Сволочь ты, Краевский, настоящая сволочь! С такими построишь, пожалуй, наше коммунистическое далеко. К тому же болтлив. С таким языком место твое на базаре, да хоть на трибуне какой, а страна, между прочим, движется вперед!
Вспоминать как все это началось – мартышкин труд; может, когда Тарзана задавила машина, Тарзана с черными и рыжими пятнами, хвост кружком, он тебя еще покусал, когда ты ему в горло руку засунул, но и пасть незачем было так разевать...
Так вот, тогда Генка – будущий уголовник, но было ему всего четырнадцать, а тебе, Краевский, шесть; так вот, принес он Тарзана домой и мать его, то есть Генкина, давай кричатъ, дескать, – зачем он куртку перепачкал, подлец, собачей кровью? И хозяйка тоже ну кричать: – Собаку задавили! Собаку задавили! Где теперь возьмешь такую собаку?
Может тогда и закатило, Краевский, твое бездарное детство первую, но смачную оплеуху? Но вспоминать об этом – мартышкин труд.
Тебя тогда почти, что и не было – так, штанишки-бантики, костюмчик соседям на зависть из проклятой Германии привезли, и много чего хорошего напривозили – тарелок, чашек, картин в рамочках – всего в доме хватало. Такое было разве еще у жидов, но откуда у жидов такие вещи – нормальному человеку непонятно. Воровали, скорее всего, пока мы проливали свою кровь. Добро, дядя Коля из шестнадцатого номера прямо так и приехал с войны без ноги, но на мотоцикле – не все жидам!
От жидов только и жди какого подвоха. Жила через дорогу тетя Поля, старушка, в карты приходила играть; и к ней ходили в карты играть, чай пить, а ты с ее внуком на велосипеде катался... Так надо же – оказывается, всю жизнь она была настоящей жидовкой, а с виду ни в коем случае не подумаешь! Давно это было, но все как-то неприятно – зачем скрывала свое темное прошлое? Зачем-то скрывала. Нет, здесь что-то не так.
Все же было и у тебя детство и грех подумать, что этого не было. Детство для всех одно и тоже – оно просто детство. Жизнь потом может быть всякой, хорошо хоть такая есть... Есть о чем поговорить, особенно ничего при этом не делая. Даже приятно...
Непонятно, где кончается детство, и девочка, которую ты потихоньку любил с восьмого класса - тебя в тот год, кстати, не приняли в комсомол, всех приняли, а тебе двух месяцев по возрасту не хватило, и ты, тоже потихоньку, поплакал на чердаке школы, и она, комсомолка, презирала тебя беспартийного, а ты продолжал ее любить и по ночам, во сне вроде бы совершал замечательные поступки, геройские в том числе, и она должна была тебя спасать, но так и не спасла, а может и спасла, ты уже не помнишь, может и спасла по той единственной случайности, какая возможна лишь во сне, и должна была начаться ваша любовь... если бы только она знала. Да, хрен бы она пошла с этим долговязым кретином и дала ему поносить свой портфель, разве... Боже ты мой, сколько было этих «разве», так всегда – раскроешь рот или, скажем, душу и непременно найдется кому в нее плюнуть, как будто больше некуда...
Просто обошлась с вами судьба и ты, Краевский, этой судьбе никак не помешал. Вы еще тогда играли в интересную игру – вечером, в глубине двора, до тех пор, пока родители не разыскали вас и по одному не загнали домой; играли в игру с фантиками разными, цветами, садовниками – но в любом случае необходимо было целоваться, от этого не уйти – сплошная биология, но дух захватывало. Нет, конечно, невозможно предположить, что у маленьких девочек может быть такая грудь, и она – девочка, а не грудь – сильно упиралась, и ее грудь, кажется, тоже упиралась, но никакой возможности не было их отпустить – это ж свинство, это как пообещать и не сделать, и она, девочка с такой замечательной грудью, сказала, что ты, Краевский, сволочь, но, когда ты ее провожал, все видели как вы счастливы, а кое-кто вас просто ненавидел, и этого невозможно продлить, но это ощущение с тех пор как будто и не прекращалось...
...наверно, ты ей испоганил всю жизнь, вот такая ты сволочь, Краевский. Лет через восемь она позвонила тебе и ты помчался портить ей жизнь дальше. Она не спрашивала, почему ты женился не на ней, почему она надеялась, почему вышла замуж, почему вчера, после брачной ночи, разыскала твой старый телефон, она не спрашивала и не говорила, почему этот ее муж теперь соображает, куда девалась его молодая жена, а молодая жена без него и не плачет, пьет свой коньяк и рассказывает, как ей было нехорошо – ей видимо больше некому поведать такую нелепость, так всегда и бывает – возьмешь девчонку за грудь, а получается, что за душу, только души ты как-то не заметил под такой грудью, Краевский...
...У нее и дальше была такая грудь и не было детей, и с этим мужем ей было нехорошо, и ты обещал ей помочь, раз этот ее муж не в состоянии, и ты вспоминал о той воображаемой, которая должна была тебя спасти во сне и не спасла... теперь наяву лежала в твоей постели, пока ее муж зарабатывал трудные деньги... и произошло то, что должно было произойти, и глупая девочка думала, что это вечер и садовник снова выбирает свой лучший цветок, а садовник полагал, что совершает великое и нужное дело – так уж повелось, не обойтись нам без великих дел...
Пока ты тут, Краевский, размечтался, Гольцев катит на своей желтой первой модели, но с последним движком, тачке и можешь быть совершенно уверен – он докатится, помешать ему уже невозможно.
Мимоза – его последняя весна – сейчас подыхает в больнице. Ничего себе сходили в гости! Эх, чтоб твою мать... Пока Гольцев гонял за шнапсом, на нее навалились сразу четыре мужика. Мимоза сопротивлялась не слабо, Мимоза сопротивляться умеет – но что может сделать одна баба с четырьмя мужиками? Даже если ее к кровати не привязывать – все равно ничего... Это все штучки Гундарова и хамская идея – тоже его, и вся его команда такая.
Одинок Гольцев, всегда одинок, теперь, похоже, окончательно. А человек не может быть одиноким, тогда ему конец. И Гольцеву конец – его желтая гундаровский броневик с дороги не снимет, слишком тяжелый, кроме того, у всех его подонков пушки и перья, и никакого нет резона рассчитывать с ними на поединок – остается разогнаться и врезаться прямо им в лоб, может хоть половина из них подохнет – все одно; Мимоза загибается в реанимации и следователь не узнает от нее, чьи это дела, иначе вскроются такие гольцевские делишки, что все равно пропадать, Мимоза загнется, зря он взялся за это дело, не надо было рисковать...
...однако проклятый волгарь куда-то исчез – найди в городе машину, если ты один, никто не поможет, даже менты, не свалиться бы с моста, нельзя же крутить без передышки двое суток... а Краевский ездит паршиво...
Ездишь ты, Краевский, паршиво и гонора в тебе много. Когда бес тебя в грузчики определил, то ничего, кроме пижонства, здесь не просматривалось. Целое лето на электрокаре по заводскому двору раскатывал, да без спецовки – ну, вроде загораешь, А на деле – пыль бабам в глаза пускал, мускулистое туловище демонстрировал – вот как на самом деле! Не зря мастер ворчал: – Оденься... Мастер не тот, который Гольцев, а тот, который Валерка – за тридцать лет производственной пьянки стал хорошо разбираться в народе – вот и ворчал. И когда пер ты на плече, надрываясь, семитонную таль, и бабы только ахали, и было тебе не просто хорошо, но восхитительно приятно, и ты всюду таскал дурацкую таль, и всем осточертел, и мастер отобрал злополучную таль и, вместе с цепями запер в каптерке, и сказал, что он про тебя думает, хотя и так всем ясно, какая ты бестолочь.
Да, пыльцы подпустить – в этом ты специалист. Так и было с той юной особой, бывают такие женщины – картинка – тридцать лет, а все картинка. Ты посещал венеролога и был такой галантный – целый месяц одни цветочки, еще и к ручке прикладывался. Когда бы не медицина, проявилось бы твое хитрое лицо. И ее тоже. Но ты, бестолочь, так убеждал ее и себя, якобы влюблен, что так в результате и получилось – это же надо быть таким придурком, столько денег на всякие... цветы и ягоды... но ягоды, честно говоря, – коронный ход... дни стояли как никогда в июле – дышать нечем... уединение, с одной стороны залив, с другой речка, сверху синее небо, посередине ты и молодая особа... нет виновата была банка клубники, отборной клубники, купленной у старухи с лицом не персик, но как от персика кость, и заманчиво это – есть одну ягоду вдвоем, что называется без помощи рук, чтобы только губы пахли аристократическим соком... так до чего угодно можно себя довести, особенно, если юная особа лежит на спине, ты на юной особе, и синее небо отражается в ее честных глазах... во всем виновата эта затея с клубникой, иначе короткое твое счастье продолжалось бы еще и еще, но после клубники вы почему-то принялись за дело иного рода, чего и следовало ожидать, а на песке под синим небом, когда с одной стороны залив, с другой речка вся в золотых искрах купав, не делать этого еще и еще невозможно... твое счастье оказалось недолгим – две театрально-музыкальные недели, одна сплошная египетская ночь и, если молодой особе и вздумается с кем-нибудь жить, то это будешь не ты, бедный мой Краевский, ты для этого – слишком несерьезный человек... конечно, она будет страдать, и обо всем таком где-то писали, продавались хорошие книги, а ты любил и хотел страдать, но теперь ты больше не любишь страдать, потому что вроде бы уже страдаешь, и это невыносимо страдать, когда не хочется, еще потому, что будешь искать старуху с лицом как косточка персика, с клубникой в чисто вымытой банке, и молодая особа, заполнившая этот невыносимый пробел, не станет есть клубнику, как вы ее ели тогда, и клубника будет невкусной и не такой, как в то бездыханное лето на песке и под синим небом... и в ее чистых глазах не отразится и тени сомнения, что все не так, что перезрелые ягоды горьки как слезы, которые настоящие мужики глотают, а ненастоящие, вроде тебя, размазывают по морде...
Размазывать сопли может каждый, чем иной раз и занимались ваши храбрые мужики, ваши – вся ваша семейка как на подбор, сплошные храбрецы, настоящие люди. Такие любят смотреть правде в глаза, вероятно они всю жизнь тем только и занимались, что смотрели правде в глаза, наглядеться не могли... Есть, конечно, и не такие герои. Жил по соседству Александр Иваныч, просто Саша, которому кое-что, кое-где и кое-когда прищемили... да, кое-кто... снаружи он, такой как все, но говорят, что непонятно – как это жена с ним жила потом тридцать лет? Понятно как... Так вот от него долго не могли правды добиться, пока не добились... Дальше он лечился, трудился, воевал, ранило его, контузило и после контузии он окончательно все позабыл... но ваши мужики утверждали – не от контузии, просто он был настоящий патриот, такой тени не бросит на государство... правда, правде в глаза он больше не смотрел, а вот это – точно от контузии. Ваши-то герои сильно испортили себе зрение, глядя правде в глаза.
Журнал без картинок – вот твоя пошлая жизнь, Краевский, и ты это хорошо знаешь. А если на твой счет записать еще и Кассандру, то будешь ты и вовсе бедный человек.
Всего и дела – с вечера до утра, а Касанка – это не женщина, это жизненный персонаж, по сравнению с другими – это кожа и плоский дерматин, причем кожа тонкая. Знаете вы человека, которому босоножки тридцать четвертого размера, мягко говоря, великоваты? Она такой человек. И в это тридцатое свое лето ты, Краевский, снова наделаешь пакостей, пусть не нарочно – но факт.
Зря ты Касанке позвонил, но разве она не пошутила, что почти тебя любит? И ты не врал ей про то же самое? Врал, конечно. Но разве не у нее такие бедра, что у телефона ты стоял на одной, пардон, ноге? Она болтала насчет прически, дескать, обомлеешь, ты и обомлел, ведь от прически ничего не осталось – смех один... Касандра пришла стриженая и тихая, как мышь...
Однако, это преждевременный разговор, ты еще не купил вина, она не сбежала с работы... Мимоза, тем временем, сдыхает в больнице от стыда и злости, Мастер колбасится на тачке по всему городу и сдыхает от стыда, и злости, и столько еще людей сдыхают от стыда и злости, и кто-нибудь да сдохнет, только ты не сдохнешь, потому как нет в тебе ни злости, ни стыда – ничего не осталось, кроме соплей, а сопли размазывать ты специалист...
В маленьком городе, где твое детство застряло в густом саду, как лист в ветвях облетевшего розового куста, и это обозначает осень, и это нелепо, раз уж все нелепо в твоей судьбе, одна лишь пошлость закономерна, раз ты такое говно и все погибло, пропало и несчастный Тарзан – это только первая капля, первый разбитый елочный шарик в новогоднюю ночь, когда крошечный человек целиком состоящий из «почему» и «где моя мама?» – впервые не решается спросить, почему в его сердце поселился траур...
...в маленьком городе, где дед сделал тебе деревянный меч, он был еще жив, его не доконал маленький стальной осколок большой войны и испорченное сердце, он сделал тебе меч, чем-то похожий на флажок железнодорожника и ты показывал его воображаемому паровозу в дальнем углу густо заросшего сада, и грозил ему, паровозу – ты еще боялся паровоза и соседских гусей, и петуха, что с таким шумом взлетел на голову приходящей молочнице, взлетел с очевидным желанием выклевать ее единственный глаз... осмелев, ты охотился на петуха с луком и стрелами, на которые пошли едва ли не самые ценные насаждения вконец заросшего сада... Петуха зарезали хозяева, и долго летал над сараями обезглавленный рыжий петух, и летали перья, и валялась на земле никчемная петушиная голова – жутко и красиво...
ты бездарно расходовал стрелы и они взлетали высоко над деревьями, и там только вспыхивали в бронзовом свете вечернего солнца...
ты ловил бабочек, и, однажды, нежная зеленоватая капустница умерла, накрытая чайным стаканом на листке сирени, оставив геометрический ромбик яиц мелких, как жемчужины в старинном бабкином медальоне сердечком... что ж! Она сделала, что смогла, а чтобы она смогла еще сделать, запертая в чайном стакане начинающим вивисектором, который теперь только и делает, что пытается размножаться, хотя смертью ему ничто не грозит...
Секретарша – и жизнь, и судьба на побегушках, это тебе не зайчиков пускать из окна, когда тебе девять и можно любить только маму, бабушку, можно бесцельно собирать конфетные бумажки, хотя и не собирала, да и не все ли равно? Бабушки нет, мамы тоже, есть множество способов выйти замуж и столько же способов не выйти, всего поровну и слева, и справа, только ты посредине... Кассандра это понимала.
Зря Касанке позвонил и вспоминать, и ворошить те времена поздно... когда под одной крышей, длинным общественным потолком, за тонкой демаркационной перегородкой и... прячьтесь, люди! Вон Краевский пришел, у-у-у! страшный какой – так выла Матильда, урожденная Брем, сидя в уборной, но то и дело, приоткрывая дверь посмотреть, кто пришел...
в уродливом величии больной старухи было жуткое, сильное и смешное – в разбитой статуе издевательски уцелели самые неприличные места...
Да, по обе стороны одной стены, будильник стоял у заколоченной двери, утром стучится в одном халатике – здравствуйте вам! все как в песне, нет ли кофе? Как не быть! Сварит, принесет, сядет на край дивана – чего еще желаете? Ах! конечно Вас, мадмуазель... Все же в такую рань этим заниматься – преступление, которому она придумала название – идиотское дело. Конечно, назначать свидание и выходить вслед за ней на улицу – это не идиотское дело? Может и не совсем...
...теперь, кажется, и не было ничего более замечательного, чем тонущие в Карповке огни особняка и крикливое барбизонское лето,
и закрывающиеся бары и кафе,
и надрывающие душу пошленькие кинофильмы...
а сколько раз он пожелает ее любить?
а сколько захочется...
и крепкие смуглые руки ее
будут рвать и душить твое тело
соленые губы хрипеть и отчаянно
слова вырываться и не утерпеть
словам что про это одно и молчали
и гадкие речи тонуть в темноте
шептать отдаваясь единому слову
и в сизой каленой железной воде
на Карповке тонут плащи рыболовов...
Она пришла стриженая и тихая, как мышь, и успела где-то выйти замуж и уйти назад, экскаваторщик оказался слишком... так что одни неприятности, когда слишком хорошо – это плохо, но у него телефон у кровати, и когда этот бульдозерист делает свое мужское дело, то одновременно по телефону разговаривает... может принести из коридора телефон – единственное ценное, что у нее осталось от жизни с этим трактористом? – сказала она, сбрасывая на пол вечерний наряд, полагая, что до утра он ей больше не понадобится – вполне подходяще для ужина в начинающейся хулиганской обстановке, в кресле на двоих... тошно слушать, но ее не переделаешь, сука она и, конечно, прелесть... провидению угодно катастрофу? – пожалуйста, вы все-таки упали с кресла...
Кассандра снова влюблена, теперь в шахматиста, недавно поругались – пропил гад с гроссмейстерами все ее деньги, перебили фарфор и старинные часы со звоном... мать похоронила, так угораздило ведь гроссмейстера полюбить, это самые никудышные люди...
. . . . . . .
Утро, говорят, мудренее, особенно если это суббота, но кто знал, что придется касанкино сокровище из интерната забирать, что вымажет тебе чудное создание повидлом выходные штаны. – Гарик, это кто? – суетится Касанка, видно, по вкусу ей в мамашу играть, а Гарик известно кто, скажет, – Мужчина это, вот кто!
Встретили Бобова. Он стал приставать, чтобы и его с собой взяли. Касандра это предложение медленно отклонила...
Дальше хуже. В кофейне напротив торговля пирожками, бубликами. А Гарику все что увидит – подавай! И очередь... Купила она два кренделя и тарелку прихватила, сели на скамейку, а тут папаша молодой вышел с сыночком погулять – тому тоже давай крендель, Кассандра хотела дать, папаша распереживался, схватил дитенка и в кофейню побежал – больно гордый! Да не досталось ему, закрыли заведение на обед...
У Гарика припадок благородства, стали оба ребенка орать – один от жадности, другой, сильно честный, кричит: – Зачем тарелку украла, сука, зачем, сука, воровка, украла-а?
Зря Кассандре позвонил, нужна она со своими шахматистами, с Гариками недоделанными. - Слушай, Каска, не пойду я с вами никуда. – Что ты, – говорит, – я понимаю... И ушла.
Надоели, надоели все эти булки-пряники, развели жиды торговлю, где попало, плюнуть некуда – кругом одни жиды, и никто тебе по хорошему не скажет, что сволочь ты, Краевский, настоящая сволочь...
* * *