В Литературный институт им. А. М. Горького я поступил в 1995-м, со второй попытки, спустя два года, как узнал о его существовании и оказался в этом уютном сквере меж Тверским бульваром и Большой Бронной, с раскидистыми тополями и памятником Герцену, заглянул в эти солнечного цвета здания, за двухвековой период основательно укоренившиеся в благодатной на события московской земле. Но творческий конкурс уже был завершён, а без его преодоления к экзаменам не допускали. Выяснил это в приёмной комиссии у её, как мне теперь кажется, вечного секретаря — Зои Михайловны Кочетковой (впоследствии она читала «Историю Отечества»; не начинала лекций, пока не соберётся нас одиннадцать — «футбольная команда»). Беглое знакомство — и вот она поднимается с места и, прихрамывая, направляется к шкафам напротив, достаёт какие-то папки, бумаги, неторопливо показывает, объясняет. И я вдруг понимаю, что попал сюда не случайно, что не чужой, что должен бывать здесь чаще, общаться с этими людьми, учиться в этих стенах. Ничего похожего со мной не было в МГУ на журфаке, Институте культуры, которые посетил накануне; а ведь тогда я ещё не определился, чему именно посвятить дальнейшую жизнь: литературе, режиссуре или журналистике (занимался всем этим активно, хотя и на любительском уровне); знал лишь, без серьёзных перемен не обойтись; к своим тридцати почувствовал это особенно остро. Поздно, конечно, однако не жаль было расстаться с прежними устремлениями, связанными с работой в области вычислительной техники.
Но и с литературой не всё было ясно, не мог понять, что мне ближе. Поэтому на творческий конкурс подал сразу и стихи, и пьесу, и рассказы. Прошёл только по прозе: увидел свою фамилию на доске объявлений в списке группы, руководителем которой значился Владимир Викторович Орлов, автор «Аптекаря» и «Альтиста Данилова».
— Да ты чего?! Классный писатель! Не заморачивайся даже! — уверяли меня товарищи.
Вот уж не думал, что буду в чём-то сомневаться, оказавшись на полпути к желанной цели. И всё же тексты Анатолия Приставкина, тоже набиравшего семинар, мне были ближе орловских. Ещё я был озадачен, что не оценены мои прочие труды.
— Меня просили передать, чтоб не волновались. Сдавайте без троек — и все поступите, — говорил нам Орлов, присутствовавший на этюде, первом из экзаменов, — в крайнем случае, кого-то перекинем в другой семинар.
Я поверил, успокоился, сдал без троек — и не был принят. А ведь мог упереться и вытянуть на пятёрки устный русский и литературу; и одного из двух недополученных баллов вполне хватило бы. На собеседовании тот же Орлов заметил, что мои рассказы представляют собой зарисовки, в этом возрасте уже надо бы писать нечто более зрелое. Отчасти он был прав: за прозу я взялся недавно, перед конкурсом.
— Ну, что там у него ещё?.. — интересовался, просматривая личное дело, ректор института Сергей Николаевич Есин, глава приёмной комиссии, автор романа «Имитатор». — Пьеса…
— Нет, это не годится, — поспешила вмешаться русоволосая женщина в очках (как я потом узнал, Светлана Владимировна Молчанова; она вела теорию драмы, вполне прилично, но только всё догадками терзалась: «Откуда я вас знаю?»).
— Поэзия… Цыбин… Владимир Дмитрич, тоже отрицательный отзыв… А ну-ка, прочтите что-нибудь… из любимого!
Я прочёл «Человеку надо мало…» Роберта Рождественского — комиссию не вдохновило.
— А из своего…
Выполнил и эту просьбу, расчувствовался, но Есин среагировал жёстко:
— Не пишите стихи!.. Вот если прозу…
Несколькими днями позже, забирая работы, узнал, что на пьесу был и второй отзыв, положительный, Виктора Сергеевича Розова, но почему-то его не приняли в расчёт.
Было обидно. Злился на себя, что расслабился на экзаменах, и ещё — на Орлова. Но вскоре засел за новый большой рассказ, увлёкся и забылся, чувствовал, что получается. Писал дома, в электричках, пока ехал на работу и с работы, урывками в командировках, открывал амбарную книгу — и строчил. К Новому году рассказ был готов, назывался «На вокзале под часами» (позже, при доработке, изменил название на «Па-де-де», под которым он и был опубликован в книге «Эпоха застоя»). С ним я успешно выдержал творческий конкурс и оказался в списке семинара прозы Михаила Петровича Лобанова.
На прозу вёл набор и Николай Семёнович Евдокимов — хотел попасть к нему, сильное впечатление произвела его «Грешница». Но Лобанов так Лобанов. Я не знал, кто это. Стал выяснять; тогда, без Интернета, это было непросто. Поспрашивал в библиотеках… Оказалось, мой мастер (именно так принято называть руководителей творческих семинаров) — участник Великой Отечественной войны, профессор кафедры литмастерства, критик, публицист, широкую известность приобрёл в 60-е годы публикациями в журнале «Молодая гвардия» (особенно статьёй «Просвещённое мещанство»), среди его книг — «Сергей Тимофеевич Аксаков» и «Островский», вышедшие в серии «Жизнь замечательных людей».
«Может, даже лучше, что критик», — подумал я.
— …Михал Петрович выпустил двоих, двоих и добирает. Вы только не схватите двойку! — услышал я одновременно обнадёживающую меня информацию и предупреждение, напомнившее прошлогоднее.
Я уже не представлял будущего без литературы, в которой, как считал, смогу сделать что-то настоящее, — поэтому сдавал всё на пятёрки, лишь за изложение поставили четыре. Экзаменаторы сказали, снизили за грязь, отличные оценки утверждает ректор, нести же ему работу чёрканную-перечёрканную, пусть и грамотную, не решились, обещали добавить балл на устном русском (этого не потребовалось).
А с Михаилом Петровичем мы познакомились перед собеседованием, на парадной лестнице герценского дома; кто-то из преподавателей, уже знавших меня, окликнул мастера:
— Вот он, ваш студент!
Наверно, от волнения первой встречи не всё, что он говорил, я мог разобрать, да и к своеобразной дикции с чуть-чуть свистящими согласными не успел привыкнуть. Но, кажется, и мастер был смущён.
«Неужели так понравился рассказ?..»
На собеседовании Есин назвал мою фамилию, имя, отчество, искоса, с придирчивым прищуром смерил меня взглядом и после весьма солидной ректорской паузы произнёс:
— Михал Петрович, это ваш… Забирайте!
Великих писателей и поэтов, а именно такими мы себя видели после поступления, очень скоро привели в чувства. Уже на диктанте нам показали, что вступительные пятёрки и «красные» школьные дипломы ничего не значат. У кого-то из девчат, кажется, у Светы Руденко, было четыре ошибки, у Оли Решняк — семь, у меня — девять, у остальных — двузначное число. Не представляю, как кому, мне было стыдно.
— Ничего-ничего, у нас достаточно времени, несколько лет, — уверяла Магдалена Рубеновна Саркисова, обычно строгая, подчёркнуто аристократичная пожилая женщина, в личном общении необыкновенно отзывчивая, она вела практическую грамматику, — я подскажу, кому и что подучить, где и что подчитать…
Ох, уж эти слова, никогда не бывающие вводными, — хоть выписал, никак не мог запомнить! Ох, уж эти разноспрягаемые «зиждиться» и «зыбиться», образованные от них причастия, деепричастия, ох, уж эти «надеть» и «одеть», «окончить» и «закончить» (применительно к учебным заведениям), ох, уж эти «по приезде», «по прилёте»!..
— А вы, мой разлюбезный друг, прочтите, что в диктанте написали!
С места поднимался улыбчивый паренёк и, не ожидая подвоха, читал:
— По приезду из Америки я отправился на дискотеку.
— По приезду?.. Ну, вот!.. — победоносно заключала Магдалена Рубеновна. — Вместо того чтоб шляться по Америкам да дискотекам, сидели б дома и учили русский язык!
Вскоре «Справочник по правописанию и литературной правке» Розенталя стал моей настольной книгой. А после лекций по современному русскому Елены Леонидовны Лилеевой я обзавёлся словарями: толковым «живого великорусского» — Даля (разумеется, под редакцией Бодуэна де Куртенэ), этимологического — Фасмера, орфоэпического — под редакцией Аванесова, синонимов (изданного Институтом русского языка Академии наук СССР); пришлось побегать-поискать по магазинам, обычным и букинистическим. С подачи той же Елены Леонидовны, четырёхтомником Даля люблю пользоваться не только по прямому назначению: иные словарные статьи не уступают художественным текстам, зачитаешься!
О чтении… До сих пор становится страшно, стоит лишь взглянуть на списки обязательной литературы. Брал книги в своей городской библиотеке, двумя сумками, за месяц-полтора одолевал, после чего всё повторялось снова; чего не мог найти, привозил из института, совсем уж редкие издания спрашивал в читальных залах.
Сам не ожидал от себя столь рьяного рвения к учёбе: не прогуливал лекций, семинаров, всё конспектировал; если не успевал, просил преподавателей говорить помедленнее, если что-то было непонятно, останавливал и переспрашивал — удивительно, сокурсники не смотрели на меня косо и не считали занудой. Вот разве на контрольные и курсовые не тратил много сил, выкладываясь лишь настолько, чтобы получить зачёт. (Тогда как находились индивиды, сумевшие довести обычные курсовики до уровня серьёзных филологических исследований.)
В институте был и другой Орлов, Александр Сергеевич, историк, автор многочисленных учебников. При нём едва ли не впервые события прошлого я увидел в логической взаимосвязи, которой прежде не предполагал, и каждое — в соотнесении со временем и местом. На экзаменах преподаватель любил спрашивать, откуда кто приехал, и чем знамениты наши родные края — при этом сам мог рассказать о них гораздо больше. И мне пришла пора понять: история — она повсюду, не только на страницах книг. И ещё одно обстоятельство сближало меня с историком: в советские годы Александр Сергеевич участвовал в экспедиции на озеро Светлояр, что в Нижегородской области, в поисках невидимого града Китежа — вероятно, по его стопам и я ищу свой «сокровенный град» в рассказах и повестях. Вот только…
Дням сегодняшним на потребу
Нам самих себя не обмануть:
Церкви новые высим к небу,
Только в душах — земная суть.
Не по Божьим живём законам,
По людским — меж добра и зла,
Не для нас заливаются звоном
Китеж-града колокола.
А у Владимира Павловича Смирнова на истории русской литературы рубежа XIX и XX веков я чувствовал себя скорее не студентом, а зрителем. Как он читал стихи — захватывало дух! И, несомненно, было в его власти
Соединить в создании одном
Прекрасного разрозненные части**.
Ему же я обязан открытием (на примере романов Сологуба и Белого) такого явления, как символизм в прозе.
Неожиданным подарком нам стал семинар Владимира Владимировича Кускова по древнерусской культуре и христианству — этого предмета не было в планах и методичках. Радовались мы, радовались руководители деканата Галина Александровна Низова и Нелли Константиновна Вартанова, сумевшие зазвать в институт столь авторитетного специалиста; потом как суетились рядом с мэтром, помогая заполнять наши зачётки. Была весна, был солнечный апрель — природы и надежд заветных пробужденье…
С прозой Андрея Платонова мы знакомились в комнате (ставшей учебной аудиторией), где более двадцати лет жил писатель. Нашей наставницей была Наталья Васильевна Корниенко, самый молодой тогда член-корреспондент Российской академии наук; она приносила на занятия рукописи Платонова, в том числе не изданные, имеющиеся в черновиках, чтобы мы хоть краешком глаза смогли взглянуть на них. В дешёвенькой болоньевой сумочке, на общественном транспорте… Собственно, она и занималась разбором и систематизацией бесценного наследия, подготовкой к изданию. В смутные 90-е проблемы были даже с тем, чтоб сделать копии материалов, и, кроме Натальи Васильевны и нескольких её коллег-энтузиастов из ИМЛИ*** до Платонова мало кому было дело. Но нам, безусловно, повезло!
Без Бориса Николаевича Тарасова (преподавателя зарубежной литературы, напоминавшего доблестного полярника, немногословного, но знающего цену слов) я б никогда, наверное, не задумался о влиянии Блеза Паскаля на русскую классическую литературу, без Петра Вячеславовича Калитина, человека в чёрном (вёл историю религий и философию), — о возможности мыслить не о чём-то конкретном, а просто мыслить, освободившись от понятий, а также о том, что попытки разрешения философских проблем ведут лишь к повышению степени их неразрешимости… Курс введения в литературоведение нам читал Юрий Иванович Минералов, историю античной литературы — Станислав Бемович Джимбинов, теорию художественной прозы — Владимир Иванович Гусев, риторику — Наталья Георгиевна Михайловская, основы экономических учений — Наталия Николаевна Кутафина…
А что же мы?.. Мы все очень разные собрались в Литинституте на заочном отделении — на фоне едва ли не одинаковых, как цыплята из инкубатора, студентов-дневников, это сразу было видно, с первого же учебного дня: по осмысленным выражениям на приветливых лицах, отсутствию стремления отчебучить нечто и уже тем самым выделиться среди товарищей. Смущало только, что я наблюдаю за праздничным, многообещающим в нашей жизни действом со стороны — таких неприкаянных одиночек, типа меня, как будто бы и не было никого. Сокурсники кучковались по двое, трое, четверо… Кто-то успел познакомиться на экзаменах, кто-то в общежитии — я своё упущение навёрстывал позже.
Мы сразу сошлись с Лёшей Никитским — на лекциях как сели рядом на «Камчатке», у окна с видом на тот же Тверской, так и просидели курс. Взирали издали на остальных, на суету, затеянную ими, — и тем уж заслужили уважение. Лёша, этот талантливый паренёк из поэтического семинара Галины Ивановны Седых, на экзаменах выдал этюд в стихах, когда вокруг все головы ломали, что бы написать на заданную тему; а вот с учёбою не задалось, преподаватели тянули потихоньку, тянулся сам. Конечно, справился бы, если б не внезапные проблемы: сгорел родительский дом, нужно было снимать жильё, менять работу на более оплачиваемую; сменил — потом на сессии с неё не отпускали… И что это за творчество на фоне нервотрёпки?! Сначала думал отложить учёбу, а потом забросил.
Впоследствии моими спутницами стали Люда Вязмитинова и Оля Тузова. У Люды в прошлом, как и у меня, — советский технический вуз, где научили разбираться в чём угодно; однако и потом она себя искала долго. В Литературный поступила поэтессой, окончила — критиком; впрочем, с лирической душой, аналитическим мышлением, из таких действительно приличные критики получаются. И Оля ей под стать, хотя значительно моложе; она шла на «красный» диплом, с прицелом на аспирантуру; но, в отличие от подруги, умевшей сосредоточиться на главном, стремилась преуспеть во всём, брала своё за счёт упорства и упрямства, девчатам обычно не свойственных. Я Люду с Олей, а они меня до некоторых пор, что называется, в упор не замечали; и если бы не сбой с языкознанием… Мне, а не Оле суждено было пасть жертвой второй или третьей палатализации, но я вдруг получил пять, а она «соскочила» на четвёрку.
— Нет, Сиромаха просто так «отлично» не поставит! — уверена была она; и сразу интерес девчат ко мне подрос, мы подружились.
Про Виталия Григорьевича Сиромаху, преподавателя с доверчивым, по-детски чистым взглядом и пышною седою шевелюрой, поговаривали, ссылаясь то на слухи, то на есинские «Огурцы»****, что ничего ему не надо, кроме своего предмета, что даже на дачном участке строить ничего не стал, лишь посадил берёзки, дождался, когда вырастут; меж ними любит натянуть гамак, залезть в него — и всё вниманье в книги. Хотя, казалось, видный человек, спортивно сложен, в плечах косая сажень, полуторааршинный шаг…
Оля как-то позвала меня на поэтический вечер, я согласился — и не прогадал: гостям при входе наливали водку, грамм по сто, иные, те, кто похитрей, входили дважды, трижды… — само собою, вечер удался!
Лида Сычёва… Каким бы ни был каверзным вопрос, она старалась разобраться в самой сути. Частенько я ловил её пытливый взгляд, учителя-историка по образованию, искал глаза того из однокурсников, кто ею призван был к ответу. И никогда не мог предугадать, чем обернётся это противостояние взглядов: оригинальным Лидиным изречением, или она просто звезданёт оппонента по голове портфелем — кстати, весьма внушительным, учительским. Лида была, пожалуй, первой среди нас, кто взялся за создание литературного журнала.
А Настя Дробина как пела под гитару?! От вольных цыганских мотивов, цыганских страстей этой русоволосой колдуньи нужно было держаться подальше — иначе влюбишься и пропадёшь навеки!
Оля и Витя Боченковы, Наташа Алексютина, Наташа Тимченко, Олег Шимаров, Юра Горюхин, Игорь Трохачевский, Коля Малышев… — всех-всех я помню, будто только что расстались.
Было, о чём вспоминать не хочется или тяжело.
Собравшись на одну из сессий, мы узнали, что уволены руководители заочного отделения Галина Александровна и Нелли Константиновна. Я до сих пор не в курсе, что именно произошло, кто прав, кто виноват; говорят, был большой скандал… Прежде же, сколько ни бывал в Литинституте, не мог пройти мимо родного деканата, не заглянув, не поздоровавшись с его радушными хозяйками. Тебя всегда усадят на старинный кожаный диван с высокой-превысокой спинкой, напоят чаем, с плюшками, вареньем — если плюшки есть и есть варенье, — обо всём расскажут. Любой вопрос решался быстро и спокойно, ты мог лишь раз упомянуть о том — и за дальнейшее не надо волноваться. По-свойски всё да по-людски… Что же до нового руководства, то, либо это были люди иного склада, либо находились под впечатлением административных мер, доставшихся предшественникам; во всяком случае, симпатии они не вызывали. Ты «здрасте» им — тебе неясно что в ответ сквозь зубы. Я новый деканат старался обходить подальше, переступал порог, лишь чтобы сдать контрольную иль курсовую иль взять талончик на обед.
Ещё на первом курсе, в 1996-м, нас врасплох застала смерть Юрия Давидовича Левитанского. На установочной сессии не успели зайти к нему на семинар, — а поначалу очень уж хотелось побывать у всех литинститутских мастеров, — весной же было поздно. В 1998 году один за другим ушли из жизни Николай Стефанович Буханцов (вёл современную литературу; ко мне отнёсся сразу хорошо — уже хотя бы потому, что я учился у Лобанова; мы с ним нашли понимание на анализе текстов Распутина и Вампилова) и Владимир Иванович Славецкий (читал историю критики и теорию стихосложения; чертовски обаятельный, по мнению девчат — иные млели), первому не было шестидесяти лет, второму — пятидесяти. К сожалению, в дальнейшем скорбный список только рос.
В том же 1998-м сменилось начальство компании, где я работал. Новый шеф не поощрял моих литературных увлечений.
— Вот институт окончит и уйдёт. И мне платить за это? — сокрушался он.
Но иных препятствий не строил: и на сессии я по-прежнему выезжал, правда, уже оформляя отпуск за свой счёт; и по вторникам уходил с работы на пару часиков пораньше.
Не секрет, что язык художественной литературы — нечто особенное в сравнении, например, с обиходным языком или языком журналистики. С помощью последних важно донести информацию, а то, как это произойдёт, часто имеет второстепенное значение или не имеет вовсе; в этом случае не важны конкретные слова и выражения, фрагменты текста, текст — они могут быть любыми. В случае же с художественной литературой самоценными являются непосредственно языковые средства, то, за счёт чего, как именно передана информация, насколько хороша собою в целом текстовая ткань, её отдельные нити и узелки. Более того, будучи законченным, художественное произведение начинает жить собственной жизнью, не зависящей даже от автора, рождая у читателей всё новые и новые смыслы, образы, чувства. Умение писать такие произведения, тексты мы оттачивали по вторникам на семинарах литературного мастерства.
Я попал в «московскую группу»: если у других заочников творческие семинары проходили лишь в период сессий — месяц осенью и месяц весной, — то у меня, за исключением каникул, круглый год. Семинар был «сквозным»: его посещали студенты разных курсов; так новички быстрее втягивались в литературный процесс, ведь не только мастер, но и старшие товарищи могли подсказать, как лучше работать с текстом, на чём сосредоточить внимание. Не всем это помогало: девушка, поступившая со мной, выдержала лишь первую сессию, после чего ушла — сначала в академку, потом вообще из института. Помню, прочитала на семинаре свой рассказ — и не знала, куда деваться от критики.
И я поначалу болезненно относился к замечаниям, иные считал несправедливыми; многого попросту не понимал. Теперь, когда что-то пишу, чувствую, как не хватает мне той строгой товарищеской оценки.
Когда я только поступил, моими сосеминаристами были Марина Анашкевич, Вася Киляков, Ира Шухаева, Андрей Петраков (Петраков-гад — как в рассказе у той же Шухаевой), Аня Малышева, Женя Кубасов, Наташа Хапкова, Серёжа Донцов… Позже — Володя Гугнин, Соня Гуськова, Артём Каратеев… Одни учили уму-разуму меня, других — я. Жаркими были споры. Взять хотя бы Сашу Горячеву, ей крепко от меня доставалось, как и наоборот. Но нельзя было не признать её таланта в описании природы, животных — классики позавидовали бы! Помню и Сашин радостный возглас «знай наших!», когда объявили «отлично» за мой диплом, — уж от неё не ожидал!
Порою к нам на семинар заглядывали гости.
Анатолий Степанович Иванов, автор романов «Тени исчезают в полдень» и «Вечный зов», выглядел потерянным, разочаровавшимся в жизни, да и от встречи с нами, пятнадцатью-двадцатью лобановскими студентами, похоже, ничего хорошего не ждал. Позвали — согласился, не мог отказать коллеге по «Молодой гвардии», где когда-то редакторствовал. И вступительное слово оказалось скупым: в основном говорил о затянувшейся на десятилетие экранизации повести «Ермак», — после чего перешёл к ответам на вопросы. Не по нраву были ему и ситуация в стране, и отношение к литературе. Но мало-помалу ребята разговорили — он вспомнил журналистскую молодость в Семипалатинске и Новосибирской области и то, как вечерами, несмотря на усталость, старался писать хоть по странице прозы в день. Вот-вот, казалось, и уныние его растает — но нет. И я так ни о чём не решился его спросить; сидел напротив, смотрел в глаза, смиренно печальные, и точно на себе чувствовал всю эту безнадёгу. Вскоре Анатолия Степановича не стало.
А вот священник Дмитрий Сергеевич Дудко, тоже отчасти творческая личность, отметившийся в литературе стихами, рассказами и притчами, предстал необычайно светлым человеком, несмотря на те лишения, что выпали на его долю, а это война, ранение, тиф, сталинские лагеря, преследования органов безопасности и арест в более поздний советский период. Удивительно, но он смотрел на всё это, как на необходимое испытание или даже благо, данное свыше; и лукавая улыбка почти не сходила с лица. И был он лёгок на подъём: по крайней мере, на протяжении трёх с половиной часов семинара носился по аудитории (скакал как мячик, яркий, разноцветный, хоть в рясе был), останавливаясь возле тех, кто задавал вопросы. Присел лишь, чтобы книги подписать, мне черканул: «Андрею, дай Бог тебе добрых дорог».
И сойдутся дороги, как ножницы,
Жизнь разрезав — небесную синь*****.
Кстати, наши дороги могли бы сойтись на полтора-два десятилетия раньше: отец Димитрий служил в церкви села Гребнево Щёлковского района Московской области, недалеко от моего дома.
— Андрей, вы не крещёный?.. — поинтересовался он после того, как озадачил нас своей притчей. — …Приезжайте ко мне, я вас окрещу.
Михаил Петрович хмыкнул:
— Я потом шепну на ушко, кого из больших политиков отец Димитрий недавно крестил.
Дмитрий Сергеевич дал номер домашнего телефона. Долго я размышлял над его предложением — и в период учёбы, и после окончания института, особенно когда возникали сложности с работой, творчеством, в отношениях с близкими людьми. «А может, это и есть путь к моему „сокровенному граду“?» — думал я. — «Надо быть святым. Но тогда не напишешь романа», — отвечал сам себе изречением Франсуа Мориака.
Гости наведывались не только к нам; к соседям в один из вторников пожаловал Вознесенский. Внутри галдели, в двери напирали, Андрей Андреевич, как водится, был центром мироздания… У нас был свой семинар, но после, вечером, я снова увидел поэта. Мы уже расходились по домам, прощались в стороне от входа. И тут из института вышел Вознесенский, с ним рядом — никого, остановился на крыльце, задумался. О чём?.. Вот знать бы!.. Под куцым козырьком горела тускло лампочка, шумели тополя продрогшею листвою, и он стоял, хоть популярный, но потерянный и одинокий, на несколько минут забытый всеми. Был элегантен, как обычно, и, точно натёртый фосфором, светился его длинный белый шарф.
Гости гостями, но и в литинститутских коридорах можно было встретить работавших здесь Юрия Кузнецова, Валентина Сорокина, Евгения Рейна, Николая Старшинова, Олесю Николаеву, Игоря Волгина… Мы к ним привыкли, как к родным, домашним.
— Вы — счастливые люди, вам дан дар творчества, — говорил Михаил Петрович, подводя итоги очередного года; было ощущение, он завидует ученикам. — Нужно дорожить этим!..
Сам бережно относился к нашим текстам, даже, казалось бы, безнадёжно слабым, — точно золотой песок просеивал, разбирая их и находя драгоценные крупицы настоящей литературы. Чуть иронично, чтобы не обидеть, делал замечания:
— Ну, что это?.. Ну, разве можно так?..
Всегда найти мог, где чуть похвалить:
— Вот здесь… послушайте!.. Ну, вот… Совсем ведь по-другому?!
И автор вдохновлён, и мы удивлены, что сами этого не разглядели.
Потом от текста отвлечётся, поведает о чём-нибудь своём, из жизни долгой, из литературы, — и скоренько обратно в текст. Очки то снимет, то наденет, листки листает, ищет, где пометки расставлял, ко рту приблизит пальцы, чтобы послюнявить, забудет вдруг про них — и вот уж трудно разобрать, что говорит, а упускать не хочется и слова…
Мастер не уставал заострять внимание на художественных и психологических подробностях, любил припоминать удачные места из текстов, в том числе своих учеников. Чего, к примеру, стоит описание, как девочка не просто несёт в ведёрке пойманную рыбу, а некую «живую тяжесть»?! Читаешь это — и будто чувствуешь уже в своей руке «живую тяжесть», и будто проза сразу оживает!..
Попутно мы узнавали от Михаила Петровича и о других секретах мастерства.
По возможности, описания должны уступать место откровениям… Эмоции хороши внутри текста, а не на поверхности… Надо стремиться описывать не сами чувства, а их развитие… Диалоги должны характеризовать героев и их взаимоотношения, а не нести информацию… Не стоит забывать о нерве разговорной речи… Порой введение в произведение структуры улучшает его композиционно… Любая описываемая ситуация должна быть исчерпана… В литературном тексте надо постараться обойтись минимумом авторских выводов, утверждений — они ограничивают читательское воображение… В конце концов всё в художественном произведении сводится к личности автора, к тому, насколько органично его мироощущение…
Секреты ещё надо было усвоить, научиться их использовать — потребовалось время, много времени, работа с текстами, своими и чужими.
— …Вы должны уметь писать разные тексты: прозу, публицистику, критику, — убеждал нас мастер.
«Зачем?» — не понимал я.
— …Вот попробуйте взять кусочек из «Капитанской дочки» и поменять в нём хоть одно слово — и вся целостность, вся красота исчезнут!
«Почему?»
— …Михаил Петрович, ну, как вы можете читать такую дрянь? — как-то уже я спрашивал мастера, заметив у него книгу модного беллетриста. — Я б выбросил после четвёртой, пятой строчки!
— Что значит, как?.. Я критик, надо знать, быть в курсе, — спокойно отвечал мастер.
Минули годы — и все мои «зачем» и «почему» у меня самого вызывают недоумение.
При первой встрече Михаил Петрович показался мне довольно пожилым человеком (ему было шестьдесят девять), впоследствии, наблюдая за тем, как он расправляется с текстами, тонко шутит, хлёстко обличает фальшь в произведениях литературных оппонентов, я подумал, мастер, по крайней мере, не стареет. И вот относительно недавно мы собирались на его 86- или 87-летии, как принято, в ближайший вслед за днём рождения вторник, — и я увидел того же самого Михаила Петровича, на таком же самом, как и в наши времена, семинаре; потом провожали его до остановки и были поражены, как лихо именинник припустился за троллейбусом; с охапками цветов в руках мы, молодые, еле поспевали.
Бывал я дома у мастера. Как-то едва ли не с порога он с гордостью возвестил:
— Вашего героя на даче угощают окрошкой… Вот и я приготовил…
Переместились на кухню, жена, Татьяна Николаевна, хотела помочь накрыть на стол.
— Нет, я сам, — резко пресёк её намерения Михаил Петрович и отправил прочь, до поворота строгим взглядом проводив.
Я к нему — с мамиными капустными пирожками, он — с окрошкой. Налил мне выпить из солдатской фляги, пригубил сам, а больше, мол, нельзя. Запросто посидели-поговорили; до этого представлял его книжным человеком и наблюдателем во всех иных делах. (Да и из опубликованных воспоминаний выходило, что «настоящая», не литературная его жизнь просматривалась явно лишь до лета 1943 года, до Курской дуги, ранения, до поступления годом позже в Московский университет, до перенесённого впоследствии туберкулёза лёгких.)
Иногда я звонил мастеру, старался не пропускать 9 Мая и Рождество. И всё-таки, несмотря на телефонное общение, запланированные и спонтанные встречи в стенах Литинститута и за пределами на протяжении более чем двух десятков лет, не могу похвастаться, что хорошо знаю Михаила Петровича. Легче было разобраться с его литературными пристрастиями: в драматургии это Островский, любимая пьеса — «Снегурочка», в прозе — Пушкин, «Капитанская дочка», Шолохов, «Тихий Дон», в поэзии — Есенин (кстати, земляк Михаила Петровича), помню, как мастер читал нам «Песнь о собаке»…
Покатились глаза собачьи
Золотыми звёздами в снег,
— голос дрожал, слезы наворачивались. Частенько вспоминал он Митю из «Братьев Карамазовых», глубину и широту души, сравнивал характеры Вихрова и Грацианского из «Русского леса», выписанные автором уже в фамилиях героев, а не только в тексте. Что же касается жизни Михаила Петровича, какова она за пределами литературы, оставалось загадкой. Впрочем, кажется, и мастер знал учеников больше по рассказам и повестям, выносимым на обсуждения. (Насчёт этого мне грех жаловаться: про фрагмент с описанием дождя в эпилоге «Города под радугой» он говорил, что хоть в хрестоматиях размещай, да про электрички из «Па-де-де», играющие в догонялки, Михаил Петрович никогда не забывал.)
Учёба в Литинституте была бесплатной, для всех для нас из бывшего Союза.
— Андрюха, вот получишь ещё диплом, чего будешь делать? — спросила меня Люда Вязмитинова; мы тогда оканчивали третий курс.
Как ни странно, до этих пор ни разу не задумался, что у меня будет второе высшее образование, — но ведь не для того поступал.
Известно, «времена не выбирают». Стране, самой читающей в мире, литература стала не нужна. Тиражи некогда популярных толстых журналов падали; это было связано и с общей разрухой, и с редакционной политикой изданий, в основном публиковавших тексты членов собственных редколлегий. Зато в писательские организации принимали всех подряд — только проку от них никакого. И образование в России было пущено на самотёк.
Но институт держался, вопреки всему. В период сессий нас подкармливали бесплатными обедами — пусть скромными, но и они были существенной поддержкой для не избалованных деньгами студентов. А ещё мы могли, опять-таки бесплатно, посещать столичные театры, хоть каждый день. Надо было лишь взять в ректорате открытку на имя директора театра, перед спектаклем предъявить администратору — и билет твой. Однокурсники, особенно из регионов, активно пользовались этой возможностью.
Я не ходил в театры — пересмотрел всё в годы первого студенчества, когда достать билеты было сложно. Ни разу не был я и в общежитии, хотя, конечно, звали, ждали, — причём не только для того, чтоб посвятить в писатели.
Вот если учишься на режиссёра, в дипломе и напишут «режиссёр», на журналиста — «журналист», у нас в Литературном не дождёшься, чтобы в графе квалификации появилось «писатель» или «писатель-классик» — всего-навсего «литературный работник». Несправедливо, жаль.
Моими оппонентами по диплому стали Владимир Павлович Смирнов и Николай Семёнович Евдокимов — с учётом мастера, Михаила Петровича, все профессора; ни у кого из однокурсников не было столь авторитетной команды.
— Представляешь, умеет писать?! — делился впечатлениями Владимир Павлович с коллегой Федякиным, Сергеем Романовичем, на госэкзамене по русской словесности, несколькими днями ранее защиты; он уже успел одолеть мою повесть и дать заключение.
«Ну, надо же, — подумал я, — вот невидаль!.. Не все выпускники Литинститута!..»
Да и насчёт моего текста он высказал ряд критических замечаний и подытожил:
— В общем-то, нормально, но надо б поконфликтнее, пожёстче!..
Ознакомился я и с заключением Евдокимова — в нём не понятно, чего больше, минусов иль плюсов; но фраза под конец «Считаю, что дипломная работа состоялась» успокаивала.
С утра в день защиты покапал дождичек грибной, порадовал — хорошая примета, — потом всё как-то завертелось-понеслось, само собою будто бы, без моего участия. Чтоб сэкономить время, заодно и нервы, в Москву поехал на перекладных, едва добрался, уж встречают.
— Михал Петрович приболел, пойдёте первым, и его отпустим!..
Ребята с моего семинара, что кончили учёбу годом раньше, хотели поддержать — не все успели. И я не повторил слова, но что-то говорил и как-то отвечал, стоял краснел — меня хвалили… Едва за дверь — набросились со всех сторон:
— Ну, что, ну, как там? Отстрелялся, что ли?..
Плечами жму:
— Да вроде.
В Литературном институте есть традиция: сразу после защиты накрывается праздничный стол, огромный, на пол-аудитории (старинный, как диван, что на заочном отделении), тот самый, за которым когда-то для меня и моих товарищей заседала строгая приёмная комиссия и вот как будто только что — дипломная. По сути, профессорско-преподавательский состав, поэты, писатели, критики принимают в свой круг выпускников.
Подробности застолья — ни к чему: нельзя так запросто о сокровенном. Отмечу лишь, что вновь мы заговорили о русском языке, и я опять выразил сомнение: мол, учим-учим и не знаем!
— Да бросьте! И чтоб больше я этого не слышала! — как-то отчитала меня Магдалена Рубеновна. — Найдётся мало тех, кто будет его знать, как вы!..
И здесь — профессора, профессора и Александр Иванович Горшков меж ними, знаток родного языка во всех известных ипостасях, ученик академика Виноградова (кстати, нам читал лекции и другой его ученик — Александр Павлович Чудаков, автор «Поэтики Чехова»). И что ж, смотрю, заулыбались вдруг учёные умы и рассказали, как сами недавно разбирались с толкованием замысловатой фразы. Кого-то кто-то разбудил звонком средь ночи, и не до сна, полезли в книги, словари, ещё кому-то позвонили и подняли… И у домашних был переполох... Под утро лишь вопросы прояснили — и досыпать пошли, довольные собою.
Мы, наконец, на улице, выходим на Бронную, жмуримся — после помещения никак не привыкнем к яркому свету. У тротуара рядом останавливается красная «Нива», с водительского места выбирается — Филиппенко, с ним девушка — похоже, дочь. Ну, точно, Филиппенко, едва ли не соавтор писателей, произведения которых исполняет. Мы — к нему, товарищи — про мой диплом, он — что приехал переговорить о выступлении. Пока же пожелания и поздравления, на память снимок: дочь Александра Георгиевича жмёт на кнопку. Но и ему, и нам пора…
На календаре — 6 июня: день рождения Пушкина. Идём на площадь имени великого поэта. У памятника — импровизированный концерт; желающие по очереди читают стихи Александра Сергеевича, поют под гитару. Меня ребята тоже подбивают что-нибудь прочесть — но нет, не в этот раз. В отличие от Онегина, я ямб с хореем научился различать; теорией стихосложения прозаики у нас овладели гораздо лучше, чем поэты. Да толку-то: пока не понимал в стихах, писал, стал понимать — забросил. Похоже, и меня «лета к суровой прозе клонят».
От Пушкина перебираемся на наш Тверской, сидим, неспешно поднимаем тосты — за новое тысячелетие, за лето, — а мимо время медленно шагает. Да и не только время…
Вот по противоположной стороне аллеи важно шествует Александр Шилов в клетчатом серо-жёлто-оранжевом одеянии, взмахи рук никак не согласуются с походкой. Голова запрокинута, волосы растрёпаны… Художник замечтался, взгляд блуждает в небесах, — счастливый человек: скоро на Знаменке откроется его персональная галерея.
А вот совсем уж рядом идёт-прогуливается с виду ничем не примечательная парочка, но один из этих двоих — Михаил Козаков. Спутники увлечены разговором, на нас, нарушителей общественного порядка, — демонстративно ноль внимания. И мы преспокойненько принимаем очередную дозу, после чего, точно спохватившись, Женя вскакивает и бежит вслед за популярным актёром, режиссёром — взять автограф для нашей Наташи.
Ещё запомнились мне толчея и духота в метро, в вечерней электричке, и как стоял с большим букетом роз в проходе — создавал проблемы прочим пассажирам.
Я думал, получу диплом, отдохну, отосплюсь, и станет моя жизнь спокойной и размеренной. Но по-прежнему, как и пять литинститутских лет, живу в убыстрённом темпе и не могу притормозить, остановиться. Много читаю, хотя этого никто уже не требует, берусь за несколько дел сразу, как будто бы неразрешимых и несовместимых, — и справляюсь с ними. Работаю над текстами — учусь пользоваться известными мне и новыми секретами. Всякий раз вспоминаю о психологических и художественных подробностях и, конечно же, о том, как девочка несёт в ведёрке «живую тяжесть» — пойманную рыбу. А ещё — как каждый вторник на пару часов раньше убегаю с работы и еду в Москву на «Пушкинскую», в здание солнечного цвета меж Тверским бульваром и Большой Бронной, самой литературою намоленное место. Как распахиваю окна, форточки — и в тишину родной двадцать четвёртой аудитории с потоком свежего бодрящего воздуха врывается шум Тверского бульвара. В старинных помещениях этот шум особенный, неповторимый; в общем, совсем не тот, нежели я слышал, находясь на улице. Подмигиваю Евгению Ароновичу — он, хотя и улыбается, всё же отвернулся от окон. Портрет висит неровно; кажется, популярный поэт-песенник не терпит сквозняков, которые я регулярно устраиваю. Не в восторге от ветродуя и товарищи, потихоньку собирающиеся на семинар, — хочешь, не хочешь, а вынужден закрывать что открывал. И разговоры, споры всё громче… В шесть в аудиторию входит мастер, приветствует нас, исподлобья оглядывает одного за другим, устраивается за столом, листает журнал — и начинается вполне себе обыкновенное таинство.
Андрей ШАШКОВ,
сентябрь 2016 года
Примечания:
* Центральная городская публичная библиотека им. Н. А. Некрасова.
** Георгий Иванов. «Душа черства. И с каждым днём черствей…» (из сборника «Розы»).
*** Институт мировой литературы им. А. М. Горького Российской академии наук.
**** Сергей Есин. Документальный роман «Отступление от романа, или В сезон засолки огурцов».
***** Дмитрий Дудко. «Перетоптаны, перепройдены…» (из сборника «Стихи моих дорог»).