уже без керосинок и примусов, резкого запаха мастики, которой натирали паркетные полы, но зато не утратившие остроты интриг, похожих скорее на игру в карты, где непременно были свои - король, дама, валет...
В нашей квартире было девять комнат, огромная кухня, вечно занятый в самый неподходящий момент туалет, рядом ванная и всегда заставленный разным барахлом длинный кривой коридор, выходящий на черный ход.
Старожилами нашей коммуналки была пожилая пара: он - Михаил Петрович - тощий, длинный, с белесыми бровями, вечно всем недовольный, частенько выпивший, отчего взгляд был диковатый, и она - Нина Павловна - под стать ему: сухопарая, с вопросительным выражением лица, с претензией на интеллигентность, но иногда ее сильно хромавшая воспитанность могла выкинуть что-нибудь экстравагантное до неприличия. Они занимали две комнаты; он был когда-то чиновником далеко не средней руки, их дети выросли и жили уже давно отдельно.
Михаил Петрович, позволял себе маленькие запои - этак дня на три - и домой тогда не появлялся, а пропадал неизвестно где. Нина Павловна знала за мужем такую милую шалость еще с молодых лет, а бесценный опыт семейной жизни не приводили в состояние безумной тревоги и уж тем более истерики, она была спокойна, как каменное изваяние. Возвращение же блудного мужа походило на изумительный водевиль: он еще с порога, изрядно помятый, с глубокого похмелья, с запахом животного, которого давно не выгуливали, громко, чтобы слышали все, победоносно кричал: "Хозяин вернулся домой!.. Да, мужчина выпил - и что? Имею право, и никто его у меня не посмеет отнять", - с этими словами он благосклонно отдавал себя в руки Нины Павловны, которая, с умилением глядя на дорогую пропажу, вела его в ванную, где долго отмывала душистым мылом.
В комнате по-соседству ютилась семья: муж, жена и их дочь восемнадцати лет - интересная, длинноногая, с милыми светлыми завитушками на висках, - студентка медицинского Оля. Напротив их, в большой, перегороженной высоким книжным стеллажом комнате окнами во двор жили мы - я, моя младшая сестра и мама. Наш папа часто бывал в командировках на севере, так что мы почти привыкли жить одни. Мне в ту пору стукнуло четырнадцать лет, я только что перешел в восьмой класс и признаюсь: Лёля - так звали ее все - мне очень правилась. При виде ее меня охватывало непривычное волнение. Только не смейтесь: я начинал уже чувствовать внутренний трепет перед женщиной, восхищение ею.
Перед дверью их комнаты предательски скрипела одна паркетина, и я, обычно прислушиваясь, заметил, что когда выходили взрослые, то она издавала сиплый, недовольный визг, но совсем по-особому она звучала, когда выходила Лёля. Это был тонкий, изящный писк, который призывно отзывался во мне, и я летел на кухню с видом невыносимо срочного дела. Поверьте: мне было довольно смотреть на Лёлю затылком, а она, подозревая цель моих набегов, глядела на меня снисходительно, даже с пренебрежением, что отражалось на ее лице. Я замечал это, видел даже спиной, но это была уже моя очень личная драма...
За нами, дальше по коридору, была комната Бориса Львовича - литератора, как называла его Нина Павловна. Он давно жил один - жена ушла от него к какому-то критику, о чем я узнал однажды, сидя в туалете, из разговора женщин на кухне. Он был неказист, на вид лет шестидесяти пяти, может больше, жутко стеснявшийся своей внешности, и казалось, что в его птичьих глазах стояла грусть.
Я должен признаться вам: у меня был дикий, ужасный недостаток, даже страсть - подслушивать разговоры взрослых. Моя мама, не зная отчего, пользовалась у Бориса Львовича доверительным отношением, и он, иногда заходя к нам, делился с ней о своем наболевшем, а порой и о сокровенном. Вероятно, ему было не с кем больше поговорить по душам - он производил впечатление одинокого человека.
Однажды я подслушал разговор, когда он зашел к нам в очередной раз. Он с какой-то грусть говорил о том, что его совсем перестали печатать - из-за того, что он сказал где-то не то, что надо, - про какие-то танки в Чехословакии. При чем здесь танки, я тогда не понял, как не понял и про статьи, где ругали его рассказы за мелкотемье, и еще, но это было самым интересным для меня: оказалось, что у него есть любимая женщина, лет на двадцать пять моложе его, и что она давно безумно его любит. В этот момент у меня перехватило дыхание, и я живо пересел за стол, делая вид что готовлю уроки, чтобы через амбразуру в стеллаже было лучше слышно и видно.
- Ну, так что же вы, Борис Львович? - сочувственно, не без интереса, умоляюще, вырвалось у мамы.
- Наденька, (так звали мою маму) не смешите меня... Посмотрите, - и он повернулся в профиль, разводя руками. Потом немного погодя, задумчиво улыбаясь, добавил:
- У нее очень большие, красивые глаза, она стесняется их и вообще она так тонко чувствует меня... Верите, нет: мне плохо, и ей тоже, я радуюсь чему-нибудь, и она в восторге от этого... Понимаете, Надя? Согласитесь, это ведь редкость... А что я?.. Я могу только искренне пожалеть, посочувствовать, мне иногда неловко, стыдно перед ней, что я неудачник, что для меня, надо полагать, все уже почти закончилось... А она так еще молода и интересна...да, и хороша собой. Что я могу ей дать?.. Я уже прибежал к финишу, а ей еще бежать и бежать. - И он посмотрел на маму так, что ей стало нестерпимо обидно за этого, доброго, порядочного человека, которого невзлюбила судьба. - Я ведь, знаете, рос без родителей, - помолчав, Борис Львович стал говорить снова. - У чужих, в сущности, людей. Потом война, ранение, госпиталь... Думалось: ну вот, кончится война - и тогда все будет не так как было... Жизнь станет чище, светлее, свободней... а вышло... Да... нет, конечно, были и радости и, как говорят, глупое счастье, но со временем как-то стало неспокойно на душе, понимаете, словно она больна...
И действительно, во всем его облике было что-то недужное, глубоко скрытое, вызывающее жалость.
Комнату в конце коридора занимала Варвара Семеновна - старая большевичка, ей тогда перевалило далеко уже за семьдесят. Она была совсем седая, грузная, тяжело передвигалась, и мне часто приходилось бегать для нее в магазин за продуктами, за что она платила мне конфетами, которыми я делился с сестренкой.
По вечерам кухня оживала, наполнялась всевозможными запахами - женское население хлопотало над ужином, и когда там была Лёля, то я непременно находил причину забежать на кухню, чтобы хоть мельком взглянуть на нее. В такие моменты Нина Павловна обязательно смотрела то на меня, то на Лёлю, как-то вызывающе - многозначительно, и при этом загадочно ухмылялась.
Однажды в один из таких вечеров, как только Борис Львович заглянул на кухню, Нина Павловна с особым вниманием для всех сообщила, что Борис Львович стал часто получать письма, явно написанные женской рукой, без обратного адреса, чего раньше никогда не было, и она тут же, взяла его в оборот.
- Борис Львович, вы напрасно что-то скрываете от нас, хотя все уже давно отметили, как вы посвежели, у вас загорелись глаза, стала легче походка... Пора бы познакомить нас с вашей незнакомкой! - И Нина Павловна победоносно окинула взглядом всех присутствующих на кухне.
- Это чистейшее заблуждение, - старался увильнуть Борис Львович, - И во многом, надо сказать, преувеличенное... Да, письма... но, они от читателя, от... читательницы, - нехотя поправился не умеющий ловчить Борис Львович.
- В них, наверно, не только о признании вашего таланта, - не унималась Нина Павловна.
- Ну что же... Если вы так настаиваете, то я постараюсь удовлетворить ваше любопытство, Нина Павловна, - сдался Борис Львович, затем достал из кармана свежее письмо и подал его мне. - Сережа, я прошу тебя: прочти.
Я стал разбирать написанное, но тут мама взяла письмо у меня из рук и начала читать:
- "Уважаемый, Борис Львович! Пишу вам вновь, надеясь, что вы не осудите меня за назойливость. Я постоянно думаю: каким же надо обладать добрым, отзывчивым сердцем, чтобы писать такие рассказы, как ваши. Вы, вероятно, не совсем представляете, как о многом они заставляют меня задуматься, а зачастую пересмотреть мое отношение к жизни. Я очень благодарна вам за то, что вы есть, что, не зная друг друга, мы живем одними мыслями, которые вызывают во мне благородные чувства, и я знаю, что теперь уже никогда не позволят мне быть равнодушной ко всему живому, ощущая беспредельное единство со всем, что окружает нас. Я очень рада за вас, ведь, в сущности, если даже только одна я благодаря вам стала хоть чуточку добрее, то жизнь вами уже порожита не напрасно. Позвольте в мыслях обнять вас и пожелать..."- Вдруг мама запнулась, увидев на пороге кухни Михаила Петровича. На его лице было написано, что он не в добром расположении духа, и ко всему прочему, был нетрезв.
- Это про кого ты читаешь? Кто это в нас чего-то пробуждает, а? - слегка заикаясь, процедил сквозь зубы Михаил Петрович, - Это кто? Львович, что ли, герой нашего времени? Писака, которого не печатают. Тебя перестали печатать, а ты знаешь почему?.. Вот - вот...Жил бы как все, не лез бы вперед батьки... Вашему брату все что-то надо, вас не просят, а вы все равно лезете... Под кожу норовите залезть. От вас одни неприятности, ничего хорошего... Смута только от таких, как ты... Что, я не прав?
Тут не выдержала моя мама:
- Михаил Петрович, ну зачем вы так, прекратите! Тем более что вы немного того... - И она грубо показала знакомый всем жест.
- Да, я выпил - и что? Разве я мешаю кому-то жить? Это нам мешают; из-за них все... хотят на дыбы поставить...Племя поганое... Что все замолчали - читаете тут, или притворяетесь и не знаете, что эти письма пишет ему Надежда? - И он в упор уставился на мою маму.
- Миша, перестань, прошу, не надо, иди в комнату! - взмолилась, чувствуя неладное, Нина Павловна.
Мама выбежала из кухни, мы с Лёлей стояли обалдевшие, а Варвара Семеновна только сокрушенно качала головой, Воцарилась предгрозовая тишина.
Борис Львович был растерян, беззащитен, в каком-то отупении. Не понимая, что происходит, он стоял совсем отрешенный, и вдруг, словно его ошпарили кипятком, завопил не своим голосом:
- Ради Бога, прошу: оставьте, забудьте меня, не мучьте, умоляю! Дайте спокойно дожить! - И с этими словами он метнулся было в комнату, но тут же, опомнившись, выбежал из квартиры, с грохотом хлопнув за собой дверь.
Как, каким образом Михаил Петрович узнал, что эти письма писала моя мама, я не знаю до сих пор - возможно, она опрометчиво выбросила на кухне в мусор начатое, но испорченное письмо, а может быть...нет, не знаю, что и подумать.
Борис Львович не появлялся много дней, и вот как-то воскресным днем мы возвращались (не помню откуда) с мамой домой и почти столкнулись с ним во дворе дома. На нем не было лица, он был сам не свой, даже не заметил нас, и когда мама окликнула его, то обернувшись, он чужим голосом тихо произнес: "Она умерла от разрыва сердца", - и я увидел как задергалась его голова и затряслись плечи. В этот день он ни разу не вышел из своей комнаты. Никто не видел его и на следующий, и тогда на третий день мама решилась постучать в его дверь, но в ответ отозвалась только тишина.