– Страшные времена нынче настали, люди стали как звери, это у нас не капитализм, а фашизм нынче воскрес, хоть и церкви пооткрывали.
– Ты, бабушка, преувеличиваешь, у вас теперь свобода: Дума и выборы…
– Это, Люда, не свобода, а одна только ее мутная видимость. В мое время и сказать про власть чего боялись, а все равно внутри свет веры жил, а сейчас вся вера в деньги, а остальное чепуха. Ну, может, конечно, и не тот фашизм, что был в Германии при Гитлере, но испанский режим Франко – это уж точно теперь про нас. Хунта у власти, она жаждет только для себя прав, а для нас одна фига с пальмы, и больше ничего. Ну а у вас там что, сплошная, до извращения противная толерантность. На разукрашенного помадой клоуна плюнешь, и посадят ведь не на неделю, а может, и на целых четыре года.
– Зачем тебе, баба Катя, так в нашу европейскую толерантность плевать? У нас ведь просто созданы условия, чтобы всем людям одинаково жилось.
– Нет, Люда, не одинаково, а так, чтобы всякий, кто не как все живет, мог это наружу нараспашку выставлять. В наше время этого не было, притом что такие были, но они это все наружу никак не выставляли, а прятали.
– Ты, баба Катя, все прошлым живешь, все еще о той войне по ночам плачешь, а ведь жизнь сегодня совсем другая, и мы теперь знаем, что наши деды в Германии женщин насиловали, в Европе об этом нынче много говорят.
И тут на лице древней девяностодвухлетней старухи проглянули черты старой и седой, никакими словами неописуемой ненависти. Она стала давиться словами:
– Никогда не говори мне этих слов! Ты, может, и слышала чего от матери, а я тебе не говорила. Нас эвакуировали, и мы долго весело ехали в вагонах. И ты никак не сможешь себе того вообразить, каково это, когда над головой начинают жужжать моторы самолетов, и началась паника… Это пришла к нам лютая смерть…
Мой папа был уже старый и с больными почками, а мама была в расцвете сил, она за всеми ухаживала в вагоне, все старалась, чтобы всем было весело и удобно. Ее и отца убило на моих глазах, а бабушка схватила меня и братика и побежала из вагона.
У меня остановилось сердце, но голос бабушки был непреклонен, и я побежала со всех ног.
Летчики хорошо видели, кто мы и что мы невоенные, и они били по нам из пулеметов. Меня ранило в руку, и я упала, бабушка попыталась меня поднять, и вдруг ее доброе лицо исчезло, а вместо него проступило кровавое месиво, она упала.
Мой младший брат вскочил и побежал дальше, а у летчика, рожу которого я успела разглядеть, были злые и задорные глаза, он явно радовался, сыпя смертью из пулемета по детям и старикам.
Он прошил очередью Сашино маленькое тельце, и я потеряла сознание.
Когда меня привели в чувство и напоили, я не хотела жить, я рвала бинты и бередила раны, я хотела умереть, но одна медсестра мне сказала: «Твоих уже не вернешь, но есть другие. Ты давай выздоравливай и иди учиться на медсестру. Авось еще в Берлин вместе с нашими ребятами попадешь».
И так оно и случилось, и было много в Германии таких потаскух, которых насиловать вовсе не надо было, они сами ноги раздвигали, а потом мы наших ребят лечили от венерических болезней.
Но изнасилования тоже бывали, но ведь та армия была интернациональна, и всяких таджиков и прочих азиатов никто в Европе теперь ни в чем не обвиняет, а все лепят этот гнусный ярлык именно на русского солдата.
Вот если бы они сами посмотрели на то, что оставил немецкий ефрейтор на нашей земле, небось, плача по изнасилованным немкам тогда бы несколько все-таки поубавилось.
Да мне и самой хотелось их насиловать и убивать, но Бог меня не так устроил, да и по возможности мы им еще и еды давали, чтобы они с голоду не умерли.
Мы народ не злопамятный, и немцы это быстро поняли, а потому еще по временам и наглеть начинали.
– Да ну тебя, ба, с твоими древними ужасами. Все уже давно прошло, сейчас время других идей и мыслей.
– Нет, Люда, это все неправда. То, что прошло, – это захват града Киева татаро-монголами. Это действительно было многие столетия назад, а от той войны память недавняя, она у многих людей до сих пор еще в сердце болит.
Вы с мужем молодые, живете в достатке, у вас в доме ящик, который именно ту правду говорит, которая всем тем наиболее сытым вполне удобна.
Они тоже воевали, но с боку и очень старательно при этом сверху выжигая все живое, прежде чем пустить туда свою пехоту.
Они чужих за людей не считают, они мстительны и отважны, только когда они на кнопочки жмут.
Не все они такие, но их главные стратеги именно так войну и планируют.
Молодая тридцатилетняя женщина все это с грехом пополам перевела своему мужу. А потом сказала:
– Это из тебя, бабушка, все еще та самая сталинская пропаганда где-то изнутри, как из глубокого кувшина, далеким эхом отзывается.
Бабушка встала в позу руки в боки и в упор взглянула на мужа своей внучки.
Она, строго и четко чеканя слова, произнесла:
– Вы, европейцы, жуткие снобы и варвары, для вас нравственность сразу превращается в пустой звук, когда действительно припечет, вы бы до сих пор нацистам сапоги лизали, если бы не наша смелость и безотчетная храбрость.
– Бабушка! – воскликнула внучка. – Я ему такого переводить не буду, он ужасно обидится. Ты лучше скажи, чем тебе можно помочь, я тебе денег оставлю. Я вижу, что он и без перевода чего-то понял. Мы у тебя не останемся, мы переедем в гостиницу.
– А я поняла, Люда. Ты боишься, что он тебя бросит и тебе придется назад сюда возвращаться. А для тебя это будет как крушение всех твоих сладких надежд на лучшую жизнь. Вы стали нынче циничными и прагматичными, и веры в вас теперь нет.
И тут у молодой женщины вырвался крик старой боли:
– Вы всю жизнь верили и чего-то строили, но жизнь при этом только деградировала, а в конце дошло до того, что и жить здесь стало попросту невозможно… Ваши идеалы все на свете поглотили, раздавили и сожрали, а потому и осталось только протянуть ноги либо сделать так, чтобы затем было действительно хорошо.
– Внучка, но ты ведь их просто перед тем, кем надо, раздвинула, а идеалы никто не сожрал, и здесь тоже будет хорошо, но только через время…
У внучки стало очень скучное лицо.
– А я что, должна была здесь, пока суд да дело, прозябать? Я сейчас жить хочу, а если я дотяну до твоего возраста, то, может быть, я тогда сюда вернусь умирать. Да и то вряд ли.