Да и могло ли быть иначе,
когда в настольном свете ламп
деля весь мир на "их" и "наших",
он не делился пополам?!
Он не был для других примером
прилежной кротости, когда
шинель отцовскую примерил -
тяжелую, как те года.
И принят в славную ораву
послевоенной детворы,
он пил горячую отраву
всепобеждающей поры -
когда, о кость ломая кости,
фронтовики и фраера
делили двор на тех, кто - гости
и кто - хозяева двора;
когда в битье, как будто в бане
меж мокрых шаек и мочал,
молчал - разбитыми губами,
но кулаками - не молчал!
Он не был мастером по бегу
и, водружая правды стяг,
он за отцовскую победу
лез на рожон как на рейхстаг -
на этих целеньких - в "победах"
как в тыловых броневиках,
труслывых, много раз отпетых,
но припевающих в веках;
ни в фатерландиях, ни в Польшах -
нигде не нюхавших руин
по праву брать от жизни больше,
чем брать Варшаву и Берлин...
Рубаху - красную, как знамя,
уронит - вряд ли подниму.
И будет во сто крат, чем с нами,
ему больнее - одному.
Всего больнее - самым "нашим",
(как наш - Матросов и "калаш"),
кто для "ненаших" - дик и страшен,
но с каждым годом в "нашей раше"
уже все более не наш.