А во времена то было давния – во времена давния да тяжёлыя.
А и шёл Змей-Тугарин землю зорить – землю зорить да землю Родныя.
А и плакала земля под его стопой – под его стопой да стопой чёрныя.
А и люди плакали слезами горкима – слезами горкима да слезами кровавыма:
Ай не бывать над землёю Яру-солнышку – Яру-солнышку да ненаглядному!
А и жил тогда славный молодец – славный молодец да Святогор-богатырь...
– Всё, бабушка, хватит! Надоели мне твои басни! – я топнула ножкой и обиженно поджала губы. – Только и разговоров что про богатырей могучих да молодцев славных. Да про всяких там гусляров-пахарей. Надоело!
Бабушка устало вздохнула, поставила корзину наземь, присела на пенёк. Стряхнула с понёвы иголки сосновые, сложила руки морщинистые на коленях... Сколько же ей годков? Ещё на Купалу батюшка сказывал, что видела она самого князя Буривоя дитём неразумным, а князя того уж лет двадцать как нет. Ушёл князь наш к Сварогу и пьёт с ним сурью в чертогах его в Сварге. И сама она мне не бабка, и батюшке моему не бабка. Прабабка, кажется... Так сколь годов ей, ежели до сих пор в лес по грибы-ягоды ходит и меня, молодую, вперёд себя не пущает?
– А про кого ж сказывать, внученька моя? Про волка, что ли, серого? Аль про лешего?
– А хоть бы и про лешего. Всяко лучше, чем про богатырей ентих твердолобых. Только и умеют, что мечом махать. «Налево махнёт – улочка, направо – переулок», - передразнила я её хриплый голосок. – Не хочу боле таких басен!
– Так про лешего в лесу поминать нельзя, - опять вздохнула бабушка. – Помянешь – он тебя в миг заплутает. Может, стоит уже за той елью, слушает да кознь чёрную мыслит.
Я невольно вздрогнула и обернулась на вековую ель, что стояла у меня за спиной. Могучая ель, мудрая, не каждый муж такую обхватит. И лапы у неё широкие, тяжёлые. Вон как к земле тянутся; нависли над нею, будто покрывало над невестою, и не разглядишь сразу, кто за ними прячется... Я не то что пужливая, нет. Я и с парнями соседскими дралась, космы им выдёргивала, и на охоте супротив медведя с рогатиной выходила, и бабке своей всегда слово поперёк ставлю. Но лешего, дядьку лесного, боится даже мой батюшка, а батюшка мой самый смелый муж в округе. Даром что про него самого басни складывают, будто о богатыре каком.
– Ты, бабушка, скажешь тоже...
Я постаралась придать личику выражение полного безразличия, дескать, не напугаешь меня, не на ту напали, но за бабку всё же спряталась. Чем бес не шутит? Вдруг там и в самом деле лешак стоит?
– А хочешь баснь о витязях князя Кия? Они все у него как на подбор – молоды да пригожи. Да в бою удалы, аки внуки Стрибожьи. Видывала я одного в граде Голуне. Ох и хорош же парень был – высок, плечист, борода колечками вьётся. Вот бы тебе такого.
– Бабушка! – возмущённо вспыхнула я. – Какого ещё «такого»? Что это за намёки?!
– Да какие, внученька, намёки. Тут намекай, не намекай... Замуж тебе пора, вот что. Засиделась ты в девках дальше некуда. Ещё годок-другой – и никто на тебя, горемычную, не взглянет.
– Фыр! – фыркнула я, сморщив носик. – Вот печаль-то. Да нешто мне жаль будет? Да я о том только и мечтаю, только и вижу во снах, как все енти кобеляки по норам своим разбегутся.
Тут я покривила душой. Замуж идти я и вправду не хотела, непочто пока, а вот чтоб не смотрел на меня никто... Права бабушка, засиделась я в девках. Опосля перунова дня девятнадцатый годок пойдёт. Сверстницы мои давно мужатыми бабами стали, детишек не по одному нарожали, а я как бегала с косищей до полу, так до сих пор и бегаю. И ещё бегать буду, ибо нет в пределах наших такого мужа, коему бы я на шею кинулась. Не то, что у нас вообще мужей достойных нет, просто такого, чтоб не только об оружье своём да о подвигах ратных думал, а и о любви, о звёздочках ясных в ночном небушке. Ах, какие они красивые, звёздочки эти! Так и блистают, так и блистают!..
И всё же, что там бабка не говори, а смотреть на меня парни ещё ой как долго будут. Я девка красивая. На красу мою любоваться едут аж из земли словенской, и из земли ляшской, и из земли полянской, а молва и того дале бежит – до самых ромейских городов каменных. Мне об том проезжий купец сказывал. Сам он не наш, не славянских кровей, а то ли грек, то ли фряг, то ли ещё Дажьбог знает кто. Но сказывал, что в края наши заехал исключительно моей красы для. Чтоб, значит, полюбоваться, душу свою мною порадовать да назад возвернутся. Уж не знаю, кто ему про меня наплёл, но гостинцев он навёз цельну гору. Да гостинцы те всё заморския, фрусталь да хфарфор, да ещё чего-то чему я словов не знаю. И пока я гостинцы разбирала да разглядывала, он вдруг решил, что я за него замуж пойду, и полез обниматься. Откуда ж ему знать, бедолаге, что батюшка сызмальства к ратному делу меня приучал. Подняла я грека того легохонько за ухо да приёмчиком богатырским в дверь и отправила. Неча к девке лезть, коль та не просит!
Да, красивая я: и личико, и фигурка, а уж коса русая – ни один муж мимо пройти не может, чтоб шею себе не свернуть. Вот только характером боги меня обидели. Нет бы сделать покладистой да сговорчивой – куда там! Вся будто б из огня – вспыльчивая, неусидчивая и за словом в карман не лезу. Сколь раз батюшка говаривал мне, чтоб язычок я свой поукоротила, а на добрых молодцев, женихов значит, смотрела ласково и скромно. Сейчас! Вот делать мне боле нечего. Да и как это понять: ласково и скромно? Ласково, так, стало быть, ласково, а скромно, так это вовсе никак. Тут что-то одно выбирать надобно, вот я и выбрала: смотрю на них скромно, пока они обниматься не лезут, а потом ласково за ворот и в дверь, как грека того. Батюшка уже ругается, замучался он дверь нашу чинить.
Бабушка встала с пенёчка, подняла корзину и говорит:
– Ладно, внученька, не хочешь басен, будет тебе быль. А покудова пойдём до дому. Время-то к обеду.
И то дело. Что-что, а покушать я люблю – всё сметаю, что бы на стол не положили. Правда матушка говорит, что не в коня корм, потому как в отличие от старших сестёр я никак не могу набрать дородности. Но тот грек, что фрусталь привозил, сказывал, дескать, во всём цивилизованном мире мода именно на стройных девок. Не знаю, что такое «мода», но в нашем цивилизованном мире больше внимания обращают на крепких женщин, которые и в избу, так сказать, и коня на скаку. И десяток ребятишек родят, и поле засеют. Так-то. А до грецких нравов нашим мужам, как лешему с самого высокого дубу.
Я подхватила корзину и поспешила за бабушкой. Деревня наша находилась недалече, на кряжистом берегу Сожа. Сож – река неширокая и спокойная, не петляет беспричинно как некоторые, а течёт величаво, будто твой лебедь. Один бережочек у него низкий, ровненький, другой бережочек высокой. Вот на том, что повыше, мы и живём, а на низком мы только траву косим да парням из соседних деревень рёбра считаем, когда они наше сено воруют.
Деревенька наша ничем от других не отличается. У нас, у радимичей, отход от дедовых заповедей не приветствуют. В серёдке, как у всех честных людей, большой общинный дом, где днями жёны полотно ткут да щи варят, а по вечерам всем родом мы там песни поём и загадки загадываем. Но не просто по лавкам сидим и лясы точим, а каждый при своём деле. Батюшка мой, к примеру, ушки для стрел охотничьих вырезает – он у нас лучший охотник в округе. Дед Гордей лапти плетёт, даром что большак всего рода. Его лаптей мне на целую седмицу хватает; славные у него лапоточки выходят, не спешат о тропиночки лесные стираться. А я вот пряжу пряду, нить льняную вывиваю из кудели. Веретено в моих руках так и поёт, так и крутится, а пряслице из камня розового так ему и подпевает. У меня хорошая нить получается. Моей нитью большуха узоры на рушниках вышивает и дарит те рушники дорогим гостям. Я этим очень горжусь.
Вкруг общинного дома избы помене. Их ровно девять, по числу семей. Тот, что ближе к откосу, моих батюшки с матушкой, ну и мой, стало быть. Ещё дале амбар, овин, кузня и все прочие постройки, без коих ни одна деревня не обходится. Наш род хоть и не вот какой большой, но и не малый – вместе со стариками и грудными детишками более пол ста душ насчитывается. И поля у нас большие. Вдоль реки мы репу сажаем, капусту, морковку. У леса лён растим, рожь высеиваем. Там же на лесной опушке коровок да овец пасём. Живём, одним словом, не жалуемся. Иногда, правда, соседи балуют. У них деревеньки поболе нашей будут, да и перероднились они меж собой. Мы-то недавно здесь осели, лет сто всего лишь, а они чуть не спокон веку живут. Но мы им славный отпор даём, особенно в светлый праздник Масленицу, когда шодимся гурьбой на льду Сожа в потешном кулачном бою.
Но то всё мелочи жизни. Поднявшись по тропинке к деревне, мы подошли к общинному дому и уселись на луговинку подле крылечка отдохнуть. Притомилась я что-то сегодня, ноженьки гудят, будто и не хаживала никогда по ягоды. Мелочь пузатая, та, что ещё ходить, не покачиваясь, не научилась, облепила нас, словно муравьи гусеницу, и стала подарки требовать. Мы их не разочаровали. Каждому досталось по большой горсти спелой лесной малины, и они, довольные, уселись в рядок, набивая рты сладкими ягодами. Мне бы тоже так хотелось – сидеть на травке, радоваться малинкой и ни о чём не думать. Но нельзя, я уже взрослая. Большуха крикнула меня от крыльца, велела воды принесть, чтоб было чем руки перед обедом помыть.
– Милослава! Расселась она. Давай-ка за водой, умыться нечем!
Милослава – это моё общее имя, для всех. Батюшка с матушкой зовут меня Милославушка или Милочка, любят они меня. Парни обзывают Милкой Забиякой, это оттого, что я время от времени учу их жизни. Детвора беспортошная кличет просто Милкой, но они тоже меня любят, ибо я всегда угощаю их чем-нибудь вкусненьким – то орешками, то ягодами. Все остальные называют официально – Милослава.
Есть у меня ещё одно имя, домашнее, но его только матушка с батюшкой, бабка моя да сестрицы родные знают. А окромя их боле никто. Но про это я в другой раз расскажу.
– Иду, - мрачно ответила я.
Воды так воды. Я подхватила бадейку и побежала вниз по тропинке к реке. Принести воды не самое трудное дело, трудно потом в гору подыматься, бадья руки оттягивает. Но ничего, стерплю. Я сильная, на мне можно и воду носить, и землю пахать. И яму выгребную рыть, если понадобится. Вот только пусть большуха попросит вечером нити навить для узоров. Вот нарочно с узлами навью, чтоб в другой раз думала, кого за водой посылать. Я тут полдня ягоды собирала, руки все исколола-исцарапала, а мне и посидеть чуток нельзя! Вот пусть она меня попросит, вот пусть попросит...
В сердцах я бросила бадью в траву – подождут, ничего не случится – скинула лапоточки и ступила в воду. Водица речная охватила ноги прохладными объятьями и принесла, наконец, облегчение. Я глубоко вздохнула, выгнулась, запустила пальцы в волосы и подставила лицо солнечному свету. Благодать. Стоять бы так всю жизнь, чувствовать, как Сож ласково ноженьки обнимает, остужает горячую кровь, и забыть обо всём: и о бабушкиных баснях, и о замужестве, и о соседях с их вечными обидами. И о том, что воды принести надо...
А потом... Я и не поняла сразу, что потом. В воздухе свистнуло что-то, и пока я глаза открывала да к берегу поворачивалась, пока выходила из того блаженства, что подарил мне Сож, тонкая петля аркана охватила плечи и затянулась тугим кольцом. И тут же вторая петля сжала шею, перехватывая дыхание. Рывок – и вот я в воде, и грубая сила тянет меня к берегу. Крепкие мужские руки шватили за ворот, вздёрнули резко, поставили на ноги. Лиц я не видела, но в мелькнувшую перед глазами руку тот час вцепилась зубами.
Зря. Тяжёлая, вовсе не отеческая, длань отвесила мне хорошую затрещину – и всё погрузилось в темноту...
Иду я по лесу. Почему-то светло, хотя на воле ночь глубокая: луна, звёзды, филин ухает – но видно даже муравьиные тропки на ковре из хвои. Молоденькая ёлочка кивнула приветливо острой вершинкой, приподняла лапу, открыла потаённое убежище красавца-боровичка. Я потянулась к грибу, но тот вдруг смущённо захихикал и отпрыгнул. Я шагнула за ним, но споткнулась о еловый корень и со всего маху рухнула на землю. А боровичок побежал прочь от меня, и следом за ним побежали шишки, сучья, хвоя, камешки. И каждый почему-то оглядывается и смущённо так хихикает и отводит глаза.
Я повернулась к ёлочке, но та отстранилась; хотела шватить корень, а тот провалился сквозь землю, будто и не бывало его никогда. И тут я вспомнила: у меня же есть поясок! Если я затяну его потуже, то все обязательно вернутся и будут петь и плясать как в день моего вступления в род. Я опустила глаза – и сердечко ухнуло в самый глубокий колодец: Батюшки мои, да я же голая!..
Сознание возвращалось медленно. Сначала я почувствовала осторожное дуновение ветерка на лице, настолько осторожное, что не сразу поняла, кто ко мне прикасается. Потом возникла боль. Вернее не боль, а дурнота. Голова гудела, горло съёжилось от сухости, перед глазами прыгали весёлые бесы. А потом бесы пропали, и я вернулась в мир Яви.
Я лежала на корабельной палубе. Где-то рядом монотонно скрипела уключина, шумела вода, разило потом. Чуть повернувшись, я увидела спины гребцов, рядом в куче узлы и мотки верёвок, а возле мачты – высокий муж в рубахе без рукавов. Такие рубахи любят носить готы. Они вообще не понимают, для чего нужна одёжа и часто издеваются над ней. Муж стоял ко мне боком и смотрел в сторону берега. Я видела крупный нос с горбинкой и один длинный светлый ус, свисающий почти до самой груди. По таким приметам много о человеке не узнаешь: красивый он, не красивый, злой, добрый. Я попробовала приподняться, чтоб разглядеть его, и не смогла – мои руки и ноги были связаны.
Значит, я не у друзей. Собственно, о том, что я не среди родичей, можно было догадаться по головной боли и по тем воспоминаниям, которые сохранились в памяти. Воспоминания не самые приятные, бывали лучше, но сегодня, увы, лучшего не случилось… И всё же, как его разглядеть?
Гот будто услышал мои думы и обернулся. Не, красивым его назвать сложно, если только с большой натяжкой. С очень большой. На вид ему лет тридцать, может, тридцать пять. Когда речь идёт о возрасте, я теряюсь. Мне трудно определить настоящий возраст человека, я могу сказать лишь приблизительно – старый это человек, или не очень, или молодой. Этот был не очень, причём во всех отношениях. Глаза бесстрастные, равнодушные, с серым оттенком в глубине. Такие глаза хорошо разглядывать по жаре, когда охладится надобно. Подбородок похож на чугунок, матушка в таком на весь род щи варит. Голова выбрита наголо, из всей растительности одни усы. Непривычно и неприятно видеть мужчину с лысиной и голым подбородком. Гадко это. Наши мужи такого безобразия себе не позволяют.
Дальше. Что же дальше... Руки... Руки сильные, крепкие, натруженные, каждый живчик сквозь загорелую кожу видно. Если это он затрещину мне отвесил, тогда понятно, почему я в беспамятство впала. Но ничего, придёт и в мою деревню Светлая Масленица. Он ещё пожалеет, что решился связаться со мной! Ещё попомнит грубым словом собственную глупость, которая непременно приведёт его... которая приведёт его... Куда она его приведёт? А, в могилу. Вот!
Если уж я желаю кому-то зла, то желаю от всей души. Этим вот готам, что везли меня сейчас неведомо куда и незнамо зачем, я желала только смерти. Самой лютой! Ишь чего удумали, бесы, – похитить меня! Меня, Милославу Боеславовну, дочь известного богатыря Боеслава Гордеича!
Длинноусый каким-то чувством уловил мою злость, а может, прочитал в глазах, благо я этого и не скрывала, и отвернулся. Ему было глубоко до звёздочек на мою злость и на мои пожелания. Хорёк бесчувственный! Хоть бы хмыкнул для приличия, продемонстрировал своё наплевательское ко мне отношение. Но нет, не хмыкает и не усмехается, вообще никак не реагирует. Или язык показал, чтоб у меня от души отлегло, а то от равнодушия такого меня всю закручинило, того и гляди жаба задушит... Вот ведь гад, даже не смотрит в мою сторону!
– Эй ты, самоубийца! – окликнула я его, чтобы хоть как-то привлечь к себе внимание. Очень злюсь, когда на меня внимание не обращают. Всё-таки я красавица, умница. – Ты кто таков будешь и куда меня везёшь?
Длинноусый долго молчал, показывал, верно, своё ко мне неуважение, потом повернулся и, наконец, промолвил:
– Как меня зовут, до того тебе дела нет. А куда везут, и сама скоро узнаешь.
И всё. И ни слова боле. Ни полслова даже! На какой-то миг меня охватила ярость. Я заёрзала змеёй по палубе, силясь разорвать верёвки, но только зря время потратила. Тот, кто меня связывал, ленью не отличался. Дааа, ребятки в этом отряде умелые. И подобрались незаметно, так, что я не почуяла, и путы накинули ловко, и связали крепко. Чтоб им пусто было. Всем! А этому длинноусому пустее всего!
И тут я поняла нечто особенное, что до меня сразу сквозь злость мою не дошло: этот длинноусый гот говорил по-нашему чисто, без коверканья, будто всю жизнь средь нас прожил. Я ещё понимаю, когда словене, или ляхи, или хорваты изъясняются понятно. Как ни как мы один народ, славяне, хоть и разных отцов дети. Но чтоб гот, этот изверг недобитый. С ними-то у нас ничего общего нет, кроме вражды кровной. По виду они от нас ничем не отличаются, но это если только всех нас раздеть донага. А вот если потом одеть да ещё говорить заставить, так разница сразу наружу вылезет. Одним словом, гот – он и есть гот, его ни с кем не перепутаешь.
Так неужто я перепутала?
– Эй, где это ты так говорить по-нашему выучился?
Он не ответил.
– Ну погоди, ужо вылезу из этих верёвок, всем вам покажу, где наши раки зимуют. Никому скучно не будет, - сквозь зубы пообещала я. – Все вы у меня песни наши петь научитесь. А ещё батюшка мой придёт, так у него и не так запоёте! Он уж, поди, ищет меня.
Воздух загустел и стал отчётливо звонким, как и положено в преддверии ночи. Родичи наверняка меня хватились; нашли и ведёрко в травке, и лапоточки на бережку, и следы этих татей неразумных. Наш род не из тех, кто своих в беде бросает, а уж батюшка мой всяко постарается меня выручить. Найдёт он этих бедолаг и как есть по первое число нахлобучит. Каждому.
Я закрыла глаза, представив, как батюшка окучивает весь этот огород, и мне стало весело. Я даже засмеялась, увидав, словно живую картину, обмякшее лицо этого гота в неправильной рубахе. Длинноусый удивлённо вскинул брови и спросил участливо:
– Может тебе водицы испить?
Тьфу на тебя! Нашёл чего предложить, изверг. Нет бы руки развязал – а то воды тебе, воды... Я опять начала елозить по палубе, по-прежнему надеясь разорвать верёвки, и опять тщетно. Дай, Дажьбог, сил мне вынести эти мучения!
К длинноусому подошёл ещё один ухарь из этой команды разбойников. Был он старый, кряжистый, точно пень еловый, зато радимич. Это я определила по выцветшим узорам на вороте его рубахи и на рукавах. Очень удобная вещь эти узоры. По ним без труда можно определить, откуда человек, из какого роду-племени, женат ли, сколь детей и ещё кучу всяких известий. Придёт такой вот гость, посмотришь узоры, и всё про него ведаешь. А потом поговоришь, мёда хмельного выпьешь – и понимаешь, что сам он из себя представляет. Вот потому у нас и говорят: по одёжке встречают, провожают по уму. Готам бы этому научиться. А то всё кричат: мы Европа, мы Европа! Мы цивилизованные! Тьфу, срамота! Даже рукава к рубахе пришить не могут.
– Может снять с неё верёвки? – спросил радимич. – Глянь-ко как вьётся – будто змеюка. Ещё попортим товар...
Я чуть не подпрыгнула. Кто товар? Я? Да вы тут все с глузду сдвинулись? Меня, Милославу!.. И тут же отрешённо вздохнула. Ну да, правильно. Зачем же им ещё меня похищать? Только на продажу. Довезут до Киев-града, отведут на рынок...
От мысли, что меня уподобили продажной девке, в смысле – холопке бесправной, я упала духом. Не навсегда, на немножечко. Уж очень захотелось почувствовать себя слабой женщиной, и захотелось, впервые, наверное, чтоб рядом было крепкое мужское плечо. Такое, на которое голову положить не стыдно. Может права бабушка и мне действительно замуж пора?
– Бойка больно, - равнодушно произнёс длинноусый. – Мы её развяжем, а она сбежит.
– И в трюм нельзя, товарный вид потеряет, - сокрушённо вздохнул мой бывший соотечественник. Бывший – потому что настоящие соотечественники девок своих не воруют. – И зачем мы только в это дело ввязались? Пока довезём её до Киева… Звали же в Царьград...
– В Царьград мы завсегда успеем. А тут деньги хорошие.
Они разговаривали так, словно меня и нет вовсе. Может они думают, что я говорить вдруг разучилась? Или слышу плохо? Нет, ребятки, шутите. С ушами у меня всё в порядке, да и язык в нужном месте подвешен, с детства ещё. Я им тут же сказала, где бы хотела их видеть, но они опять меня презрели.
– Так что ж делать?
– На цепь её посадим, - порешил длинноусый.
И посадили. Вот так вот запросто, как собаку. И все три дня, что плыли мы до Киев-града, я на этой цепи и просидела. Обидно. Зато кое-чему научилась в корабельном деле, да с этими душегубами проклятущими разобралась, кто из них кто.
Лодья у этих лиходеев была не вот какая особенная, обычная речная посудина, на которой не то что в море, в озеро приличное не войдёшь. Это я поняла из ихних разговоров. Но, на мой взгляд, кораблик неплохой – небольшой и юркий. На таком либо торговать по рекам малым, либо грабить, чем они, собственно, и занимались. Команда состояла из трёх десятков мужей, плюс кормщик и один воевода. Кормщиком, конечно, оказался тот мой бывший соотечественник, которого звали на удивление по-доброму – Малюта. Глядя на этот старый пень со шрамом через всю морду, ни один язык не повернётся назвать его так ласково, но подижь ты, называли, и я в том числе. Ну а воеводой – воеводой, разумеется, был длинноусый. Его так и кликали: воевода Гореслав. За что уж его так прозвали – Гореслав – не ведаю. Может, в бою не особо удачлив был, горе дружине своей принёс, горькую славу, а может ещё почему. Но факт, как говорится, на лицо – не на ратном поле во главе полков могучих стоит сей воевода, а над тридцатью разбойниками в утлой лодчонке начальствует.
Ну и Дажьбог с ним. Всё равно он меня скоро продаст, и я о нём позабуду... Хотя нет, Малюту я точно позабуду, что мне до него за дело. А вот Гореслава не позабуду никогда. Клянусь рыжей бородой Перуна и молниями его, что он во врагов наших мечет, вырвусь из неволи, найду этого горе-воителя и как есть уши обрежу! Попомнит он, трижды пожалеет, что решил меня обидеть.
Я сидела на носу лодьи, в сотый раз представляя, как буду отрезать уши воеводе разбойников, когда Малюта вдруг крикнул:
– Ну всё, ребятушки, слава богам, дошли!
Я встрепенулась и завертела головой: дошли? И вскочила на ноги, вцепившись пальцами в отполированный чужими ладонями борт.
Широк ты, батюшка Днепр, ой как широк. Нашему Сожу до тебя, как синице до журавля. Синие волны, чуть подсвеченные золотом зависшего над тобой солнца, легко без натуги толкают тяжёлые лодьи вниз по течению; подбрасывают, словно щепы, рыбацкие челны. Бьются о борта, рассыпаются на тысячи мелких капелек, орошают обильно лицо, шею, плечи... Быстрокрылые чайки скользят над водой, беснуются, резво взмывают вверх, ловят крыльями тёплый воздух. Похотливый ветер тугими струями ударяется о распахнутый парус, рвёт волосы, сметает с палубы слова вошищения и мечет их вслед чайкам, навстречу берегу, навстречу стенам великого Киев-града...
Я смотрела на выплывающий будто из дымки город и чувствовала как начинает трепетать сердце. Никогда раньше не уходила я от дома дале, чем на десяток вёрст, и самым большим впечатлением была соседская деревня, где, страшно подумать, стояло аж пятнадцать дворов. И представить-то невозможно, сколь людей там жило! А тут... Высоко к небу взметнулись крутые горы, вдоль по-над склонам огороженные прочными деревянными стенами. И вежи, точно сторожа, вставшие на защиту горожан от татей. А домов-то, домов! И не сосчитать! Весь берег усыпан ими словно земля листвой в осеннюю пору. Стоят, подпирают друг дружку бревенчатыми боками, горделиво пыжатся остроконечными крышами, резными наличниками. А меж ними снуют люди – сотни людей, тысячи! Что ж это за род такой многолюдный?!
Сколь раз слышала я от бабушки о городах могучих, но представляла их себе эдаким общинным домом, который всего лишь в два раза больше нашего, а вокруг двадцать, нет, тридцать изб. И ещё торжище – разложенный прямо на речном берегу у самых корабельных шодней товар, как делают у нас заезжие купцы. Но как же далека я была от истины! Наше торжище к киевскому имеет такое же отношение, как вязаное копытце к сапогу, и чем ближе мы подходили, тем больше я в этом убеждалась. Везде, куда только доставал глаз, стоят лодьи, ушкуи, струги; у причалов горой возвышаются тюки с товаром, коробы, корзины. Тут же всё грузят на телеги и везут куда-то прочь, может в амбары, а может сразу на торг. И не верится, что всё это кому-то нужно.
Я заворожено разглядывала открывшуюся мне картину, не в силах до конца поверить в то, что видят мои глаза. Я даже позабыла, что везут меня сюда не как гостью, а как рабу в цепи закованную. И может быть, уже сегодня жадные до красоты заморские купцы облепят меня подобно тараканам, будут разглядывать, трогать своими мягкими лапками, расплываться в скабрезных улыбках, отвешивать на весах гривны... Брррр...
Малюта повернул кормило, и лодья с разбегу врезалась носом в песочный пляж. От удара я едва устояла на ногах, но эта встряска пошла мне на пользу. Я будто очнулась от забытья, возвернувшись из мира грёз в мир живых людей, и огляделась. Малюта поставил лодью чуть выше киевских причалов, не то, чтобы далеко, но и не там, где все честные люди. Оно и понятно. Воевода Гореслав велел сбрасывать шодни, и пока двое дюжих разбойников возились с дубовыми мостками, прицепил к поясу меч и широкий боевой нож. Потом повернулся к Малюте, сказал что-то, кивая на меня, и сошёл на берег. Наверное, покупателей искать пошёл.
Я мысленно плюнула ему вслед и перевела взгляд на гору. Красавец-город, город-исполин смотрел на меня сверху вниз пустыми глазницами боевых вежей и молчал, надменно шевеля густыми бровьми-облаками. Ему было всё равно, что со мной станется.
Так вот ты каков, Киев-град? Ну здравствуй тогда.
2
Это может показаться странным, но такова суть людская – если одному чего-то надобно, стало быть, завсегда найдётся тот, кто это ему даст. Отыщет и даст. Вот я и отыскал. И не надо срамить меня и крыть последними словами. Не я задумал произвол, я лишь выполнил его. Я меч – не рука, за кровь с руки спрашивайте.
Я кивнул Малюте:
– Девку спрячь покуда не вернусь.
– Не тревожься воевода.
Я снова кивнул, сошёл на берег и обернулся. Милослава стояла, вцепившись пальчиками в борт, и смотрела на меня злыми глазами. Ох уж эти глаза… Встреть я её чуток раньше, и кто знает, кто кого в цепи заковал бы. Ради таких глаз любой муж и в огонь и в воду, только бы лишний раз взглянула. Понимаю я теперь того ромея. Да что теперь, я сразу его понял, как только её увидал – волосы по лицу разметавшиеся, шея белая... и как зубами она в руку мне... до сих пор болит. А губы... Как она улыбалась там, на берегу, когда лицо солнцу подставила... Словами не передашь... И за все три дня хоть бы раз смиренность показала – гордая. И памятливая. Не простит она меня никогда.
Вы можете не верить, но я понимаю её злость. Да, понимаю. Когда-то давно я вот так же был зол и обижен. Обижен на богов, на себя, на людей, на весь мир. Лет с тех пор минуло много, много воды утекло, однако живу. Ем, пью, сплю... И даже не вспоминаю тех, кто так сильно изменил мою жизнь. Почти не вспоминаю. И злобы не таю, ибо понял, что злоба только ослабляет, мешает думать разумно... А может, научился прощать... может... Да мало ли что может. Да и вообще, Дажьбог с ней, с девкой этой.
Я шёл вдоль длинного ряда причалов, мимо тюков с товаром, мимо гружёных телег, средь людей, и настороженно глядел по сторонам. Не то, чтобы я кого боялся, совсем нет, тут уж, скорей, меня боятся надо. Просто это давно вошло в привычку – всегда быть настороже. Жизнь научила. Да и киевские причалы то ещё местечко. Зазеваешься, откроешь варежку пошире, и либо кошель срежут, либо колдун какой зачарует, заворожит и голым оставит. Малюту, помню раз, окружили женщины в пёстрых платьях, заболтали, заговорили, поплясали перед ним, а когда он от их заговоров очнулся, на нём окромя исподнего ничего нет. Даже сапоги сняли. Так-то вот здесь без опаски ходить.
– Эй, дарагой! Падхады, гостэм будищ! – протягивал мне кубок с вином черноглазый горец с орлиным профилем. Ещё трое таких же орлов стояли чуть поодаль, жарили что-то на костре. Аромат ишодил – сытый оголодает, но я несогласно мотнул головой. Знаю вас, зайдёшь – и не выпустят, пока до отвала не накормят и в усмерть не напоят. А какие дела могут быть у пьяного человека? Нет, сейчас не до вашего гостеприимства.
Я пошёл дальше.
– Твая, однака, сюда сматры! – уцепился за мой локоть узкоглазый согдиец в зелёном узорчатом халате. Круглой головой он радостно кивал на вывешенные на жердях ковры и на спелые сочные дыни, сложенные горкой у обочины.
– Слущай, зачэм к человеку присталь, да? – взвился на согдийца словоохотливый армянин. – Идёт, слущай, никому нэ мещает, а ты его шватыль! Ты руки мыль? – и уже мне. – Не слущай его, добрый человек. Это разве дынь? Нэ-эт, это нэ дынь. Сматры суда – вот дынь! Сладкий, как пацэлуй женьщины, ваах! Сочний, как пацэлуй другой женьщины! Зрэлий, слущай, как...
Я прибавил шаг.
– Вай, нэ то сказал, да? – донеслось мне вослед. – Прасты, слущай. Абидить нэ хатэл, вэрищ?!
Ох уж эти купцы заморские с их заморским говором. Облепят, околдуют, как те женщины Малюту, и обчистят до нитки. Всучат ненужное, а потом сиди и думай, куда это ненужное девать. Впрочем, наши торгаши доморощенные тоже не лучше, тоже не лаптем щи хлебают. Вон, смотрят сквозь хитрый прищур, выглядывают, кому на рубль пятаков продать. И ни чем-то они не лучше меня, разве что пошлины княжим целовальникам платят... А она меня: разбойник, разбойник. Она ещё настоящих разбойников не видела.
Я свернул на узенькую улочку, что тянулась вверх по склону, и по брусчатой мостовой, в обход торговой площади, двинулся к ромейскому кварталу. Киев город большой, богатый; купецкий ушлый люд со всех стран к нему стекается, ибо Днепр как путеводная нить связывает полуденную сторону со стороной полуночной. Отсюда и богатство киевское, и многолюдство, и брусчатые мостовые. Много я городов на своём веку видывал; искусница Макошь выткала мне извилистую нить. Куда она только меня не приводила: и в Старград, и в Щетин, и на остров Руян ко храму Святовита, и даже в Царьград, что стоит в безоблачной дали. Но Киев – Киев для меня точно дом родной. Вот недостанет сил меч держать, загустеет кровь в жилах – приду сюда и осяду. Доживу ли только...
Я торопился. Поскорее получить плату, сдать товар покупателю и в Царьград, на новые хлеба. Говорят, царьградский василевс войско собирает для похода в Африканию. Путь туда лежит морем, так что моя небольшая дружина в самый раз сгодится. Занятие, конечно, и здесь найти можно, недостатка в нанимателях нет, тот же князь киевский, к примеру. Иль купцы, коим охрана нужна в дороге. Но василевс и платит лучше, и работа у него самая что ни на есть достойная истинного мужа – идти за тридевять земель, добывать себе мечом честь и славу. Дружина моя так и рвётся в бой. Хочется и земель новых посмотреть, и добычи взять богатой. Все они такие же без роду без племени, как я, такие же изгои. Так чего нам терять?
Я остановился перед двухэтажным теремом и постучал в обитую медными полосами дверь. Ромейские избы на наши вовсе не походят, будто не люди их ставили. Все они из камня сработаны, а двери для крепости в полосах медных и в клёпках. Стены белой известью крашены, а в окнах прозрачные пластины, сквозь кои дневной свет беспрепонно в горницу льётся. Чудеса. Я когда впервые такие пластины повстречал, подумал, это железо особое, чтоб и свет был и крепость. Ткнул пальцем – а она возьми да осыпься мелкими осколками. Хозяину той пластины мне пришлось отдать два золотых солида. Во какая дорогая! Наши богатеи тоже стали такие пластины ставить, чтоб на ромеев походить. Куда там. У нас разве это будет служить? Я ж говорю – она хрупкая, будто первый ледок на реке. Лучше бы глиняные пластины ставили, чтоб не бились, правда, глина сквозь себя свет не пущает.
Дверь не открывали, и я постучал сильнее, кулаком. Что они там, уснули? Я ведь и плечом могу садануть, мне ваши двери что медведю улей, даром что полосатые. Наконец послышались шаги, дверь приоткрылась и в узкую щель просунулась тощая физиономия с тремя волосинками над ушами.
– Что желает господин?
Голос тоже был тощий и редкий, будто его обладателя ни разу в жизни не кормили. Рабский голос, мне такие голоса не нравятся.
– Господин желает видеть твоего господина. И поживее.
С рабами я не церемонюсь. Чего с ними церемонится? Уж коль сложилась судьба, что взяли тебя в полон, так перегрызи горло врагу или себе жилы – но оставайся свободным! Хотя... хотя не мне, наверное, судить об этом. На то Боги есть, они решают... Но рабов не люблю всё одно!
Раб почему-то не спешил выполнять требование. Он смотрел на меня снизу вверх круглыми глазами, в коих давно пропал блеск молодости, и не двигался с места. Странно, но он меня не боялся. Меня обычно все боятся, а этот стоит и мигает белёсыми ресницами, будто не понимает, что я вместе с дверью войти могу.
– Господин изволят почивать после обеда. Будить не велено.
Голос по-прежнему был тощий – но твёрдый, без признаков страха. То ли раб такой смелый попался, то ли он у господина своего в любимцах ходит, знает, что тот его защитит – одним словом, пускать меня в избу он не собирался.
– Ладно, - кивнул я, не вдаваясь в спор. Я не любитель споров, ни к чему это, расстройство одно. – Тогда как господин твой проснётся, скажи: заходил, дескать, воевода Гореслав, но ты его не впустил. А когда он на дыбу тебя потянет, так моли бога своего, чтоб тот не позволил тебе долго мучится.
Я сказал это спокойно, безо всякого намёка на угрозу, однако взор дверного стража стал мягче.
– Что ж вы сразу не назвались? Господин велели без промедления вести вас к нему. Ждут они вас.
То-то же. Дверь гостеприимно распахнулась, и я вошёл в сени. Нет, это у нас сени, а у них так сразу и не поймёшь что – длинный коридор с разрисованными стенами, какие-то горшки высокие по углам, а с потолка спускаются на цепях тележные колёса, на коих горшки помене. В тех, что помене, горит огонь. Я так понял, маленькие горшки для того нужны, чтобы смотреть куда ступаешь и ненароком не разбить горшки большие. Мне кто-то говорил, что эти большие по деньгам дороже, чем прозрачное железо.
Дверной страж провёл меня в горницу, где из всего знакомого доброму человеку стояла одна скамья, да и та настолько хлипкая с виду, что садиться на неё было боязно – того и гляди развалится. Однако я сел. Страж мне кивнул на неё и попросил ждать, а сам побежал звать своего господина. Я рассудил так: бегать он будет долго. Пока ромей этот встанет, пока порты натянет, пока сапоги обует – я со скуки помру. Поэтому я сел поудобней, благо скамейка затрещала, но выдержала, скрестил руки на груди и стал осматриваться.
Стены в горнице тоже были разрисованы. С одной стороны девка в рубахе собирала виноград в какую-то круглую корзину, у нас таких и не плетут, с другой стороны тоже девка, но уже без рубахи. Купаться, наверное, вздумала. Та, что без рубахи мне понравилась больше. Я на неё поглазел немного и смущённо отвернулся – не гоже за голыми девками подсматривать.
Возле лавки стоял высокий сундук без крышки поставленный на бок. Внутри сундука незнамо зачем наделали полок, а на полки понаставили посуды – кувшины, кубки, блюда – и всё из серебра да злата. Ну и чудаки эти ромеи, точно дети. Эдак зайдёт незнакомый человек, скрадёт что-нибудь, покуда не видит никто, и уйдёт. Коли хозяин такой богатый, что злато по горнице разбрасывает, так мог бы и сторожа к сундукам приставить.
Хозяина дома я видел всего раз. Слышать о нём слышал, а вот встретиться довелось лишь однажды. Имя у него самое что ни на есть ромейское – Марк Фурий Камилл. В Киеве он многим знаком, потому как у него здесь большое торговое дело и какие-то дипломатические интересы касаемо киевского князя. Поговаривают, что Фурий этот в чести у царьградского василевса и что тот ему многие секреты свои поверяет. Видная, выходит, фигура. Но мне нет любопытства до его интересов, я в дипломатику не лезу, я и слово-то это через раз выговорить могу. А виделся я с ним ровно седмицу назад. Мы по ту пору в Киев пришли, купца одного сопровождали, и собирались дале в Царьград податься, на службу новую. Вот тут он ко мне и посунулся. Разлюбезный весь такой, улыбающийся, того и гляди лобызаться полезет...
Вспомни лихо... Едва успел я подумать о хозяине, как тот влетел в горницу и с порога заорал, будто резанный:
– Дорогой мой друг! Гореславушка! Как рад я тебя видеть!
Он шёл вытянув перед собой руки, будто собирался обнять меня. Но я не девка, меня обнимать не надо. Что люди подумают, если увидят? Поэтому я чуть свёл брови, и ромей обниматься передумал.
– Ну, Гореславушка, как успехи наши? – тут же перешёл он к делам.
Я вздохнул: ох уж мне эти ромеи. Ну что за люди такие, что за обычаи бестолковые? Нет бы приветить гостя честь по чести: напоить, накормить, о здоровье справиться, за жизнь поболтать между прочим – не-ет, им о делах сразу сказывай. А вдруг я устал с дороги, вдруг у меня на душе тошно? А вдруг в меня злой дух вселился? Вдруг я не я? Бесы – они такие, увидят в человеке слабину и тут же в него селятся. Поди вот так сразу догадайся, кто взаправду перед тобой стоит? Проверить сначала надо. У нас такого гостя ни в одну приличную избу не пустят, будь ты хоть отец родной. Посиди-ка, для начала, в клети, а мы посмотрим – ты это али не ты. Да ещё в баньку сводят, ибо даже малец неразумный знает, что ни один бес не выдержит крепкого пара руськой баньки и сладкого духа распаренного берёзового веничка. Так-то вот.
– Девка у меня, - хмуро ответил я.
Ромей лукаво улыбнулся и всплеснул руками.
– Да что ж мы всё о делах? Давай вина выпьем за встречу нашу! Эй, кто там, вина гостю!
Вот и пойми этих ромеев: то сказывай ему всё, то вина предлагает.
От вина я отказываться не стал. Всё тот же тщедушный раб вынес два кубка, один подал мне, другой хозяину. Я глянул в кубок – чего мне туда налили, уж не жижи ли болотной? – но внутри плескалась золотистая вода с запахом кислой ягоды. Пробовал я как-то это вино, на вкус та же кислятина, что и запах. По мне так лучше квасу можжевелового, на худой конец, яблоневого. А ещё я пиво люблю и медовуху по праздникам... Ну, Дажьбог с ним, с ромеем за встречу и вина можно.
Я отхлебнул чуток, поводил языком по дёснам, впитывая вкус, и ещё отхлебнул. Вино понравилось, сладкое. Видимо, когда в первый раз угощали, подсунули старое, давнишнее. Помню, хозяин всё хвалился, у меня вино, дескать, двести лет в амфоре стоит. Знамо дело – старое. Кто ж хорошее вино двести лет держать будет?
Фурий присел рядом на скамью и вперился в меня счастливыми глазами.
– Ох, Гореславушка, варвар ты мой разлюбезный, - запричитал он. – Милый, милый, милый друг мой! Сколько нервов, сколько переживаний.
Я не люблю, когда меня называют варваром, злиться начинаю. Я уже понял, что ромеи таким словом обзывают всякого, кто по их разумению груб и ничему не обучен. Не умеет, то бишь, ничего. Но это не правда. У нас многие люди ремёсла ведают; грамоту опять же знают – писать там, читать – ибо без грамоты далеко не уйдёшь и ни с кем не сторгуешься. Я вот сам на шести разных языках беседовать могу, а на трёх читать умею: на свейском, на готском и на ихнем ромейском. Этот ромей шесть языков не знает, только свой да наш, но я же не называю его варваром.
– Как же я ждал тебя, как соскучился! – тем временем продолжал причитать ромей.
Ну да, соскушнился. С чего бы это? Мы и виделись-то с тобою раз всего. И имя ты моё запомнил лишь опосля того, как я же тебе его на бересте нацарапал...
У меня дурная привычка: что в голове держу, то и на язык кладу. Иной раз смолчать бы али поддакнуть: дело, мол, сказываешь – да где там, язык мой всегда поперёд мысли лезет.
– Лжу молвишь, - выдал я не задумываясь. – Ты не мне, ты девке, что я привёз, рад.
Ромей так и поперхнулся, будто комара проглотил.
– Что ты, что ты, Гореславушка... кхе-кхе... Бог с тобой... извини, простыл видно... Нет, ну девке я конечно рад, для того и нанимал тебя. Но ведь я переживал за тебя! Я волновался! А вдруг с тобой несчастье приключилось? Ранили вдруг тебя, или того хуже – заболел…
– Темнишь ромей, - недоверчиво протянул я, - недоговариваешь. Где это видано, что б человек ромейского званию так по-доброму с русом говорил? Аль я брата вашего не знаю?
– Не знаешь, Гореславушка, голубь ты мой сизокрылый, сокол ты мой ясный, не знаешь! Весь прям так и истосковался, так и истосковался... Да ты пей вино-то, пей... Думаешь, если ромей, так ничего во мне святого нет? Ошибаешься, ошибаешься ты на сей счёт, Гореславушка, ясно солнышко ты моё разлюбезное. Ромей – это всегда большая ответственность! Это честность с друзьями и беспощадность к врагам! И это не просто звание, как ты изволил выразится, это источник блага и священный сосуд знаний, к которому каждый живущий на земле человек должен припасть и осчастливить себя служением единому императору – василевсу Константинополя!.. Да ты пей вино-то, Гореславушка, пей...
Что-то он совсем заговариваться начал. Он мне ещё в первую встречу не понравился, а теперь и подавно нравиться не стал. Не хотел я за этой девкой идти, ох не хотел. Да уж больно хорошие деньги посулил, проклятый, не смог отказаться. Ладно, сейчас расплатиться и я уйду. И больше никогда с ним связываться не буду. Ну его к бесам, лиса окаянного.
– Ты вот что, ромей, ты мне зубы не заговаривай. Ты плати давай, как обещался. Неколь мне с тобой лясы точить, идти надобно.
Он засуетился.
– Как скажешь, Гореславушка, как скажешь. Эй, кто-нибудь! Павлиний!
На зов прибежал всё тот же раб, что дверь открывал и вино подносил. Скользнул по мне любопытным взглядом и поклонился господину.
– Павлиний, принеси-ка тот мешочек, что я приготовил для гостя моего. Тот, что в таблинии. Да пошевеливайся! Гостю идти надобно!
И повернулся ко мне.
– Спасибо тебе, Гореславушка, за помощь неоценимую, за доброту твою любезную. Что бы без тебя делал – не знаю прям. Помог ты мне очень. Выручил.
Я устало вздохнул. Ну и скользкий же человечишка.
– Ох, что-то ты не то говоришь, что-то утаиваешь. Обмануть хочешь?
– Нет-нет, - всколыхнулся Фурий. – О деньгах не беспокойся! Всё, как и договаривались – сорок золотых солидов, один к одному. Все такие кругленькие, звонкие, с портретом василевса. Они тебе понравятся. О-о, вот и Павлиний!
Раб протянул мне кожаный кошель, по объёму вполне подходящий для сорока солидов. Я положил его на ладонь, подкинул, прислушался к звону золота. Не врёт ромей, и вправду все сорок. Открывать кошель и пересчитывать не стал. Я такие вещи по звону и весу определяю. Ни разу не было, чтоб ошибся.
– Что ж, ромей, - заговорил я поднимаясь. – Не скажу, что приятно было с тобой дело иметь, но купец ты, вижу, честный...
Меня повело. Тело вдруг качнулось, ноги ослабли, и я упал на колени... Что такое?.. В голове зашумело, закружилось, в глазах вспыхнули яркие круги – вспыхнули и погасли, оставив после себя сумрак. Неужто вино такое крепкое? Я закашлял, попробовал встать, но голова закружилась сильнее. Где-то запел петух... всё перевернулось... завертелось в водовороте... ушло на дно. Мягко... Я почувствовал, как голова ударилась об пол, но боли не было...
Ромей смотрел на меня спокойно и холодно. Он даже не встал со скамьи, просто смотрел и всё.
Опоил, пёс! мелькнуло сквозь меркнущее сознание.
Ко мне нагнулся Павлиний, взял с раскрытой ладони кошель и приложил палец к живчику на шее.
– Жив ещё... Добить, господин? Сейчас я крикну Руфа...
Голос долетел будто издалека – глухой, расплывчатый...
– Оставь. Сам подохнет, - отмахнулся Фурий. – После такой порции никто не выживал. Оттащите его к реке и бросьте. К утру остынет.
Он склонился надо мной.
– Ты уж прости, Гореславушка, ничего личного...
И я уснул.
3
Мы долго ждали возвращения воеводы. Малюта велел мне не высовыться из-за борта, иначе пригрозил упрятать в трюм к крысам. К крысам я не хотела и потому обещалась сидеть тихо и скромно. Я даже цепью обещалась не греметь, во как сильно боюсь крыс, хоть сама по себе очень смелая девка, я бы сказала – чересчур смелая. Впрочем, о смелости своей я уже говорила.
Но всё же было интересно узнать, куда это Макошь меня привела. В борту я отыскала щель и приникла к ней глазами. Обзор оказался слабенький; я видела только кусочек берега, костёр, над которым висел огромный котёл, и вдалеке – сплошь холмы. Пару раз появлялся долговязый разбойник по имени Метелица и ворочал в котле ложкой. Этот разбойник был самый молчаливый из всех разбойников. Иногда он украдкой поглядывал на меня, но тут же смущённо отворачивался, заливаясь краской по самые уши. Пару раз я с ним заговаривала. Он отвечал что-то невпопад, трясся в ознобе и снова заливался краской, из чего я сделала вывод, что он в меня влюблён. Ну что ж, голубчик, вот ты и попался. Я сразу составила коварный план обольщения этого Метелицы, чтобы с его помощью бежать из разбойничьего плена. Я начала подмигивать ему и ласково улыбаться и, кажется, он повёлся на мою уловку. Жаль, времени совсем не осталось... Эх, мне бы всего один день!
В котле варилось что-то вкусное. Запаха я не чуяла, потому как ветер дул от реки, но по лицам вертевшихся у костра разбойников не трудно было догадаться, что им очень хочется отведать этого варева. Мне тоже хотелось, однако по трёхдневному опыту жизни с этими головорезами я уже знала, что меня кормить будут в последнюю очередь. Не потому что я пленница и не потому что я девка, а потому что по возрасту я самая младшая. А в дружинах водится, что самые младшие к общему котлу последними тянутся. Поэтому я закатила губёнку обратно и принялась разглядывать окрестности.
Впрочем, смотреть по-прежнему было не на что, и я принялась изучать замок, который скреплял державшую меня цепь. Замок был каверзный, сразу не поймешь, как открывается. Весил он не менее трёх гривен ; если бы они только один этот замок на меня навесили, я и то б не убежала – тяжелущий, гадина. Я поискала глазами какую-нибудь щепочку, но всё, что могло сгодиться для открывания, находилось вне досягаемости моих способностей. Ладно, нет, так нет, будем искать альтернативные способы избавления от замков.
Самым подходящим способом был, конечно же, ключ. Но оный предмет моего вожделения висел на поясе Малюты, и добраться до него я не могла. Можно было ещё перегрызть цепь либо ногу, а лучше – глотки этим негодяям, что б никого больше не смогли похитить... Я опять начала злиться. Спокойно, Милослава, спокойно, держи себя в руках... События последних дней добавили мне изрядную толику жизненного опыта, и я уже понимала, что злость мешает разумной мысли мыслить по-разумному. Поэтому я чуток успокоилась и принялась обдумывать, как же, бесы вас побери, мне отсюда выбраться!
– Маешься, девка? – услышала я голос Малюты. – Сбежать, поди, хочешь?
Он навис надо мной вместе с миской желанного варева, над которой поднимался ароматный парок. В другой руке он держал ложку и ломоть ржаного хлебушка.
– Как вы мне надоели, - пробурчала я и кивнула на миску. – Чего там?
Малюта присел на корточки.
– Каша с салом, да мясца немного. На, поешь.
Я не стала ждать второго приглашения, шватила миску, устроила её на коленках и принялась наворачивать. Малюта смотрел на меня и легонечко покачивал головой: так, мол, девка, кушай на здоровье, набирайся сил. Всё-таки он добрый, этот Малюта, хоть и хочет казаться злым. Ну и пусть с ним, может ему так больше нравится. А вообще, мужчины странное племя. Вроде всё как у людей: голова, руки, ноги, уши даже имеются – а всё одно какие-то неправильные. Ну почто, спрашивается, им возле жён своих да детишек не сидится? Пахали бы землю, сеяли рожь, о семьях заботились. Нет, словно свербит в одном месте, в походы какие-то бегут за дурацкой никому ненужной славою. Будто дома делов нету. Вместо того чтобы в ножички играться да удалью своею друг перед другом хвастать, лучше бы за водой ходили. Вот тогда и железо на мечи тратить не надо, и девок никто воровать не станет. Дети малые. Ума – что в голове, что в заднице – поровну.
С досады я чуть не подавилась. Пришлось Малюте стучать мне ладонью по хребтине, чтоб не задохлась.
– Ты не торопись, девка, - улыбнулся он. – Никто твой кусок не отымет.
Да что он заладил – девка, девка! У меня что, имени нет?!
– Меня Милославой звать, - обиженно пробурчала я набитым ртом.
Он опять улыбнулся.
– Эх ты, горе луковое... – и вдруг ударился в рассуждения. – А ведь и у меня могла внучка такая подрастать. Уж, поди, баловал бы её, правнуков ждал... Тебе годков семнадцать будет? Самая невестина пора. Сундук девичий, чаю, от приданого ломится. Одних платьёв, небось, с десяток понашила... Вот оно жисть-то как... Повернись всё иначе, не здесь бы сидел...
Он замолчал, уткнувшись глазами в палубу.
– Что иначе-то, дядька Малюта?
– А-а, всё это не то, не по Прави... – и встрепенулся. – Ты ешь, остынет.
У меня аж аппетит пропал. Вот ведь человек. Начал сказывать, так сказывай дале, чего на самом интересном месте прерываться? Я, можно сказать, только слушаньем прониклась, а он – бац, конец песне! Ну разве так можно?
Я собралась было растормошить его, чтобы сказ свой договорил, но на берегу вдруг забряцало железо, и Малюта вскочил во весь рост, словно ополоумевший. Я тоже вскочила, но только не во весь рост, а на немножечко, так, чтоб над бортом одна лишь макушка да глаза виднелись. Про щелку свою я подзабыла, а вот про крыс помнила, и чтоб не доводить дядьку Малюту до греха, высунулась всего на чуть-чуть.
То, что я увидела, меня насторожило. Наши разбойники стояли вкруг котла, повернувшись лицами к причалам, и кое-кто даже выдернул меч из ножен. Именно этот звук и привлёк наше с дядькой Малютой внимание. Некоторые из нашей дружины подались ближе к лодье, будто бы прикрывая шодни, но большинство оставались там, где до того сидели и кушали кашу. Любопытно. Я тоже повернула глаза к причалам, и опять едва не подавилась – от причалов в нашу сторону двигалась рать лиходеев.
Я сделала глубокий вдох и сосчитала до десяти. Я всегда так делаю, когда впадаю в ступор. Отдышавшись, я увидела, что жизнь, по сути, очень славная штука и что не так страшен бес, как его малюют. Конечно же, это была не рать. Батюшка рассказывал сколь народу должно быть в настоящей рати, у этих стока не было, но всё равно очень много воев разных мастей. Были там и готы, и славяне, и угры – разношёрстная, в общем, шайка. Я обратила внимание на лица – равнодушные. Будто железные личины, такие, кои некоторые вои цепляют перед смертным боем на шеломы, чтоб страшней казаться. С такими лицами всё равно что делать: убивать аль мимо идти – как хозяин повелит.
Хозяин шёл чуть впереди. Он был в грецкой одёже, то бишь в длинном белом халате в глубокую складочку и с пурпуровой полосой по каёмке. Левую руку он держал согнутой в локте, крепко прижимая её к груди, а правой смешно качал в такт своим семенящим шажочкам. Личико у него было гладковыбритое, умилённое, будто бы он только что из яйца вылупился и первый раз в этом мире очутился – всё ему ново, всё незнакомо. Но он был здесь не первый раз, это я верно знаю, и эту морду грецкую в жизнь не забуду.
– Дядька Малюта, - дёрнула я кормщика за рукав. – Слышь, дядька Малюта. Я этого грека знаю.
– Знаешь? – покосился он на меня глазами. – Откель знаешь?
– Он к нам в деревню приезжал, - торопливо зашептала я. – Подарков кучу навёз, свататься хотел. А я его в дверь выбросила. Не понравился он мне.
Дядька Малюта хмыкнул. К чему он это сделал, не знаю, но лиходеев, что с греком шли, стал разглядывать внимательней. Их было раза в два боле наших, а то и ещё боле. Было понятно, что в драке они толк ведают, ибо все шли при оружье и в бронях. Узнать бы ещё почто они всё это с собой принесли. Неужто взаправду драться надумали?
– Не понравился, говоришь... – медленно сквозь зубы процедил дядька Малюта.
– Ага, - мотнула я головушкой. – Склизкий он какой-то, будто рыбина протухшая.
Пока мы переговаривались, грек со своей шайкой подошёл к нашей стоянке и тоже принялся шарить глазами по округе. Наверное, искал кого-то. Не найдя, кого было надо, он обратился к лодье, и я тот час спряталась обратно за борт, чтоб он ненароком меня не увидел. Вдруг узнает, опять приставать начнёт.
Но знал он не только меня.
– Малютушка, голубь мой сизокрылый! Доброго тебе здоровьишка, долгих лет жизни! – услышала я его ноющий голос.
– И тебе по добру, ромей Марк Фурий. Пошто пожаловал?
Дядька Малюта отвечал спокойно, будто и не был встревожен пришествием всей этой банды. Но я-то знаю, что он встревожился, ибо видела снизу, как он наложил ладонь на рукоять меча и сжал её, аж костяшки побелели. Точно вам говорю – встревожился!
– Как же, Малютушка, - вновь подал голос грек, - или ты забыл уговор наш? А где воевода Гореславушка? Деньги я ему передал, теперь хотелось бы товар получить.
– Воевода Гореслав не вернулся. Я думал, он с тобой, ромей.
– Со мной? – я прям почуяла, как этот грек засуетился, оглядываясь. – Нет, Малютушка, ты путаешь что-то. Воевода ваш был у меня утром, взял деньги и ушёл. Я ждал, ждал, когда вы девку мне пришлёте – не дождался. Вот, сам пожаловал. Где же она, моя горлица?
У меня внутри всё так и обмерло. Так это они для него меня похищали! Господине мой Сварог, чем же я так провинилась пред тобой, за что мне наказание это? Уж не я ли славила тебя, не я ли пела тебе гимны Бояновы? Неужто слава моя не дошла ушей твоих, неужто стороною минула... Мне захотелось выругаться.
– Ты что, дядька Малюта, отдашь меня этому греку? – зашипела я змеёю и пребольно ущипнула его за лодыжку. И тут же получила по загривку. Это чтоб молчала, значит, и не дёргалась.
– Девка у нас. Вернётся воевода, решим твоё дело, а пока будь гостем, присаживайся к костру, отведай пищи.
И то верно. Гостя перво-наперво надо накормить, напоить, чтоб он, бедный, напрочь забыл, зачем пришёл. У нас отказаться от угощения – смертная обида. Не хочешь есть – не ешь, но отведать-то надо. Не со зла же предлагают. Грек отказался.
– Некогда мне, Малютушка, дела, знаешь ли. Князюшка киевский опять же в гости звал. Просто отдай девку, да и разойдёмся по-хорошему.
Дядька Малюта покачал головой. Нет, не собирался он меня отдавать... бесплатно, во всяком случае. Ну и то хорошо.
– Так дела не делаются, ромей. Воевода не вернулся...
– Ах он окаянный! Неужто бросил вас и сбежал с деньгами? Вот ведь изверг! Погоню отрядили?
А вот за такие слова можно и языка лишиться, вместе с головой. Ни одна дружина не позволит срамить своего воеводу, если только воевода честью меч держит. Мои разбойники воеводу Гореслава любили. Не знаю уж за что – по мне так хуже его никого в целом свете нет, разве ещё грек этот – но они его любили.
– Ты говори, ромей, да не заговаривайся, - голос дядьки Малюты посуровел. – Может на ромейской стороне и принято добрых людей за глаза порочить, а у нас за такое на Божий Суд зовут.
Грек не испугался. Даром что ли он с собой такую свору привёл?
– Да хоть как назови его, Малютушка, но раз деньги получил – товар отдай. Такова уж, разлюбезный мой, мировая практика. Или ты не веришь, что деньги я воеводе твоему отдал?
Не знаю как дядька Малюта, но лично я не верила. Зажулил денюжки, жучара! Обсчитал, видать, воеводу... Он и в тот раз, когда я его в дверь ринула, слугу своего присылал, чтоб подарки забрать. Жадюга он. Подарки я, конечно, не возвернула – своего я никому не отдам. А что? Полное право имела. Подарки-то уж мои. Так чего он их назад требует?
– Не трать слов понапрасну, ромей. Вернётся воевода – узнаем. – Дядька Малюта тоже ему не поверил. Умничка. Если ещё и в шею погонит, вообще замечательно будет.
– Ай-я-яй, Малютушка. Не веришь мне? Нехорошо... нехорошо обижать честного купца чёрным недоверием. У нас в Константинополе так не поступают.
Любопытство – враг мой. От бабки своей я слышала, что Константинополь – город ромеев. Назван он так в честь великого ромея Константина, позволившего другим ромеям верить в нового бога. Уж не знаю, что тут такого особого, у нас всегда верят в тех богов, к которым душа тянется, никакого позволения не требуется, но ромеи за это разрешение посчитали своего Константина великим. Ну и бог с ними, с ромеями этими, пусть кого хотят великими считают. Я вообще к тому, что бабка опять же сказывала, что есть город Цареград, а это уже город грецкий. Мой грек, когда в тот раз был, говорил, что родом он из Цареграда. А теперь говорит, что из Константинополя. Я чего-то не догоняю – откуда же он всё-таки?
Я не выдержала и опять высунулась из-за борта.
– Дядька Малюта, так он грек или ромей?
И получила очередной подзатыльник. Ага, значит ромей.
– А кто это там за бортом прячется?! – радостно возопил Фурий. – Уж не моя ли ненаглядная, звёздочка ясная?
Это он про меня так – звёздочка? Ха, тоже мне звездочёт нашёлся.
– Эй, ромей! – закричала я. Нешто я молчать буду? – Так это я тебя из родительской избы выкинула? Опять полетать вздумал, сокол ты мой ясный?
Я хорошо сказала, потому как наши разбойники засмеялись, даже дядька Малюта фыркнул в бороду. Только вот ромею слова мои пришлись не по вкусу, ибо как он сразу начал грозить мне пальцем.
– У-у-у, балаболка! Погоди, попадёшься мне в руки, по-другому запоёшь!
– Обещалась лиса в борть забраться, да морда не пролезла! – не задержалась я с ответом.
Ромей покривился, но продолжать со мной разборки не стал. Вместо этого он снова обратился к дядьке Малюте:
– Последний раз спрашиваю, Малютушка: отдашь девку? Или мне силой её брать?
Евойные разбойники при этих словах сразу подобрались и шагнули вперёд, вынимая оружье. Ромей быстренько юркнул за их спины, и уже оттуда победоносно выкрикнул:
– Подумай, Малютушка, хорошенько подумай! Стоит ли девка того, чтоб кровь за неё лить?
Вот ведь змеёныш! Чего я стою, а чего нет – не ему, жадюге, решать. Не он меня похищал и не он со мною три дня кряду мучился. Пусть сначала возьмёт меня, подержит на цепи, послушает, кто он есть на самом деле, а потом рассуждает.
Дядька Малюта был того же мнения.
– Ты, ромей, привык, силой всё брать, да только не во всём на силу положиться можно!
Я так поняла, что этими словами он сказал ромею своё гордое мужское «нет»! Разбойники ромея тоже так подумали. Они не стали ждать, когда ромей крикнет «фас», и без команды ринулись в сечу. Мои не растерялись и встретили их мечами и боевыми топорами. Время разговоров прошло.
Я замерла.
Нет ничего красивого в том, когда мужи меж собой ратятся. Не для женских то глаз. Это раньше я представляла себе, когда бабушка басни сказывала, как шодятся богатыри стенка на стенку, как звенят мечи, искры пыхают, пот со лба слетает... Может что и слетает, только не пот!
Сколько же злобы на этих лицах. Это даже не маски – звериный оскал. Я увидела, как упал Метелица. Черноволосый угр похожий на медведя ударил его топором – и будто внутри что оборвалось... Я никогда не видела смерть так близко – глупую, навязанную. Может искусница Макошь и выткал каждому свою нить-дорогу, но всякий воин под властью Перуна ходит, и только Перун решает: обрубить эту нить или дальше позволить виться. Метелица не вскрикнул, а если и вскрикнул, так за лязгом железа я крика не услышала.
Нет, не может такого быть. Что ж вы делаете, что делаете! Не надо! Ведь пролитую кровь обратно не подымишь, не затворить раны, не вернуть души в холодные тела! И не кровь вы льёте – материнские слёзы! Остановитесь!..
Дядька Малюта дёрнул меня за подол, и я повалилась на палубу. Перед глазами стоял Метелица. Нет, не стоял – он падал, а угр перешагивал через него, выглядывая следующую жертву. Кто его остановит? Кто остановит?
Звонкая пощёчина встряхнула меня, и я задышала часто и глубоко. Дядька Малюта снимал с меня цепь и заглядывал в глаза, пытаясь отыскать в них хоть каплю разума... Отыскал.
– Беги, девка, – он заговорил быстро, словно боялся опоздать куда-то. – Ты уж не держи зла на нас, по дури вышло, по неведенью. Видать, Чернобог попутал, сбил с пути. Не серчай.
Он выхватил из-за голенища нож и сунул мне в дрожащую ладонь.
– Прыгай в воду, уйдёшь за спинами. А не уйдёшь, так Сварог нас всех рассудит, – и бросился к шодням.
Я не помню, как прыгала в воду, как плыла, как потом выбралась на берег. Кто-то бросил мне на плечи рогожку, но я скинула её и побрела мимо причалов, отводя лицо от встревожено-вопросительных взглядов... В горле застрял комок, и я никак не могла сглотнуть его. Я всё ещё видела Метелицу и слышала несущейся вслед крик дядьки Малюты: Беги, девка! Беги!..
Очнулась я в полутёмном закоулке, средь зарывшихся в небо высоких теремов. Я сидела на перевёрнутой колоде, а большой лохматый пёс лизал мне лицо. Грязная когтистая лапа совсем по-дружески лежала на моём колене, а карие глаза смотрели с сочувствием и пониманием. Пёс понимал меня...
Я потянулась к нему.
– Ты хороший. Ты очень хороший...
Пёс вильнул хвостом, а я обняла его за шею и заплакала...
4
Тесно сомкнутые шеренги ромейского строя надвигались неумолимо, подобно огненному шквалу лесного пожара – такие же красные и горячие. Солнца не было, только сумрак, разлившийся по воздуху и по земле, и по червлёным щитам моей дружины... Серый мрачный сумрак. Мрачный... И лица серые, будто неживые – Малюта, Смеян, Добромуж, Метелица... Но этого быть не могло, ибо бой тот я хорошо помню. Не было тогда мрака. Солнце только-только взошло над седловиной Карпатских гор, и принялось живо разгонять скопившийся в долине туман. Да и Метелицы в тот раз с нами не было, но почему-то сейчас он стоял рядом со мной, а красная линия щитов надвигалась...
Малюта что-то кричал, потрясая кулаками. Крика я не слышал, но видел, как шевелятся его губы – медленно, копотливо. Я потянулся к нему, но тело с трудом пробивалось сквозь вязкий воздух, а ноги тонули в траве как в болотной трясине. И не было силы вздохнуть, потому что сумрак сжимал грудь так, словно и не сумрак это, а кузнечные тиски...
Из темноты выскочила конница обров. К утробному грохоту копыт примешались дикие визги всадников, застучали стрелы по щитам. Ромейский строй на мгновенье замер, метнул пилумы, и уже освобождённый от ноши зашелестел вырываемыми из ножен мечами. За дальним перевалом завыли волки, над головой закаркали вороны. Небеса разверзлись, в глазах полоснула молния. Загудели корны, с гор посыпались камни...
...И сквозь весь этот грохот я наконец-то услышал крик Малюты:
– Дышииии!
– Деда, поди сюда...
Сначала я увидел вихрастую голову на фоне звёздного неба, и мне почудилось, что это Стрибог послал за мной своего внука, дабы помочь подняться в Сваргу. Потом возникла вторая голова, и уже другой голос по-стариковски прошамкал:
– Ты на поясе шарил? А может за пазухой что есть?
– Не, деда, ни на поясе, ни за пазухой. Даже ножа нет.
– Жаль. По одёже видно, не простой смерд. Ладно, сымай с него сапоги и пойдём. Светает скоро.
Нет, это не Стрибожьи внуки, это падальщики. Те, кто обкрадывают пьяных да утопленников. Я хотел сказать, чтоб шли прочь, но изо рта вырвался лишь слабый стон.
– Деда, он живой! – испуганно вскрикнул вихрастый.
– Знамо дело живой. Грудь-то вздымается. Сымай с него сапоги!
– Деда, он и не пьяный. Вином от него не садит.
Старик нагнулся ниже, потянул носом. Потом приложил шершавую ладонь мне ко лбу, к щеке, нащупал живчик на шее и долго ловил пальцами слабые токи крови. Я хотел оттолкнуть его руку, уж больно крепко сдавил старик горло, но сил пошевелиться не было.
– И то верно... Он, случаем, не из давешних, не из тех, кто сечу учинили за причалами? Князь велел таких славливать да к нему на правеж вести... Слышь, Поганко, ну-ко пособи мне...
Вдвоём они приподняли меня за плечи и прислонили к перевёрнутому рыбацкому челну. Старик принялся деловито шарить по одёже, а мальчишка заглядывал мне в глаза. Что он там хотел сыскать, не ведаю.
– Крови на нём нет, и ран свежих тоже, - шелестел старик. – Может он не из ихних. Хотя шрамов не счесть. Смотри какие рубцы на грудине.
– Воин, сразу видать! - кивнул мальчишка. – Может, воевода какой, али сотник. Сапоги-то на нём богатые.
– Вот на правеже князь и разберется, кто он есть, сотник али воевода. Сапоги хоть и богатые да поистёрлись уже, много за них не получим. А если он из тех самых, то ещё и денежку дадут. Ну-кась, подкати тележку, грузить будем.
Каждое движение отзывалось в голове мучительной болью и заставляло желудок сжиматься. Пока они везли меня по узким улочкам Подола, желудок мой беспрерывно бунтовал, извергая вонючую зелёную жижу, и всё это растекалось по шее, по груди... Я едва не захлебнулся в собственной рвоте, покуда старик не догадался перевернуть меня на бок. Хватило ума, иначе живым до княжьего суда я бы не доехал. Ну и на том спасибо.
Тележка остановилась перед высоким тыном двора городового тысяцкого (бывал я здесь как-то), и дед опасливо постучал в калитку. Знамо дело, что опасливо. Чёрному человеку стучаться в дом большого боярина под утро, когда самый сон, тревожить его громким стуком – беду себе искать. Ещё было бы чего ради, а то из-за полудохлого чужака, который неведомо с какого боку припёку. Тут сам Дажьбог пастись велел, иначе недолго и по шее получить. В лучшем случае.
На стук долго не отвечали. Боярские холопы давно выучились отличать по звуку, кто стоит за воротами – важный человек или простолюдин – и потому отпирать не торопились. Старик с внучком терпеливо ждали, и когда калитка, наконец, приоткрылась, вежливо поклонились привратнику в ноги.
– Чего надобно? – выглядывая в узкую щель, прорычал тот.
– Так это... господин хороший, - замямлил старик, теребя пальцами пояс. – По княжьему указу привезли разбойника на правеж...
Княжий указ дело хлопотное. Пойдёшь против, так как бы самого на суд не потянули. Привратник немного покочевряжился, но сменил гнев на милость. Бросив на меня короткий злобный взгляд, кивнул:
– Ладно, ждите, - и вздохнул. – Сейчас шожу за ключом от поруба.
Поруб находился недалеко от торговой площади, так что мне снова пришлось трястись на колдобинах киевских улочек. Только на этот раз с двух сторон от тележки шагали двое городовых стражей при оружье, будто я и в самом деле преступник. Заря уже занялась, и народу на улицах хватало. Мужчины смотрели на меня с пониманием, женщины с состраданием, дети – с любопытством. Мне не нравились эти взгляды, по самой душе они елозили.
Не терплю себя в беспомощном состоянии. Тут любой обидеть может, даже вот такой, как этот Поганко. Почему-то некоторые думают, что если человек слаб или болен, то его обязательно обидеть надо. Радость им это доставляет что ли? Я таких людей не понимаю и не привечаю, и всякий раз, когда судьба нас сводит, стараюсь на доходчивом примере показать всю глубину их неправды. Примеры, конечно, грубые, ибо словом я владею плохо, и потому ограничиваюсь ухватом за ворот и мордой в землю. Не до всех доходит, но кое-кто понимает и встаёт на путь исправления. А вот теперь... Вот как им объяснить, что взгляды их не просто обижают меня, но больно ранят в самое сердце?! Я же воин. Я – вождь! Хотите ударить – ударьте, только не жалейте, прошу!..
Униженный и озлобленный, я взвился на ноги, вырвал меч из ножен и, ослеплённый яростью, принялся наносить удары. Первый удар старику! Это он не дал мне спокойно умереть на берегу Днепра и собственной выгоды ради потянул на двор тысяцкого. Хх-а! – и голова старика вместе с железной каской раскололась надвое. Мальчонка пытался прикрыться красным щитом, но я лишь рассмеялся. Хх-а! – и щит лопнул подобно болотному пузырю. Удар должен быть на выдохе, тогда он получается сильнее и ничто не может быть ему преградой. Я развернулся на пятках в сторону седловины, чтобы лицом к лицу встретить конницу обров, но Малюта и Добромуж держали меня за руки, а Метелица наступил ногой на грудь, крепко вжимая в землю...
– Пусти! Пустиии!
Меня бил озноб. Мокрая рубаха прилипла к коже, горячий воздух обжигал горло, но тело дрожало от холода. Где-то вдалеке, на другом краю земли, горела лучина, а возле меня было темно... Или нет – сумрак. Всё тот же сумрак, в тусклом мареве которого выделялась фигура невысокого сухощавого мужа с размытым лицом...
– Где?..
Сухощавый придвинулся ближе.
– Смотри-ка ты – ожил, – прохрипел он. – Ну надо ж! А мы думали не выдюжит. Эй, Воробышек, с тебя жбан квасу. Ожил!
Воробышком оказался огромный детина с размахом плеч не про каждую дверь. Он вырос из сумрака подобно священной горе Алатырь и несколько долгих ударов сердца смотрел на меня, удивлённо потирая скулу. Крепкий малый. Такого бы в дружину, чтоб шёл впереди клина, пробивал дорогу во вражьем строю – беды бы не ведали. Вот только имя... Назвать его Воробышком язык не поворачивался. Видывал я эту птаху – перьев комок да две лапки, так сразу и не разглядишь. А детинушка, что стоял предо мной, на птичку вовсе не походил, скорее на каменную глыбу. Такую с воробьём сравнивать смех один. Ну да не я ему имя давал, не мне и потешаться.
– И то верно – ожил, – голос у Воробышка оказался подстать плечам, такой же широкий, с выразительным медным гулом. Я такой гул слышал в Грецколани. Грецкие монахи вешают в своих храмах большие медные чаны, кои называют колоколами, и бьют в них во время праздников. Гром получается – будто Перун молнией ударил – но не злой тот гром, а добрый и душевный. Монахи для того тот гром издают, чтобы бог лучше слышал, как воздают они славу ему и поют песни. Вот бы и нам такие чаны завести в своих храмах и молебных местах, дабы богов наших радовать сим добрым громом.
Я приподнялся на локтях и огляделся. Я находился в большой полутёмной клети. Вокруг лица – серые, тусклые, побитые, только возле дальней стены огонёк мерцает. Воздух спёртый, горький на вкус; от такого воздуха начинает першить в горле и пить хочется. Я почти сразу понял, что это за клеть и кто эти люди, но всё равно спросил ещё раз:
– Где я?
Ответил сухощавый.
– В порубе, - и усмехнулся. – Не в княжьих же палатах.
И память сразу отозвалась прошедшим днём. Я вспомнил ромея Фурия, старика с тележкой, мальчишку Поганко, привратника со связкой ключей, стражников... Значит, в поруб меня всё-таки посадили... Я посмотрел на ноги – и сапоги сняли, псы. Ладно, босиком ходить мне не привыкать. Долго ли только продержат здесь? Старик что-то говорил про княжий суд. Был он уже или ещё будет?
– Давно я тут?
– Второй день, - снова ответил сухощавый. – Вчера утром тебя к нам бросили, будто куклу соломенную. Думали, не оправишься – а поди ж ты. Кто тебя так отделал?
Я покривил губы. Посмотреть бы на того, кто сможет меня отделать! Как уж там сложится дале – богам решать, но воя, что сильнее меня, я покудова не встречал. Встретил бы – лежать мне в сырой земле, червей кормить. Но не кормлю, да и ран тяжёлых не получал, а раз так, стало быть, благо Перуна на моей стороне.
– Опоили... ромей один... Фурий... Слыхал, небось, о таком?
Говорил я тихо, потому как слабость во мне ещё оставалась. Но уже чувствовал, что силы малость прибавилось.
– Слыхал, - кивнул сухощавый. – Как же угораздило тебя с ним связаться? Мы от него как от моровой язвы бегаем, то ещё лихо. И ты снова встретишь – беги.
– Была б охота, - вздохнул я, и прибавил со злобой. – Зайцы пусть бегают, им не привыкать. А у меня за этим ромеем должок.
Сухощавый покачал головой, тебе, мол, виднее, но спорить и доказывать что-то не стал. И то верно: что толку спорить, если я и так всё решил? Мне бы выбраться отсюда, своих разыскать... И тут я вспомнил, что старик говорил о какой-то сече за причалами. Уж не мои ли? Марк Фурий всяко должен за девкой пойти, больно нужна она ему. А Малюта без моего слова её никому не отдаст. Да и встревожится он всенепременно, когда ромея без меня увидит. Нет, девку он не отдаст. Значится, ромей обязательно в драку полезет...
– Эй, - окликнул я сухощавого, - а ты, часом, не ведаешь, что за сеча у причалов была? Два дня назад?
– Нет, не слыхал, - покачал тот головой. – Давно я здесь, с весны... Ты вот что, ты спроси у Мухомора. Он всё знает, к нему сам рыночный целовальник на поклон ходит. Да и с ромеем у него дела какие-то. Он в порубе уже три раза сидел. Авторитет! – закончил сухощавый, уважительно прищёлкнув языком.
Авторитет, усмехнулся я. Знаем мы этих авторитетов. Поди, воевода городовых воров да ночных лиходеев. Такие с княжьими слугами душа в душу живут, подмасливают их, вот они на поклон и ходят. И с Фурием ведомо какие дела быть могут – разбойные, не иначе. Ладно, Мухомор, так Мухомор. По нужде и с мухомором поговорить можно.
Я кивнул.
– Что ж, где гриб этот? Показывай.
Воробышек и сухощавый помогли мне подняться и, поддерживая под локти, повели в тот угол, где горела лучина. Там, в углу, на подстилке из свежего сена сидел крепкий мужичонка, по виду смерд, и то ли со скуки, то ли ещё с чего пережёвывал зубами щепочку. Мне он сразу не понравился: глазки въедливые, будто два копья, лоб узкий, челюсть бычачья, щёки впалые. Из всех достоинств одни лишь уши: круглые, оттопыренные, лопухастые. Такие уши только у добрых людей бывают. Хотя случалось и наоборот.
– Вот, Мухомор, тот муж, что вчера к нам кинули, - почтительно заговорил сухощавый. – Думали, не оклемается, а он возьми да оклемайся. Дело у него к тебе. Совета просит.
Мухомор воткнул в меня свои копья и долго разглядывал, продолжая жевать щепочку. Потом кивнул на место рядом с собой.
– Садись, воевода, поговорим. А ты, Сухач, - это он сухощавому, - поди покудова. Нужен будешь – позову.
Да уж, истинный воровской предводитель. Голос сладенький, мурлыкающий, проникновенный – сущий кот Баюн. Аж мурашки по коже. Уболтает, словами обовьёт, будто сетью, забудешь и имя своё, и матушку родную – и сделаешь так, как скажет. Ну да я тоже не лыком шит. Мне одними словами голову не замаешь.
– Ну, здравствуй, воевода Гореслав, - поприветствовал меня Мухомор, и усмехнулся, когда я удивлённо вскинул брови. – Не признал? Знамо дело... Четыре лета назад отбил ты полон на Волыне у обров. Уж кой бес меня в те края занёс – не ведаю, но тебя всяко сам Вышень послал. Не было б тебя с дружиной твоей – гнить мне в землях неведомых в рабском ошейнике... Что, не вспомнишь никак?
Честно говоря, я не помнил. Сколько я этих полонов отбил, особливо у обров, врагов моих лютых, один Дажьбог ведает. А на Волынь мы, почитай, по два раза на год ходим. Оттуда до обров рукой подать. У меня в дружине у каждого гридня к обрам свой счёт имеется, так что расплачиваться с нами они ещё ой как долго будут.
– Не помнишь, - утвердительно кивнул Мухомор. – Ну да то не грех тебе, нас в том полоне с сотню было, где уж каждого запомнить. Но за то, что спас меня, я тебе по гроб жизни обязан, - он замолчал, хитро щурясь на меня исподлобья. Ждал, видимо, что я начну вежливо отговариваться: мол, что тут такого, всегда рад, мне это ничего не стоило. Я отговариваться не стал. Уж если считаешь себя обязанным, так будь обязан до конца. А коль не считаешь, так за язык никто не тянул.
Не дождавшись ответа, Мухомор тихохонько вздохнул и продолжил.
– И раз богам угодно было вновь свести нас воедино, так давай расплатимся. Какого совета ищешь, воевода?
Я не стал тенёта плести, а взял да и выдел ему всю свою историю как на духу. Ничего не скрыл. Рассказал, как девку похитил, как ромей вместо благодарности ядом меня опоил. Вот ведь бестия: и рыбку решил съесть, и денег не заплатить. Рассказал и о сече за причалами, о коей старик обмолвился. Собственно, эта сеча меня больше всего интересовала, всё остальное я для полноты картины добавил.
– Девка-то красивая? – полюбопытствовал Мухомор. – Ладно, не отвечай. По глазам вижу, что красивая. Ты когда о ней говорил, так и мрачнел, будто туча грозовая...
Он опять замолчал, пережёвывая свою щепку. Что за привычка дурная? Ежели есть что сказать – так говори, чего хитрить-то? И щепка эта... Чего она далась ему, зубы что ли режутся? Дитё малое.
Я начал нервничать, хотя виду не показал. Не хватало ещё, чтобы всякие разбойные атаманы о чувствах моих прознали. Чувства – это у любого воя самое ранимое место. Узнает какая-нибудь вражина твою слабину, и обязательно по ней ударит. Да побольнее, чтоб ты не сразу на ноги поднялся. А Мухомора этого я за друга не держал, даром что улыбается. У таких людей сегодня на уме одно, завтра другое. Ему, главное, выгоду свою соблюсти, а спас ты его когда-то или не спас – дело десятое.
– Была сеча за причалами, - наконец кивнул Мухомор. – Аккурат два дни назад. Поговаривают, будто люди ромея Фурия напали на каких-то наёмников и побили всех. Из-за чего побили, не ведаю, но вроде как и там девка замешана. Только девка та сбегла, оставила ромея с носом, и уж где её ныне бесы носят – не спрашивай. Ещё говорят, что из наёмников кто-то уцелел, вот князь наш и велел их сыскивать. Он с Фурием в большой дружбе, что хошь для него сделает. А лодью, на коей наёмники пришли, ромеевы люди сожгли.
Я почувствовал, как по жилам потекли огненные реки и разом ударили в голову – аж в жар бросило! Выходит, нет у меня боле ни дружины, ни лодьи. В одночасье потерял всё из-за девки непутёвой, ненужной никому. А я… я…
Я скрипнул зубами, сдерживая рвущиеся наружу грубые слова. Нельзя давать волю чувствам, даже если внутри так и горит. Гнев и боль мешают судить здраво, а меня потому воеводой поставили, что умею себя сдерживать и вершить дела по справедливости.
– Откуда всё знаешь?
– Сорока на хвосте принесла, - усмехнулся Мухомор. – У тебя, воевода, своя правда, у меня своя, и соваться нам в дела друг друга – не след.
– И на том спасибо, - поблагодарил я. – И уж если сегодня ты добрый такой, может, и из поруба выведешь? Уж больно воздух тут затхлый, а мне здоровье поправить надобно. После ромейского угощения чувствую себя плохо.
– А по мне так самый что ни на есть хороший воздух, - пожал плечами Мухомор и прибавил. – Выйти я тебе помогу, и даже Сухача в помощь дам. Ты, чаю, не на печи сидеть собираешься? Дружины у тебя теперича нет, а без помощников трудно придётся.
Сидеть на печи я и вправду не собирался. Мне бы только выйти отсюда, а с ромея моего я всяко должок стребую.
– И за это тебе спасибо.
Мухомор выплюнул свою щепку и крикнул в темноту:
– Эй, Сухач!.. Пойдёшь с воеводой. Слушаться – как меня самого! Всё, что не скажет, – делай, – и повернулся ко мне. – Ну что, воевода, в расчёте мы с тобой?
– В расчёте.
Знакомства у этого Мухомора и впрямь оказались значимые. Не успел я до трёх сосчитать, как оказался на вольном воздухе. Да, силён гриб. Вот только если он всесильный такой, чего сам из поруба не идёт? Ему только пальцами щёлкнуть. Ну да ладно, то не моё дело – нравится в теми сидеть, пусть сидит.
Оказавшись на свободе, я поковылял к Днепру, туда, где товарищей своих оставил. Сухач вздумал было меня под руки подхватить, помочь, но я так на него глянул, что у него разом вся охота отскочила. Он бы ещё на закукорки взять меня догадался, людям на позор. Не маленький, сам дойду.
Пока шли до стана, я всё понять пробовал: на кой ляд ромей вздумал меня травить? Ведь сорок солидов не вот какие большие деньги. Не малые, конечно, но и особым богатством не назовёшь. Или душа у него такая прижимистая, что из-за сорока солидов он стока народу положить удумал? Чего он добился? Кровника нажил? А оно ему надо?.. И тут я подумал, что меня он всяко мёртвым считает, значит о том, что у него кровник объявился, он пока ни ухом, ни рылом. Ладно, сие мне только на руку. Гряну к нему – то-то потеха будет.
Представив себе расстроенную физиономию Марка Фурия, я почувствовал, как на душе потеплело. Я не я буду, если ромей этот за каждый солид со мной втройне не расплатится. И за каждую каплю крови, что дружина моя пролила!
Ещё издали я заметил, что сталось с моей лодьей. Правду молвили Мухоморовы слухачи – сожгли её ромеевы люди, дотла сожгли, и даже уголья разбросали. По следам, оставшимся на земле, видно было, что дружина моя билась отчаянно. В траве я нашёл обломок меча и разрубленный шлем. Чужой шлем. Войлочная подкладка пропиталась кровью и прикипела к железу. Возле кострища валялся наш походный котёл с остатками каши, а рядом кленовая весёлка, коей эту кашу мешали...
В глубокой печали стоял я над останками лодьи, и если бы не гордость, непременно заплакал. Но я крепился. Лишь закусил губу, чтобы не застонать ненароком.
– Что, сынок, больно?
Бородой Перуна клянусь, что дыханье назад вкруг меня пусто было. Подходя к берегу, я окинул окрест взором и не увидел никого. Сколь времени прошло – ну, может, совсем чуть… Так откуда она взялась?
– Больно, бабушка, - кивнул я.
Она сидела на брёвнышке, выброшенном на берег весенним половодьем, и перебирала в пальцах шитый серебряными нитями девичий поясок. На меня она не смотрела. По узорам на понёве я попробовал узнать, из какого она роду-племени, но то ли глаза мои слезились, то ли узоры казались незнакомыми – ничего я не разобрал.
– Так всегда бывает, Гореславушка, когда близких своих теряешь. Сердцу такую боль перенести трудно.
Я, видимо, стал местной знаменитостью. Всяк теперь ведал, как меня звать. Удивляться уже не приходилось, но на всякий случай я спросил:
– Откуда имя моё знаешь, бабушка?
Она вздохнула.
– Я много чего знаю, сынок. Не всё, конечно, но судьбы людские предо мной как на ладони лежат... Одного не ведаю: куды ты, окаянный, внучку мою подевал?
5
Всё-таки нам, женщинам, в этом смысле лучше. Выплакалась – и все беды долой. Я так подумала, что пса этого теперь с собою возьму, ни за что одного не оставлю. Если в другой раз захочется поплакать, так опять обниму его и поплачу, тем более что сам он вроде как не против со мною пойти. Пока я сидела на колоде, он всё глядел на меня, вилял хвостом и слизывал слёзы со щёк тёплым языком. Я и имя ему придумала подходящее – Добрыня. Это потому что он такой добрый и ласковый, и меня понимает. Его бы вот только помыть малость, расчесать, да ленточку на шею покрасивше... Нет, ленточку не надо, он же кобель, зачем ему ленточка. Лучше ошейник, кожаный, с железными клёпками. И клыки – тоже железные, в палец длиной. Чтобы порвал этого ромея проклятущего на мелкие кусочки! Чтоб за всех – за дядьку Малюту, за Метелицу!..
Я опять разревелась, а Добрыня ткнулся лбом мне в плечо и чуть толкнул: не плачь, мол, всё будет хорошо.
Я улыбнулась сквозь слёзы. Ох... Хотелось бы верить. Ведь если так порассуждать глубокомысленно, то ничего страшного не случилось, даже наоборот. А то, что из дому украли, привезли бес знает куда, сами меж собой передрались и в реку выбросили – это нормально, это так и должно быть. Все похитители так поступают: сначала украдут, потом в реку бросают – и живи ты как хочешь! Осталось только песню про это сложить...
Я встала. Ладно, если все меня бросили, значит и без них проживу. Добрыня встал рядом и сразу превратился в громадного волкодава. Головой он достигал мне до пояса, а я девка не маленькая, батюшка с матушкой настарались аж на девять пядей и два вершка . И хоть морда у него наивная, зато пасть широкая – зевнёт, так мало не покажется. Как я сама сразу не испугалась – не понимаю. Наверное, мыслями горькими занята была.
– Ну что, Добрынюшка, пошли? – спросила я.
Пёс вильнул хвостом, и я посчитала это за согласие. Ещё бы знать, куда идти.
Мы пошли. Сначала вдоль высоких частоколов боярских дворов, вдоль длинных купеческих амбаров, потом мимо приземистых посадских избушек... Для меня всё это было в диковинку. Никогда раньше не была я в такой большой деревне. Мне даже показалось, что местные жители не все друг с другом знакомы, ибо как проходя по улице редко кто с кем здоровался. Ещё понятно дело со мной не здороваются, я здесь чужая. Но меж собой-то? И опять же: вот если к нам в деревню чужак забредёт, так его перво-наперво расспросят, кто таков и чего он у нас позабыл. Вежливо расспросят, но настойчиво. Мало ли, вдруг оборотень какой? Наведёт порчу, натворит бед – и в кусты. А мы рашлёбывай. Здесь же: заходи, кто хочет, твори, что душа пожелает – и спросу никакого. Не понимаю.
Людей вокруг было много. Особенно их прибавилось, когда мы добрались до днепровского берега. От такого людства мне стало не по себе, засосало-таки от страха под ложечкой. Но Добрыня держался мирно, будто у себя дома, и я поуспокоилась. А с чего мне волноваться, когда такой пёс рядом? Лишь раз какой-то дядечка в латаной рубахе бросил в мою сторону пошлое слово и засмеялся. Добрыня на него посмотрел, просто посмотрел – без злобы, без вызова – и дядечка словами своими срамными поперхнулся. Вот какого я себе защитника нашла!
– Эй, девка, купи пирожок с требухой! – окликнула меня тётка-лотошница. – Горячие пирожки, только из печки! Побалуй себя. А хочешь, есть с яблоками, с капустой. И псу твоему что-нибудь найдётся.
Кушать я очень хотела, да и Добрыня, думаю, тоже хотел, но денег у меня с собой не было. Честно говоря, денег у меня вообще никогда не было. У нас в деревне они никуда не годятся, разве что стены в избах украшать. Когда приезжают купцы, то мы просто меняем нужные товары на беличьи и лисьи шкурки. Иногда на зерно и репу. Но про деньги я слышала. Бабушка сказывала, что деньги – это такие маленькие блинчики с рисунками, но не из теста, а из меди или серебра. Блинчиков у меня не было, зато был нож, даденный дядькой Малютой. Я его под понёвой спрятала, а как тётка про пирожки заговорила, сразу на свет вытащила.
Только сейчас я по-хорошему его разглядела: тяжёлый, остро оточенный, широкий – настоящий боевой нож, как у батюшки моего. С таким и на медведя идти можно. Я протянула его лотошнице, может за нож пирожков даст? Стоит же он каких-то денег?
Однако тётка почему-то вытаращила глаза, задышала часто и завыла в голос:
– Батюшки мои… Караул! Убивают!..
Я растерялась. Кого убивают? Народ от меня отхлынул, будто от хворой, а Добрыня ни с того ни с сего вышел поперёд меня, встал, загораживая грудью от толпы, и зарычал – хрипло, с клокотом… Люди отхлынули ещё дальше, зашептались меж собой. У некоторых в руках замелькали палки… Ничего себе заявочки. Здесь всегда так пирожками торгуют?
Откуда-то явились двое гридней, молодой да старый, раздвинули толпу плечами, посунулись к лотошнице. Лица у обоих грозные, будто их из постели вытащили, и за это они всем тут сейчас головы поотшибают. Я своей головой очень дорожила, потому немного отступила.
– Чего орёшь? – рявкнул на лотошницу молодой. – Чего народ баламутишь?!
Тётка недолго думая ткнула в меня пальцем и опять заверещала:
– Вот она, лиходейка! На честных торговцев с ножом бросается! Хватайте её люди добрые!
Я, наконец, поняла, кого тут убивают. Гридни поняли тоже и повернулись ко мне. Тот, что годами постаре, покачал головой, а молодой накрыл ладонью рукоять меча и нахмурил густые брови.
– Ты что, девка, в поруб захотела?!
В глазах гридней я читала подозрение, словно они и в самом деле разбойника повстречали. Вид у меня может и не совсем разбойничий, но помятый. Я как со стороны себя увидела: одёжа грязная, ноги босые, косища растрепалась, про личико и вымолвить страшно. Да ещё нож. Уж не знаю, что они там навыдумывали, но всяко не в мою пользу. Про поруб я слышала, батюшка сказывал, и, судя по его сказам, ничего хорошего в том порубе не было. Поэтому я попробовала оправдаться.
– Да я пирожок хотела на нож обменять. Нет у меня боле ничего, вот я нож ей и протянула.
Я когда хочу, могу напустить на себя очень жалостливый вид. Губки подожму, из глаза слезу выжму, ладошки к груди прижму – ну самое несчастное создание на свете. Я много раз этот приём на батюшке проверяла, когда он меня пороть за что-нибудь собирался – действует. На гридней тоже подействовал.
– И в самом деле: средь бела дня, с ножом… да ещё девка, - задумчиво протянул старший. – Не с глузду ж она сдвинулась.
Младший кивнул и шагнул ко мне. Добрыня тут же подался навстречу, прижал уши к затылку и зарычал утробно.
– Убери пса, не то зарублю ненароком, - сказал гридень, останавливаясь. – Зла мы тебе не желаем.
Я быстро присела, обхватила Добрынюшку за шею и притянула к себе.
– Ну что ты, милый, что ты… успокойся…
Добрыня малость присмирел, хотя на гридня по-прежнему косился с недоверием. Тот не стал рисковать и остался на месте.
– Не знаю откель ты нож этот взяла, - заговорил он, - но за такой и всего лотка расплатиться не хватит. Хороший у тебя нож. А ты, - это он уже тётке, - прежде чем караул звать, разберись что к чему. Нам на каждый крик бегать радости мало.
– Да как так! – вспыхнула лотошница. – Она ж мне угрожала!
– Иди по доброму, - подталкивая её в спину, сказал старший. – По тебе-то поруб давно плачет. Иди, не вводи в грех.
Шипя ругательства, тётка бросила в мою сторону ядовитый взгляд и пошла прочь. Народ ещё посудачил немного, обсуждая, вправду ли я хотела ограбить лотошницу или той показалось, и тоже начал рашодится. Вдаваться в подробности и выявлять истину никому нужды не было.
Старший повернулся ко мне.
– Ты спрячь нож-то. Нечего по улицам с ножом бегать, - он помолчал немного, разгладил седые усы и спросил по-отечески. – Каким ветром тебя в Киев занесло?
Это он по понёве догадался, что я не местная. Я уже сказывала, что в каждом роду-племени на одёже свои узоры вышивают. Он человек поживший, и мой род признал сразу.
– Шла бы ты к своим, девка.
– Куда ж идти-то? – неуверенно произнесла я. Найти бы этих своих, да и кто сейчас свои? – С кем была, их уж… нет боле…
– За Подолом в Ближней верви торговый двор радимичей. Туда иди, - посоветовал младший.
Вервью в полянской земле называли деревню, где проживает один род. Родичи – они все как один друг за другом идут, будто по верёвке, оттого и вервь. У нас такую деревню именуют печище. Я не знаю, почему печище, но думаю, что от печи; ведь печь и кормит, и обогревает, и лечит. Она и есть истинный глава рода. Ну да у каждого племени свои обычаи. У нас, например, избы рубленные, наполовину в землю спрятаны, для тепла. А крыши дёрном укрыты. Иной раз по весне смотришь издали и не понимаешь – то ли изба, то ли холмик цветущий. Поляне же свои избы из глины делают и называют их мазанками. Можно подумать, у них тут леса не хватает.
В Ближнюю вервь мы добрались, когда уже совсем стемнело. Ничего себе Ближняя, вёрст пять топать пришлось. Торговый двор стоял в стороне от деревни, за околицей. И то верно, люди там чужие, незнакомые, вот и селятся пускай отдельно. К тому же торговый двор – это не жилая изба, а гостевая, только для гостей. Поживёт такой гость, дела свои выполнит и поминай, как звали. А кому отвечать, коли натворит чего? Нет уж, отдельно – оно спокойнее.
Ворота были закрыты. Правильно, кто в такую пору по улице бродит? Разве что тать ночной, или дух злой, забредший по случаю к людскому жилью. Умные люди после того как солнышко зашло, все ворота и двери запирают на засовы и до самого рассвета никому не откроют. Мы так же у себя поступаем. А коли придёт кто, так стучи не стучи, а всё одно отпирать не станем. Тутошние хозяева, думаю, ни чем от нас не отличаются, но я всё же постучала. Деваться-то некуда.
Во дворе зашлась в лае собака, и Добрыня насторожил уши. Я уже заприметила, что сторожиться он начинает, когда опасность чует. Но какая опасность может быть от собаки за высоким тыном? Да всяко ещё и на цепь привязанную? Хотя… Мы своих собак на ночь с цепи спускаем. Пущай по воле бегают, деревню хоронят. Своих-то всё одно не тронут, а добрый человек ночью через ограду не полезет… На всякий случай я тоже решила посторожиться и ухватилась за рукоять ножа – бережёного, как говорится, Дажьбог бережёт.
Скрипнула дверь и хриплый мужской голос цыкнул на разошедшегося пса. Потом тот же голос крикнул от двери:
– Кого там Чернобог принёс?!
Я вдруг испугалась. А что если не впустят? Что если подумают, будто я не человек, а бес какой? Нет, я-то знаю, что я не бес, но они-то того не знают! Когда я шла сюда, то мне и мысль в голову не приходила, что могут не пустить. А сейчас…
– Это я, Милослава, - жалобно пропищала я. – Девка… – Потом подумала и добавила. – Я хорошая!
Очень мне не хотелось оставаться на улице в эту тёмную ночь. Не привыкла я ночевать под открытым небом. Даже на лодье дядька Малюта всегда натягивал надо мною полог – от комаров, да чтоб не заглядывались, кому не положено. Что же делать, если прочь погонят?
– Какая ещё Милослава?
– Милослава Боеславовна…
– Не знаю такую. Ступай себе дальше.
Я вшлипнула. Опасения оправдались.
– Некуда мне идти, одна я … Пустите, дядечка…
– Ступай, говорю! А не то возьму копьё, да попотчую тебя железом!
Нет, сегодня боги не на моей стороне. Мужчина ещё потоптался на крылечке, и ушёл, громко хлопнув дверью. Даже не подошёл к воротам, не посмотрел на меня. У нас тоже чужаков не любят, но прежде чем гнать с порога, сначала посмотрят да расспросят, кто таков и откуда. Мало ли чего. Ломоть хлебушка через ограду подадут. Этот же… Ну и кто из нас бес?!
– Пойдём, Добрынюшка, - вшлипнула я. – Не нужны мы тут никому.
Добрыня зевнул. Мне кажется, ему было всё равно, где ночевать. Он-то всяко привык спать не в избе, и не под пологом. Я так думаю, что до встречи со мной у него и дома-то не было, и спал он там, где сон сморит. А я до недавнего времени не иначе как на лавке спала, подложив для мягкости медвежью шкуру.
Приют мы нашли на берегу Днепра, под перевёрнутым рыбацким челном. Кое-как устроившись на земле, я прижалась к Добрынюшке покрепче и сразу уснула. Мне снилась общинная изба, большуха, вышивающая узоры моими нитями. Рядом с ней притулился рыжий котёнок. За столом сидели вернувшиеся с дальних покосов мужы – и среди них мой батюшка… Мама положила перед ним ложку, ломоть хлеба, старшая сестра принесла из летней кухни горшок со щами… От батюшки пахло свежескошенной травой; он улыбался, подмигивал маме и говорил, сколько покосов за сегодня прошёл. Хвастался. Мама улыбалась и гладила его по плечу. В красном углу, возле священной берёзки плёл лапоточки дед Гордей и тоже улыбался. Он всегда улыбается, когда весь род в сборе…
Проснулась я на утренней зорьке. Что-то кольнуло в бок, и я подскочила, едва не встретившись лбом с днищем челна. Я привыкла вставать рано. Я же не княжна какая, что б до полудня нежиться на пуховых перинах и сладко потягиваться. Мне надо корову подоить, шодить к реке за водой, муки намолоть – больше-то ведь некому. Но сейчас я проснулась от того, что на воле кто-то возился. Сначала подумала, что Добрыня – выспался, вот и колобродит в поисках какого-нибудь завтрака, не вечно же ему голодать. Пёс, однако, лежал рядом. Я протянула руку, почесала его за мохнатым ушком, и он в благодарность лизнул меня в щёку.
Люблю собак. Они как люди, только добрее и честнее нас. Они никогда не будут вилять хвостом перед тем, кто им не нравится, и никогда не обманывают, потому что им это чуждо. Они не скрывают истинных чувств за широкой улыбкой или льстивыми словами, не требуют благодарности в ответ на преданность, и никогда не кусают руку, которая их гладит. Я стараюсь поступать так же, и, наверное, Добрыня поэтому ко мне и пристал. Сразу понял, что я не злая. Хотя, кто из нас к кому пристал, ещё вопрос. Мне почему-то кажется, что я в нём нуждаюсь больше, чем он во мне.
На воле опять завозились. Добрыня даже ухом не повёл, стало быть, опасности в этой возне не чуял. Поэтому я осмелела, чуть приподняла челн и выглянула наружу.
Возле соседнего челна, копошились две тени. Нависшая над рекой дымка мешала разглядеть, кто именно там был, и лишь по голосам я разобрала, что это старик и мальчик.
– Крови на нём нет, и ран свежих тоже... Может он не из ихних? – говорил старик. – Хотя шрамов не счесть. Смотри какие рубцы на грудине.
– Воин, сразу видать! - уважительно отозвался мальчишка. – Может, воевода какой, али сотник. Сапоги-то на нём богатые.
– Вот на правеже князь и разберется, кто он есть: сотник али воевода. Сапоги хоть и богатые да поистёрлись уже, много за них не получим. А если он из тех самых, то ещё и денежку дадут. Ну-кась, подкати тележку, грузить будем.
Мальчишка метнулся к стоявшей неподалёку тележке и подкатил её к челну. Потом помог старику затащить на неё крупного мужа. Тот не шевелился, видимо, был в беспамятстве. Старик стянул с него сапоги и сунул в заплечный мешок.
– Вот так. Теперь повезли.
Я дождалась, когда они отойдут подале, и выбралась из-под челна. Интересно, что это был за муж? Старик сказал, что он воин, и ещё про княжий суд что-то добавил. Наверное, разбойник. Разбойников воинами назвать можно, потому как на жизнь оружьем промышляют, и судить их, выходит, есть за что. Только вот что он тут делал? Я так понимаю, что разбойник тот болен. Когда старик с мальчишкой грузили его на тележку, он не пошевелился и даже не застонал. Наверное, очень сильно болен. Но разбойники своих не бросают. Это такое братство, где каждый за другого отвечает, и все между собой связаны, будто родня кровная. Дядька Малюта мог за мной следом в реку прыгнуть и жив бы остался, однако ж не прыгнул, пошёл биться вместе со всеми, на гибель верную. И не пошёл – побежал. Почему же этого кинули?
Я подошла к месту, где лежал разбойник. Ещё мелочью беспортошной училась я у батюшки распознавать следы, так что читать их я умею ничуть не хуже, чем буквицы на берестяной грамотке. По следам на берегу я разобрала, что разбойника принесли двое других мужей. Один был высокий и тяжёлый, земля-матушка глубоко под ним промялась. Второй был легче, и, по всему видно, начальствовал над первым. Пришли они из города и в город же вернулись. Странно. Если они хотели ему смерти, так чего просто не добили и не бросили в канаву? Вместо этого аккуратно положили на землю и ушли… Странно.
Добрыня ткнулся мне носом под коленку, и я чуть не упала. Ну что за грубиян, едва не уронил! Я нахмурила брови, собираясь отчитать его за такое поведение, но потом передумала ругаться и со вздохом спросила:
– Чего тебе, Добрынюшка?
Пёс виновато вильнул хвостом и посмотрел ласково-просящим взглядом. У меня аж сердечко ёкнуло. Кушать хочет. Дааа, не повезло тебе с хозяйкой.
– Как же ты до меня жил? Жалеешь, поди, что со мной повстречался…
Надо было что-то делать. Может пойти на торг да продать нож? Гридни говорили, он больших денег стоит. Вот уж накупим пирожков с Добрынюшкой и наедимся вволю! Я очень люблю пирожки, особенно сладкие, но сейчас съела бы любой. Матушка по праздникам всегда пироги печёт и весь род кормит. У нас в деревне каждая женщина пироги печь умеет, даже младшие мои сёстры. Что ж это за хозяйка, коли ни хлеба, ни пирогов испечь не умеет? Такую никто и замуж не возьмёт. Но у матушки моей пироги самые вкусные получаются, и оттого, по всеобщему молчаливому согласию, пироги всегда она печёт. Эх, этих пирожков бы сюда…
Я достала нож, чтобы ещё раз полюбоваться им, может, в последний раз. Солнечный лучик осторожно ступил на тонкую кромку лезвия, пробежал от рукояти до самого кончика и заблистал на острие ярко-белой искоркой. И сразу отразились на золотисто-червонном поле струйчатые полосы, лихо свивавшиеся у огнива в крупные кольца. Красавец – не нож. Почему я вчера этого не заметила? Нет, такой нож менять на пирожки, пусть даже на много пирожков, никак нельзя. К тому же это единственный поминок о дядьке Малюте. Старый разбойник… Он, конечно, украл меня и хотел за деньги отдать тому противному ромею, но… но всё-таки он хороший… Дядька Малюта. Как же так вышло… Я убрала нож. Нет, не буду его менять.
– Вот что, Добрынюшка. Давай-ка ещё шодим на тот двор, - твёрдо сказала я. – Ночью нас не пустили, так может днём хотя бы покормят?
В то, что меня приютят, обогреют, накормят и в родную деревню отправят, я не особо верила. У них и без меня забот хватает. Но дорогу-то всяко укажут. А вдруг кто в нашу сторону засобирается? Неужто с собой не возьмут, не довезут до дому? Не одной же мне по лесам нашим дремучим шастать? У нас в одиночку лишь сумасшедшие ходят, да те, кому терять нечего. Мне терять есть чего. Мне ещё с ромеем поквитаться надо – за Метелицу и за дядьку Малюту. Сама я с ним не справлюсь, но батюшка мне обязательно поможет. Должен же кто-то ответить за моё похищение? Так пусть этим «кто-то» будет ромей, других всё одно никого не осталось.
Я старательно гнала прочь все мысли о воеводе Гореславе. Не хотела думать о нём. Как прыгнула тогда с лодьи, так и постаралась вычеркнуть его из памяти. Всё равно мы с ним никогда не встретимся. Когда ромей со своей бандой на берегу появился, я сразу поняла, что с воеводой что-то случилось. Пожадничал, видимо, ромей, решил и меня взять и денежки не отдавать. А воеводу всяко жизни лишил. Думаю, дядька Малюта тоже это понял, только виду не хотел показывать, не хотел перед боем друзей своих скорбной вестью о гибели воеводы смущать. А раз воевода помер, то и думать о нём не след. У нас так говорят: об умершем или хорошо, или ничего. Вот я ничего и не думаю.
Но я его помню, и всегда помнить буду. Это надо же до такого докатиться – похитить меня, Милославу Боеславовну, любимую дочь богатыря Боеслава Гордеича! Я вот когда тоже помру и встречу его в Сварге, то ни за что не поздороваюсь. А если в другой жизни повстречаю, то тоже здороваться не буду. Здороваться – значит, желать здоровья, благополучия, удачи в делах. А какая ему удача, коли он девок ворует? Вот непременно мимо пройду и в сторону его смотреть не буду.
Я очень разозлилась. Прям очень как. В таком состоянии мне слово поперёк лучше не ставить – растерзаю. Борщатка, ухажёр мой из соседской деревни, вздумал однажды спорить со мной, так я его безо всяких разговоров за волосы оттаскала. Да так сильно оттаскала, что пришлось нам отдавать соседям кабанчика, чтоб обиду загладить. Однако у ворот торгового двора я свой пыл поумерила. Я же сюда помощи просить пришла, а не драться.
Ворота на сей раз были распахнуты. Солнышко только-только поднялось над рекой, но жизнь на подворье кипела вовсю. Обнажённые по пояс холопы выносили из сарая тюки и корзины и под присмотром дородного мужа в богатой суконной рубахе складывали их на телеги. Тут же, во дворе, две кухарки хлопотали возле летней печи, готовя работникам сытный завтрак. По запаху я определила – похлёбка. В большом глиняном горшке клокотало густое варево, щедро заправленное жирной свининкой и горохом. Обожаю такую похлёбку. Зачерпнёшь из общей мисы полную ложку, поднесёшь к губам, подуешь, отправишь в рот – и точно заново родилась. А если ещё сдобрить это дело льняным маслом да накрошить сверху луку репчатого, так вообще благодать. Думаю, и Добрынюшка от такого варева не откажется. Если угостят.
Я едва заставила себя отвести глаза от горшка и пошла через двор к телегам. Добрыня прижался боком к моему бедру, но, в отличие от меня, смотреть на горшок не стеснялся. Пока мы шли, его голова плавно поворачивалась, будто прикованная взглядом к печи, и остаётся только догадываться, как он умудрился не свернуть себе шею.
Кухарки меня не видели, занятые готовкой, а вот тот, что в рубахе, заприметил сразу, и пока я шла, не сводил с меня глаз. Судя по узорам на вороте, родом он был с Десны, из Вщижа. От нас это далеко, но вщижцы тоже радимичи, хоть и роднятся с северянами да вятичами… Но всё равно земляки, а земляки должны помогать друг другу.
Я подошла ближе, хотела поклонится честь по чести, о здоровье справиться, себя назвать. Но на меня вдруг накатило беспокойство: а что если опять прочь погонит, не захочет слушать? Почему-то вспомнились мытарства, обрушившиеся на меня в последние дни: похищение, гибель Метелицы, толстая тётка с пирожками, пустой живот. Всё это никак не вязалось с прежней жизнью. Бывали у меня неприятности, но дальше батюшкиных затрещин они не заходили. Помню, в глубоком детстве я порывалась бежать из дома за тридевять земель только потому, что батюшка шлёпнул меня по заднице. В тот раз я стащила у большухи кику и надела на нашу козу Зорьку, уж очень хотелось посмотреть – ладно она ей будет или нет. Кем после этого возомнила себя Зорька не ведаю, но большуха жутко разобиделась, а батюшка вместо заслуженной порки шлёпнул меня легонько. И я ещё на это обиделась? Эх, мне бы сейчас те проблемы… Губы мои дрогнули, на глаза навернулись слёзы, плечики поникли. Я вцепилась пальцами в понёву, и вместо того, чтобы поздороваться с купцом, жалобно пропищала:
– Дяденька… дайте хлебушка, дяденька…
Купец и ухом не повёл. Только скривился, будто щей скисших хлебнул.
– Это ты, что ли, ночью приходила?
– Я…
Он как-то странно причмокнул, а холопы оставили работу и принялись пожирать меня глазами. Я не люблю когда на меня так пялятся, меня это расстраивает. А в расстроенном состоянии я бываю очень грубой.
– Что же такая краса здесь одна делает? – снова спросил купец.
И тон его мне совсем не понравился. Вот точно так мяучит наш кот Хитрейка, когда сметаны выпрашивает. Он тоже медленно подбирается, трётся о ноги, мурлычет сладко. Обычно я его игнорирую, так он, стервец, стоит мне отвернутся, прыг на стол и сам берёт, что ему надобно. Дурная привычка. Я бы его оттрепала, но он бабкин любимец, и та его постоянно защищает. Сейчас мне показалось, что купец тоже хочет взять чего-то без спросу.
– Меня лихие люди украли, а я убежала, - не вдаваясь в подробности, поведала я. Рассказывать ему обо всех своих мытарствах я не хотела, да и смысла не было. Он же мне не родной человек, чтобы с ним горестями делиться.
– Так ты холопка беглая? – тон из слащавого превратился в радостный.
Я вздёрнула брови. Какая же я холопка? У нас, кто убежал, тот холопом не считается. Сумел получить свободу – стало быть, не раб! Но купец, кажется, забыл это правило.
– Негоже холопке от хозяина бегать, - покачал головой купец. – Он, поди, беспокоится, места себе не находит, а ты побираешься. Негоже!
Я начала злиться. Он что тут, жизни меня учить вздумал? Седая борода ещё не показатель ума, здесь другое требуется. Пусть сначала законы наши вспомнит, а потом я подумаю, стоит ли его слушать. Кровь в жилах закипела, бросилась в щёка, и я ему безо всяких выкрутасов сказала:
– Я, дядечка, хлеба у тебя попросила, а не совета. А нужен будет совет, так я к кому поумней обращусь.
Он, верно, ждал, что я его сейчас умолять буду, чтоб покормил да всё такое, и этих моих слов никак не ожидал, и потому растерялся. Аж рот открыл от удивления. Во как я ему ответила! Хотя зря, конечно. Гороховой похлёбкой нас с Добрыней теперь вряд ли накормят. Даром что ли у купца лицо багровым сделалось?
– Да как ты!.. Да я тебя!.. Девка безмозглая! – задыхаясь от гнева, захрипел он. И крикнул холопам. – Что рты раззявили, дармоеды! Хватайте её!
Холопы будто этого и ждали. Они разом кинулись ко мне, один даже через телегу прыгнул, торопился шватить меня, но ведь я тоже не вчера родилась. Я показала им язык, и рванула к воротам. Добрыня рванул за мной, оглашая двор радостным лаем. Чему вот обрадовался, дурачок? Из-за меня мы с ним без обеда остались. Тут не радоваться, тут самое время плакать, а он зубы скалит.
Мы пролетели ворота, как две стрелы, и кинулись по дороге к городу. Холопы бежали за нами с полверсты, потом отстали. Будь у них прыти поболе – не сносить нам голов, да разве ж за нами угонишься? Я долго слышала за спиной обещания поймать меня и высечь, однако эти обещания растаяли в воздухе утрешним туманом. Пусть прежде бегать выучатся! А то обещать все мастера, а как дела коснётся, так никто ничего не умеет…
От этого бега я немного подустала и потеряла осторожность, да и Добрыня, думаю, тоже потерял, ибо ни он, ни я не заметили высокого старца. Тот стоял на обочине в тени вековой ели, опершись на посох, а на плечах его лежала серебристая волчья шкура.
Волхв!
– Здрава будь, Красава.
Голос был тихий, мягкий, завораживающий, будто лёгкий шёпот лесного родничка, но в моих ушах он отозвался громом небесным. Я вдруг почувствовала, как забилось сердечко, как поплыли перед глазами радужные круги. Ноги подкосились, дыхание перехватило, а душа метнулась в лесную чащу испуганным оленёнком. Но от такого не убежишь, даже если очень захочется. И Добрыня не защитит, потому как уже полз к старику на брюхе, униженно виляя хвостом…
Я села прямо в дорожную пыль, понимая, что этот волхв может сделать со мной что угодно, ибо знает моё истинное имя.
6
Боль прошла, силы вернулись, и Сухач едва за мной поспевал. Всю дорогу он ныл и просили меня остановиться или хотя бы идти помедленнее. Не привык, трутень, к дальним переходам, разжирел на городских хлебах, ослаб от беспечной жизни. Ну ничего, до Голуни две седмицы топать, привыкнет.
– Слышь, воевода, может-таки передохнём? – опять заныл Сухач. – Сил моих боле нет эту пыль глотать.
Я даже не обернулся, была б нужда. В конце концов, это не он мне, это я ему нужен, вот и пускай поспешает. А не хочет, так я никого силой не держу. Со своими печалями я и без него справлюсь.
Да уж… И кой бес дёрнул меня связаться с этим Фурием? Соблазнился лёгкими деньгами, позарился на девку непутёвую – и потерял всё: дружину, лодью, самого себя. А ведь могли на службу пойти к василевсу цареградскому или обров бить по Днестру и Дунаю. А теперь ещё и бабка…
Я нащупал за пазухой кожаный кошель с заветным амулетом и крепко сжал его. Сущая ведунья эта бабка. Посмотришь – ну в чём душа держится? – а как головой поведёт, взглядом ожжёт, так и не знаешь в какую сторону деваться. А голос? Будто сама Мать Сва-Слава через неё вещает. Скажи она тогда, чтоб в речной омут бросился – и бросился бы. И не раздумывал нисколечко… Вот какая в ней сила. Зелья мне дала, заразу ромееву из нутра вывела, велела в Голунь идти, внучку её выручать. А чего эта внучка в Голуне позабыла? Какого рожна её туда понесло? Ей что, Киев уже не по нраву?
То, что идти следует в Голунь, я не сомневался ни мгновенья. Если бабка в самом деле ведунья, стало быть, знает, что говорит. Я потому и не удивился, что она нашла меня. Для ведуньи человека найти, всё одно, что мне лук натянуть – никакого усилия. Она, коли захочет, может в порошок меня стереть одним только взглядом, так что найду девку, верну на прежнее место – отколь взял – и в Царьград, на заработки. И впредь девок никогда боле воровать не буду, одни неприятности от них.
Я поправил заплечную суму и прибавил шаг. Путь до града Голунь не близкий, а бабка велела поторапливаться. Водным путём, на лодье, было бы короче, да где ж теперь взять лодью? Мою ромей сжёг, а за чужую платить надобно. А у меня ныне не то что денег – обувки приличной нет. Сняла с меня чья-то добрая душа сапоги, пока я в беспамятстве лежал. И ремень из турьей кожи, и нож боевой, и меч – друга верного – всего лишили. Но если босиком ходить мне привычно, то без оружья голо. Сжился я с мечом своим. С тех пор, как добыл его в бою тяжком, так с ним и не расставался. Потеря его для меня сродни потере руки. Я же его как самого себя чувствовал, имя ему дал… Ну да пожелают Боги – отыщется моя потеря.
Идти лесной тропой легко и вольготно. Стоят по обе стороны могучие дубы, будто часовые у дворца василевса, смотрят на путника с высоты своей мудрости и качают ветвями, переговариваются друг с другом. Жидкий подлесок молчит, вслушиваясь в их колдовской шёпот, и только птицы весело щебечут, радуясь солнечному дню. Далеко позади остался батюшка Днепр, где-то в полуночной стороне несёт свои воды красавица Десна, а впереди великий славянский град Голунь, глава всей северской земли.
Самая безопасная дорога до Голуньи – сначала берегом Днепра, а потом вверх по Ворскле прямиком к городовым воротам. Путь сей стерегут от вражьих набегов города-крепости Кремень, Ратилов, Белка и ещё добрый десяток застав. Всё это славянская земля, дедами нам заповеданная, а к полудню от порубежной черты в прибрежных степях Скифского моря кочуют свирепые угры, да шныряют в поисках добычи лихие ватаги крымских готов. Одинокому путнику заходить в те края заказано. Да что одинокому – в малой дружине идти, только смерти искать. Часто те ватаги обходят краем сторожевые вежи, глубоко вторгаются в северские земли, собирают многолюдный полон по деревням. А потом ведут полон в хазары или на рынки Царьграда – и тем живут.
При князе Буривое готы совсем распоясались, как у себя дома по земле нашей рашаживали. Но ныне им дали достойный отпор. Князь Благояр не сидит сиднем на своём подворье, а водит рать на угорские кочевья и в Скуфь Готскую до самого Неаполя, и тем сдерживает вражьи набеги. Однако готы – союзники Царьграда, и василевсу князь Благояр словно кость в горле. Шлёт василевс готским вождям серебро и велит дале зорить селенья северские. И уграм шлёт серебро василевс. И уличам. И тиверцам. И полянам. И нет от того на славянской земле крепкого мира.
Придерживаться берега Днепра я не стал, поспешать требовалось. Говорить Сухачу о том, что шалят готы по земле северской тоже не удосужился, ибо тогда он не только на дорогу жаловаться начнёт – а мне лишнее нытьё ни к чему. Выбрал я путь самый что ни есть прямой, через Боровицкое поле. Лес здесь со степью встречается, и места эти не каждому человеку понятны. Но я тут, можно сказать, вырос, и потому ведаю, как идти.
Неправы те, кто считает, будто степь голое ровное поле, насквозь видное от горизонта до горизонта. Не так это. На всю свою волю покрыта степь рощами – малыми лесными островками, изрезана глубокими оврагами и узкими лощинами. И холмы – то низкие, то крутые и обрывистые – разбросаны по ней в беспорядке, скрадывая видимое глазу расстояние. Предки наши веками здесь скот пасли и землю пахали, прежде чем ушли в глубь лесов под напором пришедших с вошода племён. Ныне всё меняется. Возвращаются люди к местам, где прадеды их похоронены, с кровью отвоёвывают родные земли у кочующих здесь угров. Вновь поднялся над Ворсклой град Голунь, разрушенный когда-то готами Германариха. И даже Скифское море в далёком Царьграде чаще именуют Славянским – это я уже сам слышал.
Покинув гостеприимность лесной крепи, я стал осторожничать. Мало ли кого на пути встретить можно? Если в лесу не так-то сразу кого увидишь, то в степи человека задолго почуять можно. Я часто взбирался на холмы и глядел окрест, примечая всё, что не вязалось с обыденной степной жизнью. Сухач в такие моменты радовался, по-хозяйски устраивался на привал, доставал припасы и норовил разжечь огонь. Поесть он любил, хотя глядя на него этого не скажешь – сущий кощей, во что только добро переводит? У него и после обеда живот всегда к спине ближе. Но разводить огонь я не позволял. Сухач обижался, но что мне до его обид? Вот доберёмся до какой-нибудь деревеньки, там и пообедаем по праски, а пока пусть сухомяткой обходится.
Дважды мне казалось, что за нами идёт кто-то. Я вновь взбирался на холм, долго всматривался в травяное разноцветье, прислушивался к птичьему гомону, но лишь время зря тратил. Никого я не увидел. Раз, правда, пахнуло дымком, но ветер быстро повернул вспять, не позволив мне увериться в этом.
Жильё на нашем пути встречалось редко. Наш человек привык селиться ближе к воде, там и дышится легче и оборонятся проще. К концу первой седмицы вышли мы к одному такому речному селению. Городок не городок, деревня не деревня, а всё же и вал проведён, и частокол, и вежи сторожевые. Глядишь, и двор княжьего посадника внутри сыщется. А если нет, так скоро будет. У нас так говорят: свято место пусто не бывает. До Киева отсюда рукой подать, да и Голунь, опять же, недалече. Не оставит северский князь такое место без опеки, да и дань с кого-то собирать надо.
Заметили нас задолго до того, как вышли мы к воротам. Мальчонка-пастух, гнавший на водопой коровье стадо, некоторое время разглядывал нас, а потом стрелой рванул к городку, сея по пути смятение средь работающих на реповых полях женщин. Те, не разобравшись, подняли вой, будто по покойнику, так что у ворот нас встречала толпа смердов во главе со старейшиной. Уж не знаю, с чего они так всполошились: лезть на стены и брать городок на копьё мы не собирались, у нас и без того забот хватало. Старейшина, кряжистый сивобородый муж, с недоверием поглядывал на нас из-под густых бровей, и нетерпеливо притоптывал, будто застоявшийся конь. Смерды за его спиной не менее беспокойно водили рогатинами , то угрожающе наклоняя их, то вновь подымая.
При виде этой толпы Сухач перетрусил, даже ныть перестал, во как испугался. Но, на мой взгляд, пугаться было рано. Смерд – он не воин, и опасен лишь когда его в угол загоняют. Тогда он волком бросается на всякого, кто на пути встанет. Но мы не к врагам пришли, драки не ищем.
– По здорову вам, добрые люди, – поклонился я в пояс встречающим.
Старейшина сухо кивнул, будто одолжение сделал, и принялся обшаривать меня глазами. Оружье искал видимо, но всё мое оружье у ромеея осталось, так что взгляд его малость потеплел. А обличье у меня хоть и не особо привлекательное, однако человек в своём уме с голыми руками на рогатину не попрёт. Он это понимал, потому и вздохнул с облегчением. Другое дело, что оружье мне и не требовалось. Десяток пахарей, пусть с рогатинами и топорами, не такая уж большая забота. Только вот стрельцы на пряслах – это уже труднее будет.
– Куда путь держите, путники? – заметно смягчившись, вопросил старейшина.
– Идём из Киев-града в град Голунь, - не скрываясь, поведал я. – Ныне Голунь, говорят, опять подымается.
– Может и подымается, - неопределённо ответил старейшина, и прищурился. – Службы ищешь, вой?
Знаки на моей одёже ничего ему не говорили, не было их там, но воя он признал во мне сразу.
– Это как получится, - пожал я плечами и кивнул на смердов. – А вы всегда так гостей встречаете? Или только по праздникам?
Сказал я с неодобрением, ибо не в чести для хозяев встречать прохожих людей с рогатинами в руках. Эдак недолго и беду на себя накликать. Ты сначала убедись, что тебе худое мыслят, и лишь потом за оружье хватайся. Ведь бывает так: выходит человек к селению, а он и не человек вовсе, а бог, человеком обернувшийся. Встретишь его таким вот образом – он тебя и накажет. Либо мор нашлёт, либо удачу от дома отринет. И то верно – не заносись пред людьми, не зазнавайся! Чти предками установленные законы – привечай гостя, не чини обиды недоверием. Бывает, правда, что и бес в человека оборачивается – но тут уж не угадаешь, приходится отваживаться.
– Это смотря каких гостей, - ничуть не смутился старейшина. – Не всяких бродяг гостями величать можно. Ныне кто только по земле не шастает, не каждого на порог пустишь. Ты, вон, на себя погляди: говоришь по-славянски чисто, а по одёже – так вылитый гот. И что я думать должен?
Да, тут он точно подметил. Давно мне следовало и волосы отрастить, и одёжу сменить, чтоб люди лишний раз с подозрением не косились. Но уж больно свыкся я со своим видом. Удобно мне так, тридцать лет, почитай, хожу. Поздно меняться.
– Думай, что хочешь, старейшина, а только зла мы вам не желаем и хлопот доставлять не собираемся. Нам бы поесть горячего да ночь под крышей провести. А по утренней зорьке мы уйдём.
Старейшина немного помялся, рассуждая про себя верить мне али нет, и решил, что лучше поверить. Всё же перевесили в нём дедовы заповеди сомнения тёмные.
– Быть посему, - кивнул он. – Как нам величать тебя, путник?
– Люди зовут меня Гореславом.
Здесь моего имени не знали. Во всяком случае, старейшина и глазом не повёл, когда я назвался. Он махнул смердам, чтоб расступились, и сказал:
– В моей избе переночуете.
Я поблагодарил его, а Сухачу шепнул тихонько:
– Скрадёшь что – голову оторву.
Сухач начал оправдываться, что, мол, сам он никогда не воровал, а только стоял на карауле. Но мне дела нет до того, где он стоя. Я предупредил, а слова мои с делом не рашодятся.
Двора княжеского посадника внутри и впрямь не оказалось. Да и изб жилых было не боле трёх десятков. Собрались, видать, люди из соседских деревенек, покумекали всем обществом и решили в одно место поселиться. Оно и понятно – сообща-то легче. Вот и поднялось селеньице на речном берегу. Была деревенька, а вал провели, стеной от мира огородили – стал город.
Старейшина назвался Ершом. Изба его стояла посередь селения и сильно выделялась средь прочих изб большим размером и красными причелинами . Причелины сработал дюже добрый мастер. Он не только узоры по дереву вырезал, но ещё покрыл их золотою краской, чтоб, значит, сразу становилось понятным, что в избе не простого званию муж живёт. Горделивый, однако, этот Ёрш.
В избу старейшина нас не повёл. Указал на дубовый стол во дворе под яблонькой, за которым так хорошо собираться вечерами семьёй, пить горячий отвар с мёдом и ягодами и вести разговоры ни о чём. Мы сели в рядок, чинно, как положено гостям. Из избы выпорхнула детвора в рубашонках – двое вихрастых мальчишек и девочка лет четырёх – и уставились на нас. Мальчишки сразу юркнули обратно и опасливо выглядывали из-за двери, прикрывшись полотном как крепостной стеной, а девчушка смело вышла на середину двора и уткнулась в меня большими доверчивыми глазёнками.
Мне стало неуютно под этим взглядом. Вот чего она так смотрит? Узоров на мне нету, и пряников в котомке, чтоб одарить, тоже. Пускай лучше на Сухача смотрит, он всё одно её не замечает.
К женскому роду я отношусь настороженно – опасаться его следует; а после встречи с этой девкой Милославой и вовсе никак относиться не буду. Ну их всех, одни печали да неудобства только. Лучше я сам как-нибудь, один… Жил же раньше? И ещё проживу.
– Это младшенькая моя, - подхватывая девчушку на руки, молвил Ёрш. – Страсть как любопытна. Вы уж не гоните её прочь, гости дорогие. Жёны – они все такие, даже в малом возрасте. А второй как эта и вовсе не сыщите.
Я бы мог сказать, где ещё одна такая сыщется, но не стал. Не буди, как говорят люди, лихо, пока оно тихо, тем более что с тем лихом мне ещё придётся столкнуться. Так зачем поминать заранее? Лучше поберегу покой свой для будущих потрясений.
Ёрш сел за стол против нас и устроил девчушку на коленях. По всему было видать, что любит он её вперёд сынов своих и балует всячески. Оно и понятно. Каждый муж о сынах только мечтает, и в первенце всегда сына видеть хочет – наследник, защитник, роду продолжатель. Но то лишь отговорки. Стоит ему дочку родить – и уже с рук её не спускает, будто она самое большое его богатство. Ну и чему верить: глазам или словам? Хотя какое мне, в общем-то, дело. Сам-то я не то, что детьми, женой обзавестись не сподобился. Малюта меня часто корит: состаришься – чаши с водой никто не подаст. Правду, конечно, волк старый бает, вот только не ссудили боги справедливые мне любви. А без любви какая жизнь? Эх, Леля , Леля…
Встретил нас Ёрш неприветливо, однако хозяином оказался радушным. Жена его и две чернавки выставили на стол разносолов всяческих, отчего даже Сухач, привыкший к хорошей пище, и тот подивился. В глубокой глиняной мисе дымилась пареная свинина, рядом встала греча рассыпчатая, обильно сдобренная свежим коровьим маслом. В мисах помене плавали в рассоле огурчики, грибочки, капустка квашенная. Отдельной горкой возвышался зелёный лучок, свеженький, только с грядки. Подле расположились копчёные на можжевеловых и яблоневых веточках золотистые караси. Ну и, конечно же, каравай горячего ржаного хлебушка. Для двоих путников, целую седмицу ничего кроме сухарей да сырой водицы не пробовавших, это настоящий пир. Мы навалились на еду, а хозяин знай подливал в ендовы терпкого яблоневого квасу да приговаривал, чтоб налегали шибче.
Я так понял, что гости в это селеньице заходили не часто, особливо с полянской стороны. Из всех гостей тут разве что княжьи разъезды бывают да разбойники. А если вдруг заглянет купец какой, так и тот случайно – дорогу торговую сюда ещё не протоптали. Потому видно было, как чесались у старейшины вопросы на языке, как хотелось ему порасспросить нас о новостях киевских, но законы гостеприимства нарушать негоже. Вот и терпел Ёрш, ждал, пока мы насытимся.
Я не стал терзать его долго, и спросил первым:
– А что, старейшина, гости часто к вам заглядывают?
Ёрш сразу подобрался, спустил дочь с колен и лёгким шлепком отправил от стола, не мешалась чтоб, когда взрослые о делах говорить будут.
– Да захаживают, бывает, - ответил он. И быстро добавил. – Вы ешьте, покудова не заветрило. Сейчас ещё баньку растопят, попаритесь, отдохнёте с дороги…
Банька стояла здесь же, во дворе, а не опричь, за валом, как другие. У старейшины всё было под рукой. Расторопные холопы уже таскали берёзовые поленья и воду с реки в тяжёлых деревянных бадьях, торопились.
Для меня банька, как и для любого человека, – отрада. Жуть как баньку люблю. После неё не только тело, но и душа чистой становиться, будто родился заново. Хлёсткий веничек, горячий душистый парок – что ещё надо, чтоб возвернуть силы после долгой дороги или тяжёлой работы? А лучшей лечебницы от ран и болезней и вовсе не сыщешь! Без баньки долго не выдержать, язвы мигом окрутят и в могилу прежде срока сведут. Так-то вот.
– Да сыт уже, спасибо, - поблагодарил я. – И за баньку спасибо, давненько веничком не хлестался.
– Венички у меня отменные, заветным словом освящённые, - похвастался Ёрш. – В Киеве таких нет.
– Много ты знаешь, чего в Киеве нет, - пробурчал Сухач, обгладывая свиное рёбрышко.
– Так откуда знать, коль безвылазно сижу здесь?! – тут же откликнулся Ёрш. – До нас из Голуни вести едва доходят, а уж из Киева…
Он сокрушённо вздохнул, будто и вправду многое потерял без киевских новостей.
– Да ничего нового в Киеве нет, всё по-старому, - пожал я плечами. – Князь правит, бояре воруют, гридни воюют. Как испокон веку положено, так и идёт. Ничего не изменилось.
– Так и должно быть, - кивнул Ёрш. – Заведённый порядок менять не след, иначе смуты пойдут, - и перевёл разговор в другое русло. – А в мире что творится?
Я пожал плечами.
– Тоже всякое. Обры с германцами опять что-то не поделили. Василевс царьградский войско собирает супротив арабов…
– Это кто ж такие – арабы? – перебил старейшина.
– Народ такой в Африкании. Сам я не видел, но люди сказывают, что очень сильные и смелые вои, и с конями весьма искусны в обращении. Пешими в бой не ходят, только верхом. Сильно донимают они василевса, и в битвах часто держат верх, потому как есть у них диковинные лошади о двух горбах, которые вовсе не едет сена и не пьют воды. Эти лошади так страшны с виду, что многие их пугаются и бегут прочь.
Некоторое время Ёрш сидел, раздумывая над моими словами, потом сказал:
– Однако горазды боги на выдумку. Это что ж за лошадь такая горбатая? Бьют её что ли?
– Может и бьют – о том не ведаю.
– Точно бьют, - отозвался Сухач, принимаясь за очередное ребро. – С чего бы тогда горб вырос? Помню, на Подол как-то приводили такую лошадь. Глаза – с мой кулак, губищи отвислые, хвост, точно плётка, и горб во всю хребтину. Жуть – не лошадь. Хозяин её верблюдом обзывал.
Ёрш усмехнулся.
– Верблюд – надо же имя такое придумать. Будто насмешка… А не врёшь?
– Жёны у колодца врут, - огрызнулся Сухач.
Я незаметно ткнул его в бок. Не сильно, но чтоб почувствовал, что не в воровском притоне сидит, а у честного хозяина в гостях за добрым столом.
– А что, Гореслав, - обратился ко мне Ёрш по имени. – Я, вижу, ты витязь справный, хоть и без оружья и в дружине малой. Но уменье воинское и душу за готской рубахой не спрячешь. Шёл бы ты к нам воеводой что ли? Нам воевода ох как нужен. В прошлый месяц дважды угры до нас доходили. Ладно углядели вовремя да за стены встали. А не углядим, иль боле их будет, что тогда? А мы тебе и оружье честь по чести, и избу новую, и деньгу какую. В обиде не оставим, всё как есть дадим, - лицо его стало ласково-просящим, елейным. – И жену подыщем. Саму красну девку отдадим. А хошь – две! Ты бы только подучил нас малость ратному делу, разъяснил, что к чему. Без витязя-то, сам понимаешь, трудно во всё вникнуть. А?
Я покачал головой: ну какой из меня витязь? Витязь – это боярин знатный, воеводой при князе состоящий. Или, вон, герои былинные, богатыри славные, что землю славянскую от ворога грудью своей заступали. Святогор-богатырь, например… А я? Я как был ватажник-лиходей, ради калиты мечом своим промышлявший, так им… эхм… так им и остался. Нет, я не витязь. Куда мне.
– Ты с таким делом к князю ступай, старейшина. Пусть князь тебе воеводу даёт. У него воеводы супротив меня толковее будут.
– Да ходили слы наши к князюшке Благояру. В ноги падали, чтоб под руку свою взял да оборонил от угров проклятых. Под руку-то он нас взял, а вот оборону держать до сих пор самим приходиться. Уж и не знаю, на сколь ещё сил наших хватит.
Значит, намечался-таки посадник да не срослось что-то. То ли князь не боится, что набежники сквозь засеки пограничные прорвутся, то ли ещё что.
– Нет, старейшина, не могу. У меня до Голуни надобность имеется. Бизнес, как один мой знакомец говорит. Не могу.
– Ты не отказывай сразу, Гореслав, подумай. Отказаться-то всегда успеешь, - заволновался Ёрш. – До утра вся ночь впереди, может, что и надумаешь.
Надумаешь… Оно, конечно, совсем даже неплохо воеводою тут остаться. Дойти быстро до Голуни, девку зловредную в дом родительский вернуть, как ведунья велела, – и сюда, на службу сытую. Дружину новую набрать, шодить походом до угорских кочевий, пошевелить палкой гнездо их осиное. Или к готам… А что? Чем денег за морем искать, лучше землице руськой послужить во славу…
– Ладно, старейшина, подумаю.
– Ёрш! Эй, Ёрш! Верховые на том берегу! – закричали вдруг с улицы. – Поспешай!..
Старейшина встрепенулся, вскочил на ноги.
– Неужто угры?! – и вытаращился на меня круглыми глазами. – Иль готы?
Где-то завыла собака, застучали двери, отчаянно заголосила Ершиха, потерявши с виду детей…
Я тоже поднялся. По всему выходило, что городок этот становится людным местом: опять, вон, гости пожаловали. Решили-таки Боги заботу свою проявить. Глядишь, через день другой и купцы заморские наедут. Ну что ж, посмотрим. Я толкнул Сухача, застывшего с открытым ртом, и жестом указал, чтоб за мной шёл.
Выйдя со двора, я решил было, что где-то пожар. В том смысле, что все бегали, суетились, бестолково рыскали из стороны в сторону. Интересно, они всегда так мечутся, когда чужаков заметят? Или они передо мной теятер разыгрывают? Как-то в Грецколани сподобил меня Волос дойти до местного теятра. Ну и зрелище, я вам скажу! На каменной площадке мужи в белых платьях и личинах махали руками и голосили под гусли тягучие песни. Если бы не предупредили меня заранее, что сие действо – теятер, я бы решил, что беда случилась. И то, что я сейчас видел, весьма на грецкий теятер походило. Жаль, что зрителей окромя меня здесь нет. Оценить некому.
– На стены, на стены! – неведомо кому кричал Ёрш. – Да стрельцов расставляйте!.. И жён, жён!.. Пусть смолу варят!..
К подворью Ерша сбегались смерды, те самые, что встречали нас у ворот. Лица у всех красные, испуганные, будто враг неведомый уже ров завалил и лестницы к стенам приставил. Только я вот как думаю: прежде чем «караул» кричать, не мешало бы оглядеться. Я поймал Ерша за руку, дёрнул слегонца, чтоб в чувства привести, да и сказал:
– Погоди, старейшина. Пойдём сначала на ворога твоего взглянем, обдумаем, что к чему. А смолу варить мы завсегда успеть сможем.
Я сказал спокойно, буднично, и Ёрш мне сразу поверил и перестал рваться. И рать его тоже перестала. Смерды, все, кто оказался рядом, пристроились позади нас, и уже чинным образом мы всею толпой пошли к воротам.
По ту сторону реки и впрямь двигалась вереница всадников. Два, а то и три десятка не считая дозорных. Шли хлынцой , бодро. По всему видно, не уставшие. Первые уже подъехали к броду и остановились, разглядывая частокол. Осторожные, однако, всадники. Я приложил ладонь ко лбу, прикрывая глаза от солнца, и стал разглядывать их.
Всадники были наши, северские, а никакие не угры и, тем более, не готы. Готы вообще конного боя не признают, так что я успокоил Ерша, и тот выдохнул, будто ношу с плеч скинул. Смердам он махнул, чтоб по домам рашодились, а сам рядом со мной остался: любопытно, однако, кто такие и с чем пожаловали. Да и встретить гостей новых надобно, всё-таки хозяин он – не я. К тому же, гости сразу видно – не простые. Простые пешком не ходят.
Ёрш расправил рубаху под поясом, пригладил волосы и сложил руки на животе, ожидая, когда всадники подъедут к воротам. Ждать пришлось недолго. От брода до ворот было не более трёх перестрелов , так что мы едва причесаться успели.
Первым ехал широкоплечий русоголовый красавец. Ещё издали было видно, что не простой это гридь, а боярин. Выглядел он моложе меня, и на лицо казался не грозным воеводою, а незлобивым весёлым мужем, коему по душе больше гусли звонкие да молодецкая пляска. Однако за добродушной внешностью скрывался сильный вой – я это сразу почуял. Сердце ёкнуло, а по плечам пробежался неприятный холодок, будто сам Перун нацелил на меня копьё остроконечное.
Нет, совсем не прост этот боярин, совсем не прост. Он и одет иначе. Рубаха червлёной паволоки, коей особые ромейские купцы торгуют. За простую денежку такого сукна не купишь, только за злато. И на ногах не обычные поршни, сшитые из коровьей кожи, а сапоги турьи узором мелким расшитые, с мягким подъёмом и широким голенищем. Нога в таком сапоге не устанет и не вспотеет даже в самом дальнем походе. И пояс воинский, со спины тура срезанный. С первого взгляда видать, что в почёте боярин сей у князя Благояра. Вот он – витязь, не чета мне, изгою.
Меня он тоже почуял. На краткий миг глаза из голубых вдруг стали стальными, будто тучка на них набежала, – и вновь засияли чистым безоблачным небом. То, что из оружья у меня ничего кроме рук не было, его не смешало. Не в оружье дело. Иной гридь голыми руками такого натворить может, чего трое с мечами потом не разгребут.
– Здравы будьте, люди честные! - первым приветствовал он нас и улыбнулся, широко и открыто.
– И тебе, боярин добрый, по здорову! Да осветит взгляд Дажьбога путь твой, – тут же откликнулся Ёрш, и выступил вперёд, показывая кто городку голова.
Лицо старейшины приняло выражение почтительного радушия, а в голосе звучало уважение. Я хмыкнул: ну и плут же этот Ёрш. Узрел червленицу – и совсем по-другому петь начал. А меня, в безрукавке кожаной, едва от порога не погнал.
– Спаси тебя Боги, старейшина, за пожелание светлое, - в ответ проявил учтивость боярин. – Примешь ли под кров свой меня и дружину мою?
– Как же не принять? – в ответ заулыбался Ёрш. – Такие гости мне в радость. Я и баньку про вас уже затопил!
Так вот ты про кого баньку топишь. Может, и ворота теперь предо мной затворить удумал? Ладно… Впрочем, ты здесь хозяин, тебе и решать, кого в первую очередь потчевать. Только после таких слов на воеводство меня не зови!
Я огорчился. А вы как думали? Я уж между делом начал вежи да стены оглядывать, примечая, где что подновить-подправить. К смердам приглядывался, решая, кого в отроки взять… Зря приглядывался, зря подмечал, другую нить Макошь для меня выткала.
Ну и Дажьбог с ним. Я скрестил руки на груди – я всегда так делаю, когда хочу восстановить внутреннее равновесие – вздохнул глубоко, унимая сердца биение, и стал слушать, о чём там ещё эти двое сговариваться будут.
– …и стол накроем, и гусляров позовём! – радостно восклицал Ёрш. – Не скучно будет ни тебе, ни дружине твоей. Так понравится, что и уезжать не захочешь!
Боярин кивал ему в такт, а сам всё на меня поглядывал, ждал, что скажу. Интересно ему было знать, кто я такой и чего в этой глухомани делаю. Но я молчал, а Ёрш ему слово вставить не давал, всё расписывал, как здесь хорошо и вольготно. Вот только обманулся тут старейшина. Это я, птица вольная, сам решаю, кому служить, кому нет, а боярин под князем ходит, и никакие сказки заполучить его не помогут.
Наконец, Ёрш устал балаболить и остановился, ожидая, что на его слова боярин ответит. Но тот сразу ко мне повернулся.
– А ты кто будешь, муж славный, и куда идёшь? – обратился он ко мне.
Нет, за гота он меня не принял. Он не на безрукавку смотрел, а в глаза мои. А глаза всегда правду скажут.
Я помолчал малость, привёл мысли к порядку, потом ответил:
– Зовут меня Гореслав, а иду я в град Голунь, что на реке Ворскле. Со мной человек один.
– Так идёшь, или службы ищешь?
Он говорил со мной как равный с равным. По голосу легко это определить, и потому я не стал от него скрываться.
– Дело у меня, грехи иду исправлять. А как исправлю – поглядим. Может, и службу какую присмотрю.
– Что ж, у князя Благояра ныне службу получить не трудно. Если надумаешь, найди боярина Милонега – так меня люди величают. В моей дружине для тебя всегда место сыщется, - он помолчал, что-то обдумывая. – А до Голуни вместе пойдём.
Он перебросил повод через голову коня и спешился. Ёрш подскочил, хотел принять поводья, но Милонег не доверил. Боевой конь – он сродни жене, и берегут его едва ли не пуще жизни. А конь у боярина был добрый: высокий, широкогрудый, грива густая. Сам весь чёрный, будто ночь, а по лбу белая полоса. Красавец! И меч тоже добрый: длинной в четыре пяди , с широким огнивом , чуть выгнутым к лезвию, чтобы лучше сдерживать вражий удар. И яблоко в виде растопыренной волчьей лапы. А на клинке, сокрытом ножнами, две зазубрины; глазом они не видны, но на ощупь чувствуются. Я сие знаю, потому как это был мой меч.
7
Тучки наплывали с закатной стороны. Сначала они смешно наползали друг на дружку, кружились в хороводе, бегали, играли, веселились. Глядя на них можно было подумать, что на широкой небесной луговине встретились малые детки и устроили себе забаву. Но потом тучки принялись биться лбами, спорить, ссориться, и от этих ссор начали злиться, темнеть, и вскоре стали походить на кудри своего повелителя – такие же густые и сизые. Но это не гроза, нет. Это тёплый летний дождик. Грибной. Я знаю какими бывают тучи, когда бог грозы сердится. Небосвод заволакивает чёрная пелена, на землю падает тень, внуки Стрибожьи бунтуют, рвут листву с деревьев. Господине Перун грозно рокочет, стучит посохом, мечет молнии. Страшно!
А сейчас я не испугалась. Сейчас светило солнышко, а при ясном лике Дажьбога Перун сердиться не будет – слишком уж сильно любит он сына своего, самого себя в другом воплощении.
Я подставила ладошки первым каплям и улыбнулась. По лицу потекли тонкие струйки, рубаха на плечах намокла, за ворот попала вода. Ой, щёкотно! Дождь пошёл сильнее, забарабанил по палубе: бум-бум-бум-бум! Я взвизгнула – потому что захотелось – и бросилась к мачте, где стоял деда Боян. Он обнял меня, накрыл полой плаща и ласково погладил по щеке. Я доверчиво приникла к его груди, замерла. Хорошо всё-таки, когда кому-то есть до тебя дело. Как деду Бояну, например, или Добрыне. Добрыня, кстати, промокнуть не боялся. Он носился по палубе, от борта к борту, и прыгал, ловя капли зубами. Хозяин лодьи что-то пробурчал в усы, но прикрикнуть на разыгравшегося пса не посмел, ибо знал, что деда Боян Добрыне благоволит.
Я забыла сказать: деда Боян и есть тот самый волхв, которого я встретила на дороге. Он оказался совсем не таким плохим, как я подумала вначале. Наоборот, отнёсся ко мне, будто к любимой своей внучке. Он пожалел меня, отвёл на двор того самого купца, где нам с Добрыней отказали в приюте, и велел хозяину накормить нас. А потом наказал купцу снарядить лодью в град Голунь. Купец перечить не посмел, не по силам ему, никчёмному, волхву прекословить, и сделал всё, как деда Боян велел. Я, правда, не поняла, почто мне в Голунь надобно, но спрашивать не стала. Деда Боян знает что делать.
Вот так и получилось, что сейчас я мокла под дождём на лодье. Нет, уже не мокла. Как я сказала, деда Боян прикрыл меня своим плащом. Мок Добрыня, которому дождь оказался в большую радость. И ещё мок хозяин лодьи, купец Своерад. Но вот он дождя совсем не замечал, ибо был очень зол на меня, на Добрыню и на деду Бояна.
Ну и Дажьбог с ним, пущай злится. Мне до его злобы, как ёжику до бани. Меня сейчас другие вопросы беспокоют. Я вот всё думаю: откуда это деда Боян имя моё домашнее знает? Ведь у нас как – у нас, у славян, два имени есть. Одним тебя нарекают при рождении, и это имя знают только батюшка с матушкой и самые близкие родичи. Никогда и ни за какие коврижки не назову я чужому человеку своего домашнего имени. Ну разве что мужу да детям. Да на смертном одре, когда скрываться нужды не будет. А есть ещё имя, которое известно всем. Чаще это прозвище. Вот я, например: Милослава – милостивая, славящая. Или Добрыня – добрый. Или этот Своерад, хозяин лодьи, который нам похлёбки пожалел – своим только радуется. Ведала бы сразу, как его прозывают, непременно мимо прошла.
Вот такие дела творятся у нас с именами. Люди знают, кому какое прозвище дать. Характер аль недостаток – его с детства видать.
Дождь покапал и перестал. Тучки успокоились, побелели и поплыли себе дальше искать новой забавы. Добрыня присмирел, закрутил головой в поисках капель, но не нашёл, и, разочарованный, улёгся посередь палубы, положив морду на лапы. Своерад чуть не споткнулся об него, когда проходил мимо. Остановился, пробурчал что-то, глянул исподлобья на деду Бояна и отправился на корму. И то дело, нечего тут глаза нам мозолить.
Мы с дедой Бояном ещё постояли под мачтой, подождали, пока ветер обсушит мокрую палубу, и прошли на нос. Я перегнулась через борт, полюбоваться, как крепкий дубовый брус режет днепровские волны, а деда Боян приложил ладонь ко лбу и стал в берег всматриваться. Солнышко стояло по другую сторону, и зачем он ладонь так приложил, я не знаю. Зрение, наверное, плохое. Бабка моя тоже так делает, когда разглядеть что-то хочет: прикрывает глаза ладонью и смотрит, смотрит. Но видит она хорошо, получше многих. Когда я стащить что-нибудь мыслю без спросу или рожицы у неё за спиной корчу, она это быстро замечает и грозит мне пальцем. Вот и деда Боян… И что он вообще туда смотрит? Там же окромя кустов да холмов ничего боле нет.
– Деда Боян, что ты там разглядываешь? – спросила я, не утерпев.
Опять я любопытствую. Сколь раз я из-за этой своей любопытности страдала – уж и не помню. Большуха говорит, что все её седины токмо моими стараниями доставлены. В детстве она частенько меня хворостиной приглаживала, а потом, когда я подросла, словами ругательными всячески называла. Хворостиной-то достать уже не могла. Но лучше бы хворостиной, ибо слова больнее ударяют. Будь моя воля, я бы вето наложила на ругательства разные, особливо на детей обращённые. Детей вообще ругать не след. Детская душа ранима, как лепесток цветочный; её беречь надобно, воспитывать добрым примером. А большуха? Знай меня лает, будто Добрыня на Своерада. Ну и что из меня ныне выросло? Вместо того чтобы замуж пойти да детей нарожать роду в подмогу, я на лодье по кой-то ляд в Голунь плыву.
Слава Вышню, деда Боян нечета нашей большухе. Он за любопытность меня не ругает, и на все вопросы отвечает вежливо и терпеливо. Вот и сейчас он улыбнулся и ответил загадочно:
– Да всё пути людские выглядываю, внученька.
Деда Боян всегда загадками говорит. Вот скоко я его знаю – все три дня он загадками и говорит. Натура такая. Бабка моя тоже любит говорить загадками, и меня это очень сильно расстраивает. Ну чего скрывать-то? Уж коли взялся отвечать, так отвечай по-праски, нечего людям головы морочить. Или молчи. Я бабку свою за это корю: дескать, как тебе не совестно, бабушка, с внучкой своей так разговаривать? Нешто нельзя без всяких этих философийских заморочек? Она вздыхает, пожимает плечиками, но всё же переходит на доступный язык.
Деду Бояна я корить остерегаюсь. Волхв всё-таки, обидится – и в жабу превратит. А я жабой быть не хочу, мне в девках приятнее.
Я поскребла подбородок, решая, стоит ли продолжать разговор, и решила, что стоит. Есть тут что-то волнительное.
– А какие они – пути эти?
– Разные, внученька. – Деда Боян помолчал, всё так же неотрывно глядя вдаль, потом пояснил. – Светлые, тёмные, с кочками, с росстанями… Разные.
Мне стало безумно любопытно. Ну просто жуть как безумно! Я даже подпрыгивать начала – во как меня любопытность пробрала.
– Деда Боян, а мой путь ты тоже видишь?
Он улыбнулся.
– Конечно, внученька. А для чего, по-твоему, я тебя нашёл? Чтобы путь твой увидеть и подправить, коли понадобится.
Я шмыгнула носом.
– Подправить? А разве можно путь править? Он же богами сотворён, а что богами сотворено, того исправить нельзя. Боги не допустят.
Деда Боян смотрел на меня ласково. Так смотрят на неразумное дитя, когда оно взрослому человеку прописные истины доказывать берётся. От этого взгляда мне неуютно стало и обидно, потому как сама я себя неразумной не считаю, ибо весьма неглупая и к ученьям всяческим способная. Я и писать умею, и читать, и даже счёт вести. У нас в роду я самая обученная. Недаром бабка со мной билась, указывая, как нужно буквицы прописывать и как их потом с берестяного листа считывать.
Но деда Боян, чует моё сердце, этого не знал.
– Ты, внученька, многого ещё не понимаешь. Оно вроде и верно – что богами дадено, того не отнять. Но если Макошь нить вьёт, то Волос зорко следит, чтобы нить эта вела к нему так, как он сам того пожелает. А я ему в том подспорье.
Тут я сразу согласилась. Долгими зимними вечерами бабка часто рассказывала о Волосе и о волхвах – его служителях. Всё течёт, всё движется. Явь переходит в Навь, Навь – в Явь. День меняет Ночь, Сын – Отца, Вдох – Выдох, Радость – Печаль. Это свято, это неоспоримо, это вечно. А Волос стоит на границе Яви и Нави, ибо обладает силой, способной дать начало движению – и это есть закон Волоса, закон изменения и постоянства жизни. А волхвы служат этому закону. И раз Волос чего-то захотел, так непременно своего добьётся. Если он вошочет, чтобы деда Боян правил мой путь, стало быть, так тому и быть. И потому воля волхвов есть воля самого Волоса.
Вот почему опасно спорить с волхвами, вот почему не посмел перечить Своерад деду Бояну.
Я опять шмыгнула. Простыла, наверное. Как к берегу пристанем, надо будет ромашки нарвать. Заварю в котелке. Когда я в детстве соплями ишодила, бабка меня в печь сажала. Сначала сажала на лопату, потом в печь, потом закрывала заслонку – и держала так, пока я чихать и кашлять не переставала. Не знаю, помогало это или нет, но болячки мои проходили быстро. Сидеть в печи было темно и страшно, и потому я сильно крепилась, чтобы случайно не кашлянуть. Иногда бабка забывала вынуть меня из печи, и тогда я начинала скулить. Подобные сидения мне не нравились, и когда я подросла, то стала использовать альтернативные способы лечения. Отвар из ромашки самый лучший из них.
Травы распознавать меня тоже бабка научила. Ну чистый кладезь знаний бабка моя! Едва я сподобилась ногами без поддержки перебирать, она отвела меня на луг и стала показывать травинки разные и цветочки, попутно рассказывая, чем один от другого отличается. И каким цветочком какую болячку вылечить можно. Мне всегда нравились цветочки. С самого рождения батюшка подкладывал мне в люльку васильки и колокольчики, и оттого науку бабушкину я восприняла быстро и с большой охотою. Теперь я сама кладезь знаний. Иногда ко мне люди за помощью обращаются. Чаще, конечно, к бабке, но и ко мне тоже. Подходят, кланяются в ноги и вежливо так говорят: «Милослава Боеславовна, будь, чай, добра, глянь моего непутёвого. Чего-то он ныне прихворал». Я никогда не отказываю. А зачем отказывать? Люди же ко мне с надеждою идут. Как тут откажешь? Я тоже вежливо кланяюсь и иду изгонять болезнь-лиходейку. Ночь, пурга – не важно. В таком деле ни на погоду, ни на время не смотришь. Уважение опять же… И сытно… Ой, матушка моя родненькая, как же я домой-то хочу!..
Я разревелась – в голос, в два ручья, совершенно искренне. Нет, нельзя мне о доме думать. Как подумаю, так слёзы из глаз брызжут… Деда Боян погладил меня по спине, зашептал что-то ласково, но я уже взяла себя в руки, сжала душу в кулак, вшлипнула ещё разик и, чтобы как-то отвлечься, спросила:
– Деда Боян, а тебе сам Волос следить за мною велел?
Да уж, большую глупость я и придумать не могла. Ясен бес, что сам. Кто ж ещё? Я зашлёпала губами, готовая вновь разреветься, но деда Боян… Он очень добрый, чтобы укорять меня в чём-то. Он ничего не стал говорить, а только посмотрел мне в глаза – и я вдруг почувствовала как тепло разливается по груди. Рядом запорхали бабочки, качнулась ветка берёзы. От звезды отделилась и упала синяя искорка. Звёзды – это души пращуров. Когда-нибудь я тоже стану звездой и тоже буду светить… светить… ярко…
– Спи, внученька, - дотянулось до меня дыхание света. – Спи, набирайся сил. Тебе ещё женихов встречать…
Проснулась я к вечеру. Лодья неуклюже ткнулась носом в песчаный пляж, и от этого толчка я проснулась. Дажьбог скрыл свой лик у меня за спиной, ушей коснулся нежный шёпоток затихающего ветра, а с закатной стороны поползли сумерки. Сумерки. Сумеречный час. Граница между Былью и Небылью, между Явью и Навью, место обитания седого Волоса. Время ворожбы и волхованья. Говорят, если загадать в этот час что-нибудь, то загаданное обязательно сбудется. Только надо, чтобы рядом стоял могучий волхв, которому от роду триста лет. Я посмотрела на деду Бояна. Интересно, а ему сколько? Триста? Или мене? А может, боле? По виду – старик как старик, обычный. Девки на посиделках сказывали, что у тех мужей, коим за сотню перевалило, вместо бороды мох болотный растёт, а на голове гнездо воронье…
Я сощурилась. Не, у деды Бояна борода справная, не из моха – белая, будто рубаха на солнце выцветшая, но самая что ни на есть из волосьев. Значит, не триста… Но всё одно: укажи мне, господине мой Сварог, дороженьку к дому. Не я ли пою тебе Славу на ясных утренних зорьках? И тебе, господине Перун! И тебе, господине мой Волос! Триедины Вы в лике своем, и пред Вами главу свою я склоняю …
Своерадовы холопы сбросили шодни, и первым по ним сбежал Добрыня. Он деловито обнюхал старое кострище, видимо, часто здесь торговый люд останавливается, поднял заднюю лапу и окропил серые уголья добрыми помыслами. Деда Боян кивнул: возле беды пёс лапу задирать не будет – верная то примета.
Следом за Добрыней сошли на берег холопы. На каждой стоянке Своерад первым делом велел шатёр ставить и скрывался в нём до самого утра. Чёрный дядька носил ему туда еду на золочёном подносе, и ещё горшок ночной у постели ставил, дабы справлять нужду не выходя на волю. Я как-то заглянула внутрь шатра, когда караульный на миг отлучился, и всё это выглядела. А потом ещё и деду Бояну рассказала. Но деда Боян меня не понял и пожурил. И сказал, чтоб впредь я нос свой куда не след не сувала и ни за кем боле не подглядывала. Ладно, постараюсь.
Мы с дедой Бояном покинули лодью последними. Деда Боян присел на брёвнышко, что возле кострища лежало, а я, как и задумала, пошла искать снадобья от своей болезни. Чтобы изгнать лихоманку-простуду потребна не простая луговая ромашка, что тянется к солнышку нежными лепестками. Нет. Здесь особый цветок нужен, на толстом коротком стебелёчке и с широкой плотной корзинкой. Такие чаще на луговинах подле изб растут, или по обочинам дорог – там, где землица плотнее утоптана. Ещё с лодьи я заприметила тропиночку, вьющуюся по берегу узкой полосой. С дорогами в этих краях большая недостача, но и тропинка на худой конец сойдёт.
Добрыня со мной не пошёл, остался на стоянке. Сейчас как раз костёр разводить станут и кашу варить – а куда он от каши? Ляжет в стороночке и будет терпеливо ждать, когда толстощёкая стряпуха выложит на лист лопуха его долю, даст остудиться и подвинет к морде. А за это Добрыня будет чутко прислушиваться к ночным шорохам, оберегая сон уставших за день людей… Так что я ему сейчас не забота.
Ну и Дажьбог с ним. Одной мне даже сподручней. Подумаешь, ночь-полночь на дворе – зато никто мешаться и под ногами путаться не станет. И не залает, предупреждая об опасности, не оборонит ни от человека злого, ни от зверя лютого. И совсем не важно, что с псом этим я в Киев-граде последней чёрствой коркой делилась, от сердца отрывала! Эка невидаль – задрали волки девку непутёвую, когда друг её лучший за черпак каши гречневой, маслом коровьим да нежной курятинкой сдобренной, чужим людям пятки лижет. Всё верно – каша-то она дороже дружбы…
Я брела по тропинке, опустив голову. Чувствовала я себя вполне сносно, носом боле не шмыгала, так что на кой бес сдалась мне эта ромашка – не понимаю. Мне бы сейчас тоже у костра подле деды Бояна сидеть, ждать, когда каша поспеет и песни слушать. Деда Боян вечерами всегда гусли свои достаёт и песни поёт. Окинет взглядом окрест, проведёт пальцами по струнам и начинает. Голос его льётся плавно, подстать струнам, и о чём бы он не пел – всё у него получается красиво и с душою. Все разом замолкают, забывают о делах и о времени, и даже Добрыня уши навостряет. У нас в роду тоже петь умеют, но так, как деда Боян, не может никто. Голос у деды Бояна ишодит слезами чистыми – и ласкает, и баюкает, и волнует. И сердечко то замирает, то кровью сочится... будто сама птица Гамаюн ему слова в уши шепчет. Особливо мне те песни нравятся, кои про любовь и про старые времена, когда боги по земле ходили. Красиво так, радостно… жаль, что ныне всё по-другому…
Я их не сразу увидела, слишком уж задумалась над мыслями своими, а когда увидела, бежать было поздно. Один стоял прямо передо мной, скрестив руки на груди; второй подходил с левого боку, закрывая путь в спасительную степь. Сзади тоже был один. Оглядываться я не стала, но услышала, как хрустнула ветка под ногой. Значит, трое. И все при оружье. У того, который стоял против меня, выглядывала из-за плеча рукоять меча, второй держал короткой копьё, вроде сулицы. Против них я могла предложить только нож, подаренный дядькой Малютой, хотя нож вряд ли меч остановит. Да-а, влипла ты Милославушка.
Обманывать себя напрасными надеждами, что, дескать, трое здоровенных мужей вышли на ночь глядя грибов пособирать, я не стала. К чему? Все грязные помыслы у них на лицах прописались. Даже малолетка неразумная в миг бы сообразила, какими пирогами тут пахнет, а уж с моим опытом общения с женихами… Вот только откуда они взялись? Ведь не было никого.
В груди защемило… Я тут много рассказывала, как парням соседским космы выдёргивала и как женихов из избы выкидывала. И как батюшка разным приёмам богатырским меня обучал… Нет, от слов своих я не отказываюсь – всё так и есть. Но подумайте сами: может ли слабая девка, в одиночку, с крохотным ножичком, да ещё и босая, справится с тремя отпетыми лиходеями, кои с мечом лучше, чем с ложкой управляются? Я лично сомневаюсь. А вот если бы со мной был тот друг, который сейчас к котлу с кашей принюхивается, тогда…
Мне стало обидно. Ужасно обидно! Случилось же такое – у меня беда, а этот… Такой шанс упустил. Мог бы проявить себя, отплатить добром за добро… Ну, Добрынюшка, попросишь ты у меня хлебушка.
Мне захотелось завизжать, чтобы услышал деда Боян и прибежал меня выручать. Деда Боян – он сильный, он волхв, он меня спасёт. Я сделала вдох поглубже, открыла рот пошире. Убежать я не смогу, эти изверги ловко меня окружили. Драться с ними тоже не получится – ну куда мне с опытными воями равняться? А вот завопить, да так, чтоб у них уши поникли – это я умею.
Тот, кто подкрадывался сзади, шватил меня под локоть и швырнул себе за спину. Да так сильно, что я пролетела саженей пять и пребольно ударилась носом о землю. Ну вот, началось. Сейчас пинать начнут. Я начала подниматься, внутренне сжавшись от предчувствия удара… Вытерплю, всё вытерплю! Любую боль! Но хоть в одного вцеплюсь! И глаза выцарапаю! Или укушу.
– Шли бы вы с миром, люди добрые, - услышала я голос деды Бояна. И рык – глухой, утробный. Добрынюшка, милый мой Добрынюшка! Есть всё же Правда на свете.
Разбойники не испугались. Им ли, привыкшим с открытым лицом на мечи и копья идти, пугаться седого старца и пса? Дудки! Но почему-то они послушались. Глаза, только что горевшие плотской страстью, вдруг потухли, остыли и… погасли. На меня никто не смотрел, будто забыли о моём существовании. И на деду Бояна не смотрели, и на Добрыню… Может, и мне как-нибудь сказать, чтоб шли с миром и всё такое?
Деда Боян шватил меня за ворот и поволок за собой как тряпичную куклу. Я не стала сопротивляться, хотя и не люблю, когда мною пыль с тропинок сметают. Дажьбог с ним, стерплю. После того, что я только что пережила, это не такая уж и большая печаль. Меня сейчас другие вопросы мучили.
– Деда Боян, а кто эти люди?
Разговаривать со мной деда Боян был нерасположен. Я поняла это по скупому ответу. Так скупо он мне никогда ещё не отвечал. Обиделся, видимо, что я в такую канитель попала. Или расстроился. Значит, беспокоился. Это хорошо.
– Русы.
– А отколь ты знаешь?
– Знаю.
– А воевода Гореслав тоже рус?
– Тоже.
– А все русы – разбойники?
– Да.
– А все разбойники – русы?
– Нет.
– А почему?
Деда Боян наконец-то отпустил мой ворот, и я плюхнулась лицом в пыль. Не очень-то вежливо с его стороны вот так бросать меня.
– А почему? – нетерпеливо повторила я.
Деда Боян вздохнул устало, покачал головой, мол, замучила ты меня, девка, и пошёл дальше. Я быстренько встала, отряхнула понёву и побежала за ним. Да, старый волхв явно расстроился, я и в самом деле извела его своими расспросами. А ведь вместе мы всего ничего, седмицы не прошло. Что же дальше-то будет?
Дабы как-то исправиться, я решила сменить тему:
– Деда Боян, а что ты там про женихов плёл?