем этим мишкам со вспоротыми насильственным сэппуку животами,
пылесосам с распухшими языками,
пианино с клавишными расстройствами,
только ей – нет.
Она стоит в подъезде, впитывая кожей
путеводные вопли котов,
плодородные стоны кошек,
пограничные вальсы ступенек, по которым
кроме них никто и не ходит…
Папа,
по понедельникам
я продолжаю находить во рту
выпавшие зубы…
Я знаю, -
кешью от хронического отсутствие cash'а,
арахис развращённой анархии,
крупные бразильские парни, застрявшие в нашем чемпионате, -
всё это – банальная передозировка орехов…
Щелкунчик болен.
Комариный писк переходит в фанфары мышиного короля.
Мышиный король медленно перемещается с лодыжки на колено.
Кричать нельзя, -
барабанным перепонкам панночки – больно.
Они плачут…
Папа,
я отдала бы все свои бирюльки, все рюшики, все взрослые бюстики, все пустые бутылки,
чтобы однажды
она выпала из меня
белым молочным зубом –
безболезненно,
во сне,
без помощи ниток и орехов, -
прошу тебя,
сделай меня заново
и никогда с ней не знакомь,
пожалуйста…
*
Земля неслышно чешет свою ось,
подъезд тихо выгрызает нижние ступеньки,
под окнами беззвучно распускают корни деревья,
не имеющие кровного родства с Грецией.
Папа пьёт пиво, -
всё-таки, понедельник, -
но это не мешает ему
услышать рыдания в подъезде
и впустить в дом панночку,
невидимую в дымке миазмов чужой страсти
и испарений вокруг мусоропровода.
Ну здравствуй, – смеюсь, – здравствуй.
И она улыбается
на все триста шестьдесят пять, умноженные
на мою взрослость,
будто глухая акула.