Лук пришел на работу разбитым, со страшной головной болью. Накануне он до трех часов ночи просидел за компьютером, дорабатывая срочный проект, а потом долго не мог заснуть от переутомления — и вот теперь примостился за рабочим столом и пил черный кофе, чашку за чашкой, безуспешно пытаясь сосредоточить взгляд на линиях и цифрах, беззаботно пляшущих по экрану монитора.
Больше всего ему хотелось вернуться домой и выспаться: упасть на диван и провалиться в черное, пустое небытие — затягивающее, как зияющая дыра в пространстве; без кошмарных сновидений, которые Лук по привычке не любил, и даже немного их боялся.
Потому что сны имели обыкновение сбываться — страшно, причудливо и неожиданно; а кошмары преследовали потом долго. Тащились по пятам, точно мрачные, перекрывающие дневной свет тени — медленно и неотвратимо воплощаясь в извращенно-уродливую явь.
Вот и сегодня под утро, почти перед самым рассветом — бледным и нежно-сиреневым — ему привиделся подобный кошмар, живой, точно в японском аниме. Лук плохо помнил его содержание, и наверное, к счастью. Только отдельные, будто выхваченные из прозрачно-зыбкого тумана персонажи.
Черепаха, плоская и ленивая, с уродливой треугольной головой на толстой складчатой шее. Обезьяна, равномерно и плавно, как в замедленном кино, раскачивающаяся на длинной ветке. Неуклюжий, наполовину погруженный в мутную зеленую жижу крокодил, скалящий острые хищные зубы. И его, Лука, любовник Доминик.
Нет, кофе сегодня не помогал, и голова не просто болела - раскалывалась на части.
Невыносимо, почти до тошноты.
Перед глазами плавали черные точки, а мутно-лимонные солнечные пятна, лежащие на клавиатуре, судорожно пульсировали. Ветер ли за окном колыхал островерхие, окутанные тепло-золотым маревом кипарисы? Или это был всего лишь обман зрения, диким, непостижимым образом искажающий реальность? Лук не знал. Но от необъяснимо-причудливой игры светотени ему становилось еще хуже. Он со вздохом выключил компьютер — пусть глаза немного отдохнут.
Что же такое было в его уже наполовину ускользнувшем из памяти сне? Что-то такое, от чего предательски сжималось все внутри, и на ладонях выступал холодный неприятный пот. Что-то, связанное с Домиником... странное и страшное, отказывающееся облекаться в слова — и нестерпимо болезненное. Отчаянно цеплялся Лук за слабую надежду, что на этот раз все окажется обычным сном, невинным, хотя и пугающим порождением его уставшего ума — и сам не верил этому. Каким-то непостижимым образом он умел предчувствовать будущее, и, увы, не ошибался.
С Домиником Лук познакомился позапрошлогодней осенью на презентации одной графической программы, в Бохуме. Выяснилось, что оба из одного города и почти соседи. Их любовь началась бурно и красиво, а развивалась стремительно и практически неуправляемо. Лук с первого взгляда влюбился в немного замкнутого, но отчаянно-романтичного молодого инженера-электрика. Но отношения складывались непросто. Доминик был разведен, и его бывшая жена умерла за два с половиной года до его с Луком встречи, оставив у него на руках маленькую девочку — хорошенького и хрупкого, как веточка на морозе, сероглазого эльфа, непоседливого, точно чертенок. Целый день порхала она по квартире, верещала, болтала, пела, постоянно крутилась под ногами, и как правило, именно тогда, когда влюбленным особенно хотелось остаться вдвоем.
Дочку Доминик боготворил. Он мог часами, не отрываясь, наблюдать за ее игрой, затаив дыхание, словно боялся спугнуть чудо. Заплетал ей тонкие, темно-русые, с огромными голубыми бантами, косички; читал книжки или разглядывал вместе с ней разноцветные картинки, щедро изливая на нее всю свою нерастраченную нежность.
А Лук не то чтобы ревновал, но иногда чадолюбие любовника по-настоящему сильно раздражало его. Он жил по нескольку дней у Доминика, потом возвращался в свою квартиру, встречался с другими, ходил по барам и заводил случайные знакомства, даже не давая себе труда запомнить имена своих многочисленных партнеров. Снова возвращался, и веселая, ласковая малышка — теплый, лохматый зверек с растрепавшимися от игры волосами — кидалась ему на шею, радостно целуя его и щебеча неизменное: «Луки, Луки пришел!» Она считала его кем-то вроде старшего брата, хотя он был лишь на два года моложе ее отца. А сзади подходил Доминик и обнимал их обоих, крепко, но бережно, с молчаливой благодарностью прижимаясь щекой к волосам Лука и благоговейно касаясь губами худенькой, как птичье крылышко, ручонки дочери. Ну разве можно было на них сердиться?
Сейчас Лук по своему обыкновению находился «в загуле»; тем острее и мучительнее была его тревога. Что там у них происходит? Что могло случиться за те несколько дней, пока его не было? Во сне Доминик выглядел необычно, словно что-то в нем неуловимо изменилось — во всем его облике, в лице, таком родном и близком, а теперь смертельно бледном, перекошенным не то неестественной улыбкой, не то гримасой боли — в потемневших, широко распахнутых глазах, будто пытающихся взглядом пробить обступившую его темноту. «Я должен был хотя бы звонить ему почаще», — со стыдом и раскаянием подумал Лук, и рука его сама потянулась к телефонной трубке.
Сейчас он наберет номер и будет долго слушать пронзительные, длинные гудки, срывающиеся в пустоту, как ярко-серебряные капли дождя с карниза. «Но он не подойдет, и не ответит мне, а когда я, наконец, приеду — дверь окажется заперта. Потому что...» — Лук тряхнул головой и усилием воли отогнал неуместную мысль.
Вопреки его мрачным ожиданиям, Доминик тут же подошел к телефону. Но голос его дрожал и прерывался, так что Лук даже не сразу узнал его.
— Лукас, это ты? Извини, пожалуйста... я не могу сейчас говорить с тобой... я... прости... я позвоню тебе попозже...
Он замолчал, и несколько минут только его судорожно-всхлипывающее дыхание нарушало испуганную, колко ощетинившуюся едва различимыми сухими потрескиваниями тишину. Со смутным страхом Лук понял, что Доминик плачет. Нет, не плачет, а рыдает, отчаянно и бессильно, уронив голову на руки, а телефонную трубку на стол.
Лук отдавал себе отчет в том, что его любовника едва ли можно назвать образцом мужественности. Слишком много было в его характере излишней сентиментальности; чрезмерной утонченности чувств и почти женской мягкости. Однако истериком он не был. И лишь одна единственная вещь в мире могла, пожалуй, вызвать у него подобную реакцию. Неужели что-то случилось с ребенком?!
— Доминик, — Лук, и сам не на шутку встревоженный, старался говорить спокойно и твердо. — Доминик? Доминик?! Это Наташа, да? Что с ней? Несчастный случай, она в больнице?
Он боялся даже предположить худшее.
— Нет... нет...
И снова настороженно-потрескивающая тишина в трубке и беспомощные сдавленные всхлипывания.
— Она жива?!
— Да... пока... Лукас, я не знаю, что делать... Я совершенно уничтожен.
— Доминик, подожди. Я сейчас приеду. Ничего не делай и никуда не уходи, ты слышишь меня?
Он быстро отпросился с работы, наговорил начальнику с три короба, и почти бегом бросился к своей припаркованной на ближайшей стоянке машине. К счастью, до дома было недалеко. Лук открыл дверь своим ключом и стремительно, точно ураган, ворвался в квартиру. Доминик сидел, скорчившись в кресле, рядом с телефонным аппаратом.
— Милый, что с тобой? — Лук опустился рядом с ним на колени и нежно, порывисто привлек его к себе; встревоженно заглянул в распухшее, залитое слезами лицо. — Тебе плохо? Где малышка?
— В садике... Я отвел ее туда. Я не могу ее сейчас видеть. Я никого сейчас видеть не могу...
— Да что произошло?!
Доминик напрягся и съежился, и даже как будто сделал попытку освободиться из его объятий. Слабую, впрочем. Но все равно это было странно. Он словно обвинял Лука в том, что в нужный момент тот не оказался рядом, не смог предотвратить какую-то беду. Или в чем-то другом?
— Мы были утром в больнице, — бесцветным голосом произнес Доминик. — Я давно уже подозревал что-то неладное, когда зрачки у нее начали как-то странно светиться, и она стала косить на оба глаза... А ты... неужели ты ничего не замечал? — но Лук только отрицательно покачал головой. — Я даже и представить себе не мог, что это может быть по-настоящему опасно, — судорожно комкая в руке насквозь промокший носовой платок, продолжал Доминик. Вид у него был потерянный и жалкий. — А теперь уже слишком поздно. Ей сделали утром томограмму. Это ретинобластома, они сказали... рак обоих глаз... Завтра утром я должен отвезти ее в больницу. Один глаз они удалят сразу, а второй, может быть... они сказали, что зрение все равно не удастся сохранить, слишком поздно мы обратились. Если этого не сделать прямо сейчас, метастазы пойдут в мозг, и тогда... — тут по его лицу пробежала судорога боли, и он снова зарыдал, закрыв лицо руками.
Лук оцепенел от ужаса. Как бы сбивчиво ни говорил Доминик, смысл сказанного он понял: девочка была смертельно больна. Почему-то диагноз звучал особенно страшно, гораздо страшнее, чем если бы он сказал, например, рак крови. Или желудка. Но глаза? Как это возможно, удалить живому человеку глаза? Ребенку?
— Я не могу, — повторял Доминик сквозь слезы. — понимаешь, я не могу этого сделать. Отвезти ее... туда. Я не могу сделать такое со своим ребенком.
«Я бы тоже не смог», — подумал Лук, снова в отчаянии прижимая к себе любимого и не зная, что сказать.
— Но... Доминик. Ты должен, — произнес он, наконец, с усилием. — У тебя просто нет другого выхода, совсем никакого. Бездействовать сейчас — все равно, что подписать ей смертный приговор. Ты не имеешь права распоряжаться ее жизнью.
— Да, не имею? — Доминик поднял на него заплаканные глаза. — Лукас, ты ничего не понимаешь, ведь она мне доверяет, доверяет бесконечно, как умеют доверять только дети. Она меня любит, Лукас! Она не поймет, что это делается для ее спасения. Я, самый близкий для нее человек, приведу ее в такое место, где ее будут истязать и мучить, а лечение от рака очень мучительное, ты знаешь? Где ее лишат зрения, навсегда, до конца жизни погрузят в темноту. Ты можешь себе такое представить?
Лук тяжело вздохнул. Он не хотел себе это представлять. Не мог и не хотел.
— Подожди, я принесу тебе чего-нибудь выпить.
Он вышел на кухню и долго искал стакан; потом долго, не торопясь, споласкивал его холодной водой. Нашел в баре бутылку сухого красного вина и налил почти до краев. Лучше бы, конечно, водки, ну, ничего, сойдет и это. Черт, как хорошо, что у него нет детей; привязываешься к ним, и вдруг — такое. Чудовищно.
— Вот, — сказал Лук, протягивая Доминику наполненный тускло-красной жидкостью стакан; потом придвинул стул и сел рядом.
— Когда я услышал диагноз, я просто поверить не мог, думал, что я ослышался, — снова торопливо, сам себя перебивая, заговорил Доминик. — Чтобы моя Наташа... Нет, такого быть не могло. Это случается, с кем-то, с другими, и остается таким далеким, до тех пор, пока оно не коснулось тебя, — он машинально поднес стакан к губам и отхлебнул вино, точно воду. — Ну, почему это должно было случиться с моим ребенком, за что? Лукас, а ведь я знаю, за что!
Он мелко, мучительно дрожал и говорил, точно в бреду, а его тонкие, горячие пальцы впились в руку любовника судорожно, почти злобно. Где-то далеко, за дверью, капала вода из неплотно закрытого крана, и Лук отстраненно слушал, как с глухим звоном разбиваются о край раковины тяжелые капли. Точно слепые майские жуки неуклюже тычутся в оконное стекло, привлеченные обманчивым теплом человеческого жилья.
— Это за мои грехи страдает ни в чем не повинная девочка. Это я во всем виноват, я все делал неправильно... все, абсолютно все. Моя жена умерла, после того как я бросил ее с маленьким ребенком на руках, поддавшись похоти. Уступил своей порочной, извращенной натуре. И теперь — вот она, расплата. Мужчина должен быть с женщиной, Лукас, это закон природы, а то, чем мы с тобой занимаемся, это неправильно, это грех перед Богом.
«Ну вот, приплыли», — подумал Лук с тоской. «Сейчас он, пожалуй, скажет, что это я его растлил, совратил с пути истинного. Тварь неблагодарная. А ведь не я! У него же еще до меня кто-то был, и развелся он еще раньше...»
— Нет, Лукас, я тебя не виню, — почти прошептал Доминик, словно подслушав его мысли. — Но ты видишь, как мне сейчас больно? И тебе когда-нибудь будет так же, если не опомнишься вовремя.
Обуреваемый противоречивыми чувствами, Лук подавленно молчал. Ему хотелось избить Доминика, сильно, может быть до крови, чтобы вышибить из него эту дурь, раз и навсегда. И хотелось защитить его, прижать к себе, как в самые первые, волшебные ночи их любви; осушить безумные слезы, взять на себя его боль.
Нет, Доминик не простаивал часами на мессах и воскресных проповедях, не творил крестных знамений на каждом углу, не обивал пороги церквей и костелов. Но ведь это же так естественно для человека — обратиться к Богу, когда пришла настоящая беда. Вот только с чем обратиться? С горячей и слезной молитвой о помощи? С разочарованиями и бессильными проклятиями, с упреками и жалобами на Его несправедливость? Обвинить во всех смертных грехах себя или другого: партнера, любимого, собственную злую судьбу? Или, все-таки — с любовью, что бы ни произошло?
«А ведь он все это время жил с чувством вины», — мелькнула в голове у Лука испуганная мысль. — «Может быть, даже подспудным, им самим до конца не осознанным. Вот он где, источник всех наших несчастий».
Он знал, что сейчас ему едва ли удастся достучаться до истерзанного страхом и болью сознания Доминика, но все-таки предпринял последнюю, отчаянную попытку:
— Не нужно так говорить, ты ни в чем не виноват, ни перед кем. Человек не может идти против своей природы. Просто так устроена жизнь, что иногда и с хорошими людьми случаются страшные, несправедливые вещи. Любимый, пожалуйста, не обвиняй себя; любовь не может быть грехом, не может быть виной.
Доминик поднял голову и взглянул на Лука растерянно, с изумлением. Пустой стакан выскользнул из его руки и, ударившись о гладкий кафельный пол, разлетелся на сотни ярких, острых осколков.
— Она хотела увидеть обезьянку, — вдруг, кусая губы, произнес Доминик, и Лук от неожиданности вздрогнул.
— Что?
— Она давно просила меня сходить с ней в зоопарк. Она так хотела увидеть обезьянку... и крокодила...
Луку снова вспомнился его утренний сон: кошмар, окутанный удушливой аурой необъяснимой тревоги.
— Так что же мы сидим? — он вскочил на ноги. — Пойдем.
— Как, сейчас? — испуганно спросил Доминик.
— А когда же еще? Я сейчас приведу ее из садика. Уже час дня, думаю, они там как раз успели пообедать. Может быть, тоже хочешь пока перекусить?
— Издеваешься?
Лук пожал плечами:
— Что ж, я тоже не голоден. И возьми себя в руки, Доминик, ты же не баба; чтобы никаких истерик в присутствии ребенка. Она вообще что-нибудь знает?
— Нет, — Доминик смотрел на него умоляюще, почти с ужасом. — Лукас, я, правда, не могу...
— Не можешь, сиди дома, — оборвал его Лук, — я и без тебя прекрасно справлюсь. Но лучше будет, если ты пойдешь с нами. Прими пока душ, и вообще, приведи себя в порядок, я скоро вернусь.
Воспитатели в детском саду его знали, ему уже не раз приходилось забирать ребенка, когда Доминик задерживался на работе.
— Наташа, за тобой пришли!
Теплый, сопящий от радости комочек запрыгнул ему на руки, тонкими ручонками обвил за шею, что-то весело защебетал на ухо.
— Привет, зайчонок, — сказал Лук, осторожно опуская девочку на пол. — Ты знаешь, куда мы сегодня пойдем? В зоопарк!
— Ура! — она завертелась на одном месте, как юла, захлопала в ладошки. — А где папа? Он тоже пойдет?
— Конечно. Папа ждет нас дома. Вот только зайдем за ним и сразу поедем.
Только теперь он заметил, что глаза у девочки действительно, светятся, как у кошки, и сильно косят, особенно левый. Ну почему он не видел этого раньше? Почему Доминик, если видел, ничего не предпринимал, не отвел ее сразу к врачу? Идиот несчастный.
Бережно держа малышку за руку, Лук вывел ее в прозрачные, яркие краски летнего дня. Они добрались до дома и нашли там «папу», осунувшегося и бледного, но в относительно приличном состоянии. И, весело подталкивая его с обеих сторон, со смехом затащили в машину. Лук очень хорошо понимал чувства Доминика и решил его лишний раз не трогать. Пусть его молчит и смотрит в сторону отсутствующим взглядом, лишь бы не плакал и не пугал ребенка.
Что ж, сегодня ему придется веселиться за двоих, хотя у самого на душе ох как паршиво. Ему страшно было думать о том, что будет завтра. А ведь завтрашний день — это только начало бесконечной череды тяжелых и унылых, наполненных болью и отчаянием дней.
Может быть, уже завтра летнее солнце для этой беззаботной крошки померкнет навсегда. И хрустально-голубое небо, такое хрупкое и прозрачное, насквозь пронизанное легкими, золотыми перьями редких облаков. Как они объяснят ей, куда исчез этот мир, полный красок и цветов, солнечных бликов, рассветов и радуг? Где даже камни мерцают во мраке, голые, неподвижные камни? Мир, в котором даже ночью на небе горят огромные, переливчатые звезды; и мертвенно-прекрасная Луна заботливо укутывает чутко дремлющую землю своим нежным, бледно-зеленоватым сиянием. В этом мире нет и не может быть абсолютной тьмы, он полон света: яркого, живого, меркнущего, бледного или исчезающего, точно тень звезды на влажном песке. В его лучах живет каждая тварь; и каждая, даже самая ничтожная травинка вбирает в себя его волшебную силу. И никто не вынужден жить в темноте, за исключением тех, кто просто не способен этот свет увидеть.
Как объяснить ей, почему с небосвода исчезли звезды, и почему больше не наступает день?
И все это время Лук должен быть рядом с ними, с Домиником и его больной дочкой, утешать, поддерживать, стараться хоть чем-то облегчить их страдание. Непростая задача и далеко не из самых приятных в жизни. О том, чтобы бросить двух любящих его людей в столь трудную для них минуту, не могло быть и речи. Это было бы подлым предательством, а Лук — при всех его недостатках — на предательство был не способен. А то, что говорил ему сегодня Доминик, о грехах и о законах природы, все это просто бред. Горький и страшный бред отчаяния. Это не стоит даже принимать всерьез. Для Лука существовал только один закон: быть самим собой и всегда следовать голосу своего сердца, иногда громкому и властному, иногда слабому и тихому, как шепот, невнятный, порой едва различимый шепот вечной и мудрой человеческой души.
Вот так.
Да, сегодня Луку предстоит веселиться, и обязательно искренне, ведь дети тонко чувствуют любую фальшь. Он ни в коем случае не должен дать девочке понять, что что-то неладно; пусть этот день будет для нее радостным и ничем не омраченным. Так он решил, и неважно, что ждет их потом. Кстати, необходимо будет все время отвлекать ее внимание от Доминика, раз тот не может совладать с собой, хотя бы ради ребенка, и не выглядеть, как мертвец на собственных похоронах.
И невероятным, почти нечеловеческим усилием воли Лук затолкал в самую глубину своего сознания и страх, и невероятно болезненную, разрывающую душу жалость, и все темные, жуткие мысли, и ночные кошмары, которые сбываются; да, сбываются, и ничего с этим не поделаешь, не прогонишь их из своей жизни.
И вот он уже снова — как когда-то, много лет назад — озорной, беззаботный мальчишка, который привел свою младшую сестренку в зоопарк. И они бегают наперегонки от клетки к клетке; ой, и сколько же тут интересного! Вот стайка разноцветных попугайчиков, таких ярких, что просто рябит в глазах — они расселись на голой, засохшей березе; и мертвое дерево вдруг преобразилось, ожило, словно расцвело необычайными, фантастическими цветами. А это сова, сердито нахохлившаяся; лохматый, светло-серый комок перьев с торчащими из-под них острыми когтями. Не надо ее бояться, зайчонок, она же в клетке и ничего нам не сделает!
«Луки, смотри, крокодил!» И правда, крокодил, ленивый и толстый, и совсем не страшный. Плавает в своем темно-зеленом болоте, и даже зубов не видно.
«А сейчас мы пойдем смотреть обезьянку! Хочешь, малышка?» Конечно, она хочет! Она носится вокруг него, как заводная, и смеется, и тугие косички прыгают по плечам, а кокетливый летний ветерок бережно развевает ее короткое, ярко-голубое платьице.
Вот и обезьяна, почти такая же, как в его сне; и точно так же медленно раскачивается на длинной упругой ветке. Только нет в ней ничего пугающего и тревожного. Обычная крупная человекообразная обезьяна. Она корчит такие уморительные рожи, а на спине ее, глубоко зарывшись в теплую, блестящую на солнце золотую шерсть, сидит крохотный обезьяний детеныш.
А еще там были маленькие пони, на которых можно было покататься верхом. И Лук, подняв замирающую от восторга девочку на руки, с величайшей осторожностью усадил ее в седло. И приземистая лошадка с длинной светло-коричневой челкой, смешно падающей на глаза, неторопливо пошла по кругу, а Лук шагал рядом, деликатно придерживая юную наездницу за талию. Вокруг было празднично и светло: по-летнему пестро разодетые люди; разноязыкий, веселый гул голосов, сливающийся в один сплошной, напоминающий рокот прибоя шум; огненно-красными и янтарно-желтыми цветами полыхавшие клумбы. Наташа радостно смеялась, показывая крошечные молочные зубки, а Лук подбадривал ее и ласково шутил. И незаметно начавшее клониться к горизонту солнце понимающе и сочувственно золотило его черные волосы и ее тоненькие, как мышиные хвостики, русые косички. А Доминик стоял в стороне, глядя на них и улыбаясь бледной, вымученной улыбкой.
Они гуляли почти до закрытия зоопарка, а потом сели в машину и поехали домой; и едко-оранжевые закатные лучи холодным огнем стекали по ветровому стеклу, слепя глаза и мешая сосредоточиться на дороге. И только тут Лук, наконец, понял, насколько невероятно, нечеловечески он устал.
Дома Доминик отвел дочку в детскую и оставил ее там немного поиграть перед сном. А сам вышел на кухню, где хлопотал Лук, пытаясь состряпать что-нибудь на ужин. Чуть помедлил на пороге и плотно прикрыл за собой дверь.
— Спасибо за чудесный день, Лукас, — сказал он тихо. — За ее последний счастливый день.
Лук поднял голову и пристально, испытующе вгляделся в лицо любимого. И то, что он увидел, ему не понравилось. Доминик был бледен, но спокоен. Как-то неестественно спокоен. И в выражении его глаз, горячо и неестественно блестевших, было что-то странное, что-то такое, от чего Луку почти сделалось жутко.
— Хочешь, я завтра сам отвезу ее в больницу? — предложил он. — А ты останься дома, или иди на работу, отвлекись как-нибудь, я сам все улажу.
«Все будет хорошо», — так и хотелось ему прибавить, но он сдержался. Ну что может быть во всем этом хорошего?
— Нет, не надо... — Доминик говорил медленно, словно через силу, избегая встречаться с Луком взглядом. — Лукас, я уже все решил. Я никуда не повезу ее завтра. Это все слишком жестоко. Она наверное, погибнет в конце концов, так зачем ее понапрасну мучить?
— Но... что же ты собираешься делать? Смотреть, как она медленно умирает? Может быть, уже через несколько месяцев...
Но Доминик только ласково улыбнулся ему своей странной, застывшей улыбкой:
— Нет, зачем же? Я убью ее сегодня вечером, просто подмешаю снотворные таблетки в молоко, которое она обычно пьет перед сном. Ну, а потом, конечно, себя. Уж соображу, как. А ты сейчас уходи. Возвращайся к себе, милый. И... Спасибо за все.
— Что?! — Луку показалось, что он ослышался. — Ты что, совсем рехнулся?
— Нет, — возразил Доминик. — Со мной все в порядке, правда. Но так — действительно — будет лучше. Ведь смерти нет, Лукас. Она просто заснет, счастливая, а проснется совсем в другом месте, там, где не будет болезней, и где ее встретит мать, которую она так любила. И любит до сих пор, хоть и плохо ее помнит... Ведь для любви не существует такой вещи, как забвение. Ну скажи, разве это будет плохо для нее?
Все это было так страшно, чудовищно, неправильно!
— Послушай, Доминик... Тут, кажется, еще сегодня утром кто-то разглагольствовал о грехах? А сейчас? Что ты хочешь сделать? Убийство и самоубийство всегда считались самыми страшными грехами в любой религии. Ты за свою душу не боишься?! И зачем накладывать на себя руки? Ты еще молод... Даже если она... не выживет. У тебя еще могут быть другие дети.
Доминик опустил глаза.
— Я не боюсь за себя. И готов стерпеть любое наказание, на этом ли свете или на том. Я не верю в ад, ты знаешь; но и адские муки я принял бы с благодарностью. Потому что я их заслужил.
«Какой бред», — устало подумал Лук, больше всего на свете желая прекратить поскорее дурацкий спектакль, стряхнуть с себя мучительное наваждение.
«Мучительное наваждение, называемое жизнью», — язвительно и услужливо подсказал ему внутренний голос, кривляясь и подражая интонации Доминика.
Лук растерянно приблизился и, ласково обняв любовника за плечи, почти насильно усадил его за стол, а сам сел напротив, бережно взяв его руки в свои.
— Дорогой, ну что мне с тобой делать? — заговорил он медленно и осторожно, как говорят с ребенком или с тяжелобольным. — Ты ведь понимаешь, что я не могу тебе этого позволить? Я знаю, что тебе плохо, и в этом нет ничего удивительного. Ну, не заставляй меня сейчас звонить в полицию и помещать тебя в психиатрическую клинику. Давай обойдемся хотя бы без этого, хорошо?
Лук полагал, что Доминик испугается, но тот смотрел на него внимательно и печально. Странный горячечный блеск в его глазах потух, и они словно поблекли, подернулись серо-дымчатой предрассветной мутью.
— Ну что ты, Лукас? — ответил он серьезно. — Я... пошутил, я просто так это сказал. Я немного перенапрягся за сегодняшний день, прости. Вот и полезла в голову всякая чушь. Но ты все-таки уйди сейчас, дай мне побыть одному. Пожалуйста. А я накормлю Наташу — за ужин спасибо, кстати — и лягу спать. А утром ты за нами заедешь, ладно?
«Он лжет», — мелькнула в голове у Лука отчаянная, ясная мысль. — «Я не должен оставлять его в таком состоянии, иначе он... О, Господи, он действительно готов сделать что-то страшное!»
Но ему уже хотелось уйти.
«Все в порядке», — шептал внутри совсем другой и как будто не его голос, вкрадчивый и подлый. — «Ведь он же сказал, что это всего лишь шутка. А значит, твоя совесть чиста. Уходи. Он не совершит в твое отсутствие ничего плохого, а если и да — это его жизнь и его ребенок. Не вмешивайся, не бери на себя слишком много. Если бы он сказал, что ты ему нужен, твой долг был бы быть рядом с ним, но он сам тебя гонит. Уходи...»
— Лукас, пожалуйста. Я очень тебя прошу... — глаза Доминика, широко распахнутые, странные и нечеткие, смотрели на него настойчиво, почти умоляюще.
Лук встал и медленно пошел к выходу.
— Пока, любимый, до завтра. Наташу за меня поцелуй.
Он вышел, не оглядываясь. Прошел один лестничный пролет и без сил опустился на ступеньку. Сел, обхватив голову руками. Нет, он не был религиозным. Но сейчас... Сейчас он сидел на холодных ступенях лестницы и твердил, как заклинание, снова и снова, одну лишь незамысловатую молитву: «Господи, сжалься над ними обоими! Господи, смилуйся над ними...»