Сегодня всю ночь бродил по универмагу. На прилавках чего только нет: всех размеров, расцветок и недорого. Бери не хочу. Я не хочу, но беру, потому что если Рая узнает, что не взял, а давали – запилит. Я хватаю всё подряд: зеркальные шкатулки, мельхиоровые браслеты, кофточки с люриксом, вазочки, салфетки… А с собой только авоська – в ней не спрячешь ни ночной сорочки, сплошь из рюшиков и оборочек, ни кофейного сервиза из японского фарфора с кошками (почему с кошками ?) на чашках. Но остановиться не могу. Рассматриваю, щупаю, выбиваю чеки, обмениваю их на товар и толкаю, толкаю в безразмерную авоську. Хоть бы одну покупку завернули. Так нет же ! В этом магазине есть, абсолютно всё – кроме обёрточной бумаги. Дела !…
Просыпаюсь в поту. Но рядом Рая – благодать. Спит, ладошку под щеку подложила. Котёночек с фарфоровой чашки. Впору самому замяукать. Она вздрагивает, наверное, приснилось страшное – ей-то что снится ? Придвигается ко мне, устраивается удобнее.
Господи-господи ! И когда же наступит утро ? Сон остался в универмаге, а я здесь, с моей Раей. Тоже неплохо – ухоженный. Так мать обо мне сказала – «ухоженный», я случайно услыхал, по телефону с какой-то приятельницей разговаривала. Судя по тону, хвалилась: то ли невесткой, то ли мной в роли мужа. «Ухоженный». Мармеладно. И зефирно – как про кошечку с японской чашки. Словно меня по утрам щёточкой вычесывают. Блошек, так сказать. Вшивенький маленько. Молочко в блюдечко – и на подстилочку, в уголочек на бочёчек, когда надо, разбудим.
Вставай, ухоженный. Скобли бороду – и под душ. Холодный, чтоб вся дурь вышла. Сны, понимаешь, прилавочные, универмажные. Бр-р-р !
Освирепеть можно, сейчас посинею. Холоднее только в проруби. Ничего ! Разнежился, размурлыкался. А ливень посреди поля – не хочешь ? Осенний, затяжной. Всё прилипает ко всему, всё тянет, жмёт и давит. А нужно идти, потому что стоять под таким дождищем глупо и спрятаться некуда – поле. И ты идёшь. И чтоб хоть как-то отключиться от дождя, городишь какую-нибудь ерунду, хмелея от собственной дурости. Остальные отвечают тебе тем же, и вы хохочете, как ненормальные. Потому что, если под дождём выть, – то лучше сразу головой в жижу. На то и поход, чтоб быть выше всего этого: и того, что сверху, и того, что снизу, и того, что посередине. Ты в ином измерении. Трансформируешься в нечто, максимально приближающееся к себе самому. Настолько близкое, что тебе уже кажется: ты его где-то встречал. Но это не так. Потому что мы не встречаемся с собой никогда, только маячим, бледно. Какого оттенка твои глаза ? Я спрашиваю, можешь ли точно назвать оттенок ? Ну, предложили бы тебе набор из восьмидесяти восьми – выбирай, не глядя в зеркало. И – мимо. Ты не знаешь своих глаз. Господи, ты не знаешь собственных глаз, а туда же: «Я такой», «я разэтакий». Ну какой ? Какой ты, спрашивается, если даже не знаешь собственных глаз ? Или голос. Запиши, ну запиши его на магнитофон. Слушай. А ? Что ? «Какой-то не мой голос». Не твой… Твой ! И дело тут не в записи, в ухе. Ты же, когда говоришь, пропускаешь звук через собственное ухо, через себя. И уже нет объективности. Всё, что через тебя, это уже не просто НЕЧТО – НЕЧТО В ТВОЕЙ СТЕПЕНИ. А когда ты встречаешься с этим нечто в чистом виде, безо всяких степеней, – говоришь: «Это не мой голос. Ну и магнитофон !…» Магнитофон…
Вода, что ли, потеплела ? Или привык ? К холодному душу тоже привыкаешь. И к ледяному. Ко всему привыкаешь, и кажется, что потеплело.
Эх, Рая, Рая ! Чихиртма, чорба из грибов, курица лютика или пицца. Всё это обжаривается, бланшируется, тушится, пассеруется и запекается в духовом шкафу. Она так много вкладывает в меня, она целый день на ногах. У неё даже появилось варикозное расширение вен. Я должен быть благодарен. И признателен. Вся жизнь её – во мне. Я действительно благодарен ей, и в благодарность за мою благодарность Рая отпускает меня в походы.
… Когда ты просыпаешься рано-рано. Так рано, что ещё поздно, а для тебя вовремя, потому что ты успеваешь выхватить у ночи те минуты, когда бледное небо снизу размывает огненно-рыжим. И серое, блеклое отступает куда-то вверх, а потом проваливается в голубизну. Когда ветки осин такие холодные, трепетные, что хочется сжать их в ладонях – до боли, листья разминать в руке – до запаха. А в костре тлеет один-единственный уголёк – глубоко, под грудой пепла. Но ты найдёшь его, вытащишь, раздуешь. Будет сначала дымить, потом лёгкая, как вздох вспышка. Ты смотришь неотрывно в костёр, словно боишься пропустить каждый миг возрождающегося огня. С ума сойти, до чего пустое занятие: смотреть в огонь. Никаких мыслей, никаких чувств, в тебе полная стерильность. Стерильность плюс огонь.
Ты сидишь у костра, сушишь мокрые кеды. И смотришь на пламя. Ты думаешь тогда о смысле жизни ? О бренности всего сущего ? О своём предназначении ? Своём уделе ? О том, что нужно возвращаться домой. Когда-нибудь возвращаться. Ты думаешь о холодных листьях, об алой полосе неба – как бритвой полоснули по небу, по голубому небу. Об угольке, который вырос в пламя. Огонь, небо, листья – они твои. И это бесспорно, потому что ты их открыл. Открыл и запатентовал навеки. Всё, пропущенное через тебя, уже не то, что в природе.
НЕЧТО В ТВОЕЙ СТЕПЕНИ. Нечто, непостижимое для других. Ты Магеллан, ты Галилей, ты Эйнштейн.
Ты не виноват в том, что дождь или солнце, или снег. Тебе не надо никому втолковывать, почему ярко-рыжие звёзды падают наоборот: от костра в небо. Это их дело, куда нужно, туда и падают. Так даже лучше. И вообще всё на своём месте.
И Майка – весеннее имя, пахнет сиренью – будет всегда идти рядом с тобой, пятой в цепочке, а ты – четвёртый. Майка ныряет и может не появляться на поверхности реки тысячу часов, и ты уже сбрасываешь футболку, кеды… А потом вынырнет и жадно, как рыба, глотнёт воздух и так же, как она, перевернётся на спину. Майка ходит только на дальние маршруты. Майка не рвёт цветов – никогда. Майку вечером не уложишь, утром не поднимешь – она сутки напролёт сидела бы у костра. Просто сидела бы и смотрела в огонь, вздрагивая и смеясь, когда выстреливают горящие шишки.
А ты умеешь летать, и это аксиома. Потому что если на твоих крыльях клочья облаков, если они пахнут грозой и слегка подпалены молнией, если ты чиркнул ими по небу и оставил там багряный след, – то какие ещё нужны доказательства ? Всё в мире чертовски нелогично !!!
А потом остальные уйдут в футляры своих спальников и никто не предложит вам с Майкой отдельную палатку. Здесь всё заповедно, старик. Ресницы Майкины заповедны, изгиб её бедра, родинка на спине под лопаткой. И тебя кольнёт мысль, что в заповеднике есть чем поживиться браконьеру. Но это не для тебя. Ты не бьёшь пятнистых оленей на отбивные. Ты просто смотришь в огонь, и чтобы рядом – Майка…
Она говорит о каких-то собаках, которые носятся по лесу сворами. Дикие псы, что были когда-то чьими-то – шариками, тузиками, джульбарсами. И если люди попадаются им на пути – могут загрызть до смерти. Не прощают поруганной ласки. Боже мой, ну какие псы, какие тузики и джульбарсы ?! Я хихикаю, а Майка смотрит на меня так, словно хочет, чтобы они меня растерзали. Вот такой её – люблю. Такая она – моя. И безо всяких тузиков.
… Ничего, Маечка, ничего. Пусть баница, пусть макица, пусть пицца. Пусть чорба из грибов и курица лютика. Но если ты… Если я… Кто может упрекнуть нас в том, что мы есть ? Что мы есть и будем ? Кто может бросить тень на твои ресницы, на твой профиль, строгий и удивительно правильный, как всё в природе ? Кто может упрекнуть нас в снах, которые просочились из небытия в бытие. Твои – в мои, мои – в твои. Мы сидели на облаке и болтали свесившимися ногами, а когда ушли, – там остались вмятины от наших локтей. И кто посмеет усомниться в том, что дождь, который спугнул тебя под мою крышу, – просто дождь, осадки, не имеющие ничего общего с судьбой. Не думай о ней.
Майя ! Всё именно так должно быть. Без японских сервизов и зеркальных шкатулок. Об остальном не нужно говорить.
Ах, Рая, Рая… Каждый уходит по-своему: кто тихо, кто с грохотом. Тысяча децибел, и барабанные перепонки в клочья. Остатки подбираются уже на ходу: «Что ты для меня сделал ?!» Что я для неё сделал… Что она для меня сделала… Твоё. Моё… Наше. «Ты знал», «ты рассчитал», «ты всё продумал». «Устроился», «примостился», «прикинулся»… Господи, да какой же оттенок моих глаз ? Рая – знает !
… Майка становится на табуретку, открывает форточку и отламывает сосульку, висящую над окном. Спрыгивает вниз и тут же уходит в свою ракушку, а оттуда только рожки: «Без солнца совсем некрасивая, а под солнцем – становится лужей…» Майка хрустит сосулькой, как огурцом и даёт мне. Я тоже ем сосульку. И зубы сводит от холода.
Холод – это когда на месте не сидится. Потом привыкаешь, ведь ты в походе. Привыкаешь к мысли, что тебе – ТАК. Просто забываешь ощущение ТЕПЛА. Живёшь с ощущением холода как единственно нормального состояния. А когда становится невмоготу, я беру топорик и иду за дровами. Рублю отчаянно, под корень. Рублю без остановки, пока не взмокну. Рублю так, словно в этом и смысл жизни, и спасение – единственный выход из всех ситуаций. Я рублю дрова. Ещё можно колоть лёд. Главное – всё время быть в движении, не обязательно вылезать из шкуры, важна непрерывность. И ты всё время поддерживаешь в себе температуру, ну пусть не 36,6, пусть 36,5 или даже 4. Крокодилы вообще живут с тридцатью – холоднокровные.
Но не костёр – он расслабляет. Лучше всего идти. Идти, идти на лыжах. К розовым сопкам, которые с каждым шагом не приближаются, а ещё больше отдаляются – только резче проявляются на горизонте, отчётливее. И солнце лёгкими акварельными мазками по ним: фиолетовым, желтым. Кто сказал, что снег белый ? Он же фиолетовый ! До неестественного фиолетовый. Нарисуй такое в альбоме – скажут сюр, уход от действительности. А действительность соткана из фиолетового. Просто мы пропускаем через себя, сквозь фильтры, на них вся фиолетовость оседает и выпадает осадками – белыми. Белым снегом, белым светом. Самый нейтральный, самый никакой цвет.
… Да, я пришёл с похода, вернулся. Да, как видишь. Какой там, к чёрту, устал. Я с похода пришёл, Майя. Давай отложим этот разговор. Этот и все другие. Ну хоть до утра. Мне нужно принять ванну. Пирог ? Какой пирог ? Маечка, ты печёшь пироги. И вышиваешь крестиком. Прекрасное занятие, пока муж в походе. Ещё можно вязать на спицах, успокаивает нервы. Нет, я конечно попробую пирог. И он, конечно, восхитительный. Как, впрочем, всё, за что ты берёшься. Пусть хоть одно, вернее, один будет в этом доме несовершенным. Кажется, на такой пустячок он имеет право…
Я погружаюсь в ванну. Я окунаюсь в пену. Я утопаю в ней, растворяюсь. Меня нет, есть только вода и пена, пена и вода. И запах хвои. Как суррогатно пахнет хвоей. Стоп ! Осторожно, тебя приручают. Ванна, пена, пироги с капустой и полотенце, вышитое болгарским крестиком. Конь, стреноженный вышитым полотенцем. Иго-го !
Конь бьёт копытом. Конь рвёт уздечку. Встаёт на дыбы. Он сбросит седло и умчится на рассвете, и ветер развеет его гриву. Искры из-под копыт, искры со лба. По лебеде, по стерне, по меже, по чертополоху. Куда, зачем, только вперёд. По снегу, по хлебу, по талой воде. Сквозь всё и вся – вперёд. В мыле, в пене, в хвое.
А Майя пусть вышивает крестиком. И печёт пироги. Кстати, у Раи они получались лучше.