Ездил я обычно поездом - мне нравилось смотреть, как перед окном проплывали полустанки, разъезды, бедные деревушки, маленькие, как кукольные домики, вокзальчики с их немноголюдной суетой, торговлей яблоками, огурцами и серьезным на вид начальником станции.
И, глядя на все это, я ощущал приятное волнение какой-то близости, родства ко всему вокруг, к суровому, но по-своему уютному, доброму до наивности краю, отчего на душе становилось легко и нежно. И вот как-то, возвращаясь домой, в ожидании поезда на небольшой станции я сидел, листал старый "Огонек" и вдруг почувствовал, что кто-то пристально ощупывает меня взглядом. Это не очень приятное ощущение вынудило меня как бы вскользь оглядеться вокруг, и тут наши взгляды встретились.
На меня смотрел пожилой, крепко поизношенный жизнью мужчина, и он, по всей видимости, желая этого взгляда, чуть привстав, коротко кивнул (знак приветствия), на что я почти машинально ответил тем же. Заминка недоумения между нами длилась недолго. Мужчину, вероятно, терзал какой-то вопрос, и тогда он как-то неуверенно подошел и, извиняясь, вкрадчиво спросил:
- Простите, вы случайно не Слепцов Николай Петрович?
Я отрицательно покачал головой и, улыбаясь ответил:
- Нет-нет... вы ошиблись.
Мужчина был изможден, невысок, щеки в глубоких морщинах, а простенькая одежда была местами безнадежно изношена. Посмотрев на меня еще внимательней, он с удивлением признался:
- Вы так похожи на одного моего старого знакомого... Ну как две капли воды... Правда, я лет сто не видел его, - добавил он.
Я подвинулся и жестом пригласил его присесть рядом. Немного помолчали, и тут, словно вспомнив что-то очень важное, он резко встал и нерешительно протянул свою руку.
- Худяков... Иван Степанович, - сказал он это запнувшись, словно вспоминал свое имя и отчество.
- Очень приятно, - ответил я и в свою очередь назвал себя.
Снова помолчали, но пауза уже неприлично затянулась, и я, любивший словоохотливость случайных собеседников, уже хотел было сам начать разговор, как он неожиданно тихо сказал:
- А знаете, меня... реабилитировали... - и, не говоря больше ни слова, посмотрев на меня, глубоко задумался, как-то, ушел в себя.
И в том, как это он сказал, а затем посмотрел на меня, я вдруг почувствовал неодолимое его желание поделиться этой обжигающей вестью, которая, вероятно, не давала ему спокойно дышать, и в то же время его глаза, цвета жухлой осенней листвы словно извинялись... За что?! Он, пожалуй, не знал и сам.
По выражению его лица было видно, что это неожиданное, необычное для него слово бесконечно нравится ему, но он еще не привык к нему, говорил его неумело, с каким-то придыхание.
- Как же это? - вырвалось у меня само собой.
- Я ведь еще в финскую хлебнул лиха, - очнувшись от задумчивости, начал он, - Оказались в окружении - меня, раненного, совсем еще мальчишкой, привязали к коряге и пустили по озеру - авось да прибьет к своему берегу. Прибило, да не к тому, куда надо. - Немного помолчав, он продолжил: - Ну, понятно: лагерь военнопленных... финны подлечили кое-как, а там война с немцами - меня и передали немцам... Опять лагерь, только, правда, издевались не так сильно, как финны. С голоду мы помирали, пленные сами себе копали мерзлую картошку и рыли землянки в прибалтийских болотах. Однажды взбунтовались и бежать... - Было видно, как Иван Степанович волновался. - Полегла половина, меня, слава богу, пронесло - не расстреляли. Затем другой лагерь - и снова в бега... Но на этот раз немцы решили позабавиться, потешить себя... Обмотали меня бикфордовым шнуром и подожгли - это меня и спасло от смерти, рубцы только остались по всему телу. - И он, чуть приподняв рубаху, показал багрово-синие полосы.
Говорил он медленно, жадно - чувствовалась неутоленная жажда выговориться, а я слушал его и думал: "Сколько же всего пришлось пережить этому искалеченному, маленькому, щуплому, с больными глазами человеку, чтобы заслужить похожую на издевательство реабилитацию?" И мне вдруг стало до тошноты стыдно за свою показавшуюся сытой, беспечной, ничем не заслужившую такой сытости и покоя жизнь, что захотелось хоть каплю страданий этого человека взять на себя...
- Но больнее всего я хлебнул уже на родине, - покачивая головой, продолжал Иван Степанович, - Не приведи Господь невинного клейма. Десять лет лагерей похлеще немецких будут. - И он потупился, замолчал - казалось, что жуткие воспоминания со всей ясностью бежали перед его глазами.
До поезда оставалось минут пять, и, заметив, что я стал суетиться, он неожиданно спросил:
- А вы, видать человек столичный?
- Да, я из Москвы, - охотно ответил я. - А вы?
- Я здешний, меня тут всякая собака знает.
Он проводил меня до вагона, пожав друг другу руки. Мне было больно смотреть ему в глаза, полные какого-то отчаяния и тоски.
Так случилось, что полгода спустя мне вновь довелось быть проездом на этой станции, и я решил повидать своего случайного знакомого. Мне показалось, что нет ничего проще, как спросить о нем в станционном буфете, и молодая смазливая буфетчица на мой вопрос, где бы я мог увидеть Ивана Степановича Худякова, удивленно выпрямилась, затем буквально прыснула в кулак:
- Это деда Худяка, что ли? А зачем он вам - что-нибудь обещал, да? Так вы не обращайте внимание. Никчемный он, так себе... Пустой человек - ветер в поле! Абсолютно никчемный... это я вам точно говорю.
- И все же как мне его найти? - не унимался я.
- Как?... Да, давненько уже его не видать - обычно он здесь чуть не каждый день толкается... Может быть, подался куда-нибудь, а то и вовсе сгинул, - сказала смазливая, придав какое-то особое безразличие своим словам.
Мне ничего не оставалось, как дождавшись поезда, так и не увидевшись с ним больше никогда.