Моего сына она именует хазарским ханом. Я плохо помню, кто такие хазары. Соседи древних славян, исповедовали еврейскую веру… Это хорошо. Набеги на русичей делали… Это уже не очень. Хан… Это угнетатель. Стоило устраивать революцию, чтобы в начале двадцать первого века моего сына честили допотопным кровососом. А он… он цветёт, как лопух.
Я старая, я очень старая женщина. Мне девяносто лет, и я лежу с переломом бедра. Бывает, я теряю память и зову маму. Сын подходит ко мне.
- Что, Белка?.. Тяжко?.. Пристрелить, чтоб не мучилась?..
Юморист доморощенный… Сразу видно – из медицинской семьи. Медики любят жестокие шутки.
Сын переворачивает меня набок. Так надо, иначе начнутся пролежни. Но мне тяжело на боку. Я начинаю хрипеть и ругать его сволочью. Паша терпеливо выжидает четверть часа и возвращает меня в исходное положение – на спину. Я с облегчением шлёпаю его по заднему месту.
Говорят, учительские дети не отличаются дисциплиной, а дети врачей – здоровьем. Святая правда. Сапожник всегда без сапог. Паша сутулится и сильно хромает. Я всю жизнь дарила себя чужим детям. А вышло, что на родного сына мне наплевать.
Не знаю, бывали у него женщины или нет. Скорее всего, были. Он общительный и держится молодцом. Но порога нашего дома не переступал никто. И вдруг, на закате Пашиной зрелости, появилась она.
Читать я не могу, а голова скучает по информации. И я обращаюсь в слух, когда из соседней комнаты доносится:
- Клади меня на лопатки, хазарский хан… Вознагради меня за покорность…
Конечно, можно сказать – ни стыда, ни совести. Но я благодарна ей. Я прекрасно понимаю, что она преследует свои цели. Ей нужна прекрасная плеяда петербургских изданий. Она задалась целью поднять русскую литературу с колен. Утром обзванивает газеты и журналы. Днём носится по редакциям. Выдаёт себя за наставника литераторов, хотя на деле – учитель дебильной школы. Возвращается и падает без сил на полку для обуви.
- Этот Питер уже достал… Муравейник… Метро… Эскалаторы… Роман Станислава Лема…
Паша ведёт её на кухню – отпаивать газировкой. Она пьёт кока-колу и ругает Америку. Потом начинает развивать свою – или чужую? – теорию о том, что Запад поклялся унасекомить Россию. Пашу этот разговор явно тяготит.
- Ладно, - говорит он, желая, видимо, сменить тему. – Скажи-ка лучше, почему ты привезла море чужих стихов?..
Молодая женщина пожимает пышными плечами и со скоморошьей серьёзностью отвечает:
- А как же Россия-матушка?..
- М-да… - тянет мой сын. – Я вижу, это не поза…
2.
Я страшусь двух вещей – того, что она уедет, и того, что всё затеяно ради квартиры. Вопли о рабынях и повелителях весьма характерны для аферисток.
И вдруг – катастрофа. Она сидит на кухне и плачет. Сквозь рыдания доносится надтреснутый голос Паши:
- Слушай… Ты не свою ли судьбу оплакиваешь?
- Нет… не то… но я не смогу остаться.
Глубокий вздох Паши.
- Да это сразу было ясно. Тридцать лет разницы… И спина у меня круглая, и с ногой непорядок…
Всхлип.
- Знаешь… У Сельвинского есть баллада… Поэт принёс домой нерпу. Посадил в ванну. Он бросал ей живую рыбу… Рыба прыгала, играла, искрилась, но недвижно глаза горели. Брал нерпу на руки, выносил гулять… Нерпа обнимала поэта ластой за шею, но продолжала морить себя голодом. И тогда он понял, что нерпа у него жить в ванной не будет. Замечательные отношения на её решимость не влияли. И понёс обратно нерпу к морю. На ветру она встрепенулась, и, как в первый день, укусила. Как это… Погоди… Уплывай же, весёлая рыба, из моих бесприютных комнат. Обернулась – и на том спасибо. Помахала – и, стало быть, помнит. Видишь, Паша… Я – такая нерпа. Мне тесно в ванне. Я хочу в море…
- Постой… О какой ванне ты говоришь?
- О семье…
Опять захлюпала носом. Я вот на пороге смерти, а не реву. Эта молодёжь из всего раздует трагедию. Странно… Чтобы женщина не хотела семьи… Когда-то в книжках я читала о таких – народницах, что ли… И полагала всё выдумкой. Видать, бывает…
- Я понимаю, - медленно отвечает мой сын. – Сам такой же.
Ай, молодец, Павка!.. Орёл!.. Знай наших!..
- Чуешь… Грядёт небывалый расцвет искусства. Как в эпоху Возрождения. Пока одни грабят и режут других, третьи пытаются переделать мир. Словом, штрихом, аккордом. Мать изворчалась уже – замуж, замуж… Оно мне надо?.. Всю жизнь отбивать любимого у бутылки и полжизни трястись, как бы сын на иглу не сел, а дочка по рукам не пошла?!
- Стой, стой, - осаживает кобылку мой сын. – Пьянки, распущенность… Это повадки богемы. Ну, а среди народа поискать?..
- А сынам народа я нужна, как козе рейтузы. Литературу я не брошу, всю жизнь копаться в огороде не буду. А сколько баб, для которых домашний очаг – смысл жизни!.. Из них и выбирают. Ну правильно!.. Иначе не семья, а лебедь, рак да щука…
И в слёзы. Да что за нюня такая?!..
- А ещё… Был у меня домашний цветок – глоксиния. Белый граммофончик с каёмкой розовой. В обе стороны по четыре бутона выпустил. Меня бес толкнул: отрежу левую сторону – правая попышнее будет. Обрезала листья бархатные широкие, бутончики нераскрытые. А цветок испугался, обиделся. Цвёл уже нехотя. Осенью в спячку впал. Остался клубень в горшке. Мать поглядела – горшок неказистый, земля сухая… Выкинула на свалку. Да что мать… С меня ведь всё началось. И расти мне теперь, палачу цветочному, в одну сторону, и только в одну.
Паша кладёт сухую морщинистую руку на её широкую кисть.
- Не убивайся. Все мы не без греха.
И начинает выбалтывать семейные тайны. Рассказывает, как с малолетства сутулился, а мы с отцом знай покрикивали: «Выпрямись! У тебя же горб вырастет!». Если же посторонние советовали делать гимнастику и ставить уколы, то мы, надеясь на авось, дружно его жалели – сам, дескать, выровняется. Да и то сказать – мужчина лучше чёрта уже красавец. Отец читал Солженицына, мать – Василия Гроссмана. Где уж тут родного сына лечить. Всё бы ничего, только в девятом классе Пашу сбила машина. Сложный осколочный перелом. В итоге к сутулости прибавилась хромота. Подругу жизни Паша не нашёл.
Ах, зачем он позорит родную мать!.. Теперь уже я готова пустить слезу.
Одно радует. Эта плакса – не мошенница, не зубастая провинциальная щучка. Хотя… Всяко ещё может обернуться.
3.
Напрасно я боялась. У неё билет на завтра. И опять рёв. Скоро в нашей квартире лягушки запрыгают. А Паша утешает. Как без того.
- Ты чего? Влюбиться успела?
- Нет… Я бы не хотела, чтобы со мною так поступили…
- Хорошая, искренняя девочка, - умиляется Паша.
- Я приеду ещё. Я не брошу тебя, даже если выйду замуж.
- Не стоит. Я не хочу обмана.
- Какой обман… Я пойду только за богемщика. А эта публика зело гуляет налево. Я обязательно приеду, хазарский хан. Следующим летом… Или пораньше.
Странно – я почему-то верю. И Паша тоже.
Утром сырости как не бывало. Гостья по-турецки сидит на полу. На ней голубые расклешённые джинсы и белая льняная блузка без рукавов. То и другое – Пашин подарок. Гостья прикидывает свитер моего сына к старой газете – делает выкройку. В Сибири многие умеют вязать.
Вечером подают такси. Девушка подходит ко мне, тянет руку. Я вкладываю в пожатье остатки сил.
- Счастья вам!..
- Вам тоже, Белла Григорьевна. Поправляйтесь!.. Может, ещё увидимся!..
Молодо-зелено? Или это «святая» взрослая ложь? Я врач. Я знаю – перелом не срастётся. Всё пойдёт по угасающей.
Паша утаскивает любимую в коридор.
- Знаешь… Не стоит целоваться на платформе. Скажут – гулящая, со старичком связалась. Ещё пристанут… Давай лучше я тебя здесь расцелую.
Не возражает, зараза. Что ж… Пусть это будет единственный её недостаток.
На минуту Паша заглядывает в комнату.
- Не скучай, Белка. Скоро вернусь.
- Иди, иди! – кричу я. Долгие проводы – лишние слёзы.
Дверь хлопает. Я шумно вздыхаю и опускаю веки. Гора с плеч. Теперь я могу умереть. Паша один не останется.